Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

С благодарностью вспоминаю жену С. В. Зенченко - Марию Михайловну, дававшую частные уроки детям младшего возраста. Столь же культурная и столь же передовая, как ее муж, она обладала совершенным педагогическим талантом. На мое счастье, она была моей первой учительницей. Спокойная, ласковая, всегда с улыбкой на лице, она сделала так, что в семилетнем возрасте я незаметно научился от нее читать, писать и овладел началами арифметики.

Институты ведомства Императрицы Марии управлялись советами. В них входили начальница, председательствовавшая в нем, и два почетных опекуна, члены Опекунского Совета этого ведомства, заседавшего в Петербурге. Начальница была главным лицом в управлении институтом и несла наибольшую ответственность. Ее голос был решающим в Совете. Опекуны же, из которых один заведовал учебной частью, а другой - хозяйственной, хотя и имели суждение каждый в своей сфере, но роль их была скорее консультативная. Они помогали начальнице и представляли интересы института в Опекунском Совете.

Как бы это ни казалось странным, но в Елисаветинском Институте опекуном по учебной части был отставной кавалерийский генерал гр. Алексей Васильевич Олсуфьев. Это был маленький, совершенно лысый генерал, носивший всегда форму Гродненского Гусарского полка. Удивительно то, что этот, казалось, вполне военный человек, был настоящим ученым - специалистом по поэзии и литературе... За время нашего с ним знакомства он написал прекрасную книгу о Марциале, один экземпляр которой он нам подарил с очень милой надписью. Вместе с тем был большим весельчаком и очень тонко (78) острил, дразня тетю Лину, с которой был очень дружен. Его жена Алике, как ее звали в свете, рожденная Миклашевская, вероятно, бывшая в молодости очень красивой, сохранила до старости лет миловидность и некоторую долю жеманства. Она очень боялась мужниных шуток, которым он, чтобы ее поддразнить, придавал несколько легкомысленный характер. Мы очень любили графа Олсуфьева, т. к. он всегда мило болтал и шутил с нами.

Опекуном по хозяйственной части был кн. Николай Петрович Трубецкой. Когда-то очень живой и образованный, принимавший участие в известных интеллектуальных кругах Москвы (о нем упоминает в своих мемуарах Б. Н. Чичерин), он был ко времени моей встречи с ним уже дряхлым стариком, потерявшим память и зачастую подававший повод к недоумению и смеху. Рассеянность его была легендарной. Так, будучи назначен, еще в среднем возрасте, губернатором в какой-то город, он делал визиты. По рассеянности, выходя из одного дома, он надел пальто полицмейстера, бывшего в ссоре со многими в городе. Продолжая делать визиты, он оставлял карточки полицмейстера вместо своих и тем помирил его со всеми. Особенностью его был неразборчивый почерк, про который говорили, что его надо давать разбирать в аптеку. Однажды, поехав по делам института в Петербург, он послал оттуда несколько писем тете Лине, но она не могла их прочитать. Наконец, не выдержав, она вернула ему письмо, прося продиктовать его кому-нибудь. Через неделю она получила письмо, написанное прекрасным почерком и очень грамотно. Сам он приписал только несколько слов, чтобы сказать, что на этот раз письмо писал буфетный мужик.

Последним лицом, не участвовавшим в управлении институтом, но занимавшим в нем почетное положение, был церковный староста. Эту должность в казенных учебных заведениях в старой России занимали обыкновенно богатые купцы. Содержания они не получали, а напротив, сами ежегодно жертвовали известные суммы на храм и делали денежные подарки духовенству. За это их жаловала медалями и орденами. В Елисаветинском институте церковным старостой был некий Журавлев, хозяин большой гостиницы "Континенталь", в Охотном Ряду. Это был представитель нового московского (79) купечества, т. е. человек, получивший уже известное образование и говоривший по-французски. Все же, по-видимому, общество тети Лины его немного смущало, и когда после всенощной она приглашала его к чаю, он, чтобы показать свою образованность, вел с ней разговор о новейшей французской литературе и особенно о Paul Bourget, модном тогда писателе.

Тетя Лина уделяла большое внимание музыкальному образованию своих воспитанниц. В этом ей деятельно помогал музыкальный инспектор Московских Учреждений ведомства Императрицы Марии, известный дирижер и директор Консерватории Василий Ильич Сафонов. Способствовал этому и преподаватель фортепиано в институте Давид Соломонович Шор, организатор квартета, дававшего в Москве концерты камерной музыки, усердно нами посещавшиеся. Идя навстречу желанию тети Лины, В. И Сафонов привозил в институт всех знаменитых гастролеров. Помню замечательные концерты Гофмана, Габриловича и др. в прекрасном, двухсветном зале института.

Я не буду говорить об институтских балах, наводивших на нас невыносимую скуку, т. к. воспитанницы смотрели на нас, племянников начальницы, как на каких-то диких зверей, что нас раздражало и нам надоедало.

ВОСПИТАНИЕ

(81) В старое время в России, в дворянских семьях, была принята система воспитания детей, которую интеллигенция и передовые представители тогдашнего общества называли "воспитанием в страхе Божием". Особенности этой системы заключались в привитии детям двух основных начал: религиозности и основанной исключительно на ней морали. Религиозность должна была выражаться внутренне в вере в Бога и в страхе перед Ним, а внешне - в строгом соблюдении церковных обрядов. Всякое рассуждение о религии возбранялось, как могущее поколебать в ребенке веру. Ребенок должен был умственно и эмоционально воспринимать религию, как это делали воспитывавшие его родители. Что же касается морали, то она была единственной директивой его поведения. К морали относилось и обязательство исполнения долга, в чем бы он ни заключался, будь то в хорошем учении или безусловном повиновении своим родителям и воспитателям. Родительский авторитет должен был быть признаваем неукоснительно, как бы зачастую ни были устаревшими или несправедливыми их взгляды. Всякое проявление самостоятельной мысли со стороны детей, идущие вразрез со взглядами, принятыми родителями, почиталось аморальным и вредным и, в зависимости от характера родителей, оценивалось ими более или менее резко, Особенно властные родители отвечали на неподходящие им рассуждения детей словами: "глупость, вздор..." Родители были начальством своих детей, и их приказания должны были исполняться беспрекословно. При такой системе родители обращали мало внимания на особенности ребенка, на его ум, способности и наклонности. Принятые ими "правила", заключавшие, по их мнению, абсолютную истину, само собой (82) разумеется, должны были быть применяемы ко всем детям одинаково и принимаемыми последними без рассуждения. Даже когда в семье было несколько детей, отличавшихся своими способностями или характерами, требования к ним предъявлялись все те же и им давалась та же душевная и духовная пища.

Самым острым и опасным вопросом в воспитательной системе "в страхе Божием" был вопрос половой. Идти против природы или отрицать ее требования, было невозможно, но так как не только самый половой акт, но даже мысли и особенно разговоры о нем почитались греховными, то надо было как-то выходить из положения. Такой выход был найден в тайне, которой этот вопрос был облечен, и в признании его стыдным. На момент половой зрелости юноши и на часто с этим связанные сильные потрясения его психики, родители не обращали никакого внимания. Проявления этих потрясений считались признаками дурного и аморального поведения юноши, который из-за порочности своей натуры нарушает правила, установленные его родителями - начальниками.

Само собой разумеется, что при такой системе исключался всякий психологический подход к ребенку. Вопрос о том, какое впечатление производили на него те или иные распоряжения, вообще не ставился. Раз эти распоряжения основывались на абсолютной истине, то впечатления от них у ребенка должны были обязательно быть не только хорошими, но и приятными. Если же это было не так, то виноват в этом был только ребенок из-за испорченности своей натуры. Возможность несправедливости по отношению к ребенку, в силу этих же соображений, не допускалась. Родители не знали, что дети очень остро переживают всякую причиняемую им несправедливость и что всякое оскорбление этого чувства оставляет в них глубокие, зачастую неизгладимые во всей последующей жизни следы.

Такое же отсутствие психологического подхода к ребенку сказывалось и в том, что родители не пытались развивать в нем серьезных интересов. Такого развития даже как будто остерегались, вероятно, предполагая, что тогда ребенок либо сможет перерасти своих начальников - родителей и выйти из-под их авторитета, либо подвергнуть критике "правила" (83) воспитательной системы. Совершенно упускалось из виду, что мораль и страх Божий, навязанные начальством, в силу одного этого, принималось детьми, как скучная дисциплина, всякое нарушение которой было сладким запретным плодом. Тогда как развивающийся у ребенка, а особенно у юноши, сврьез-ный интерес занимает его ум, наполняет мысли и тем самым отвращает его внимание от пустых ничтожных стремлений.

Все это не значит, что родители не любили своих детей. Напротив, чем больше они их любили, тем полнее и строже применяли они к ним свою воспитательную систему, полагая, что они дают максимум хорошего. Одного они не знали, а именно - что ребенка, а потом и юношу, надо не только любить, но и жалеть и помогать ему в трудные минуты его переживаний, подчас очень тяжелых. Они не знали, что лучший и самый ценный багаж, который вносит в свою жизнь человек, есть память о счастливом детстве. Она смягчает его душу и устраняет озлобленность, она делает человека оптимистом и приятным для окружающих и тем самым помогает ему преодолевать жизненные трудности и невзгоды.

Так как ко мне и к моим братьям была полностью применена система воспитания в "страхе Божием", то я могу судить о ней по личному опыту. Боже избави меня упрекнуть за это мою мать. Воспитанная по этой системе, принятой в кругу того общества, к которому она принадлежала, она не имела выбора. Любила она нас страстно, и, после перенесенной ею семейной неудачи, мы для нее были единственной отрадой и целью жизни. В нас, своих сыновьях, она надеялась найти удовлетворение своему самолюбию. От природы она была чрезвычайно самолюбива, а пережитое ею горе сделало ее, как уже сказано выше, женщиной властной и волевой. Эти особые черты характера моей матери еще усугубили и без того тяжелые формы нашего воспитания. Сколько раз она применяла ко мне телесное наказание - и в последний раз, когда мне было уже восемь лет.

О том, какие результаты такого воспитания получились для моих старших братьев, я скажу всего несколько слов, потому что мне трудно говорить о том, как они внутренне его воспринимали. Я должен остановиться на себе, не потому что мой случай был каким-то особым, напротив, он является примером (84) того, что было со многими другими. Мой рассказ покажет, как лучшие намерения такой прекрасной женщины, как моя мать, принесли мне много тяжелых переживаний, столь тягостно отразившихся на всей моей жизни.

Оба мои старшие брата не отличались силой воли, и железная рука моей матери совершенно искоренила в них ее последние проявления. Если у старшего брата это выразилось лишь в том, что он на всю жизнь остался нерешительным и легко подпадающим под чужое влияние, то для второго брата результаты такого воспитания оказались катастрофическими. Будучи натурой слабой и склонной к жизненным наслаждениям, он потерял последние сдерживающие центры и погиб еще в молодых годах.

Для меня дело сложилось иначе. Прежде чем начать описание моего воспитания, я могу охарактеризовать его, как многолетнюю борьбу двух волевых начал, из которых одно боролось за свою власть, а другое - за свою самостоятельность. Начиная с тринадцатилетнего возраста и до самого зрелого, я жил в состоянии постоянной оппозиции против матери, пока, наконец, не вышел из этой борьбы полным победителем. Теперь я сознаю, что эта оппозиция была не столько против моей матери, не любить и не уважать которой я не мог, но против той системы воспитания, которую она ко мне применяла. Помню, что лишь после полной моей победы, когда жизнь моя удалась, не благодаря указаниям матери, а скорее помимо них, я рассказал ей о своей жизни, не как она ее видела, а какой она была на самом деле. Мать поняла меня и горько заплакала... Но прошлого было уже не вернуть. Сколько тяжких страданий пришлось мне пережить и сколько душевных сил и драгоценного времени было истрачено на борьбу с самым близким, любимым и любящим меня существом - моей матерью. И все это из-за системы воспитания, построенной на самых лучших намерениях...

До десяти лет я находился под непосредственным наблюдением мадемуазель Фукэ, о которой, как я уже сказал, у меня сохранилось очень мало воспоминаний. Она учила меня только французскому языку и манерам; нравственную же часть моего воспитания мать оставила за собой. Когда мне минуло девять лет, мадемуазель Фукэ перестала заниматься старшими (85) братьями, и к ним был приглашен гувернер-немец из балтийских провинций, в ведение которого я перешел через год. В выборе национальности гувернера моя мать руководствовалась двумя соображениями. Во-первых, считалось необходимым научить нас немецкому языку, а, во-вторых, было решено, что для нас пришла пора, когда мальчикам следует привить понятия о чести. Первое основание для приглашения немецкого гувернера не может быть оспорено. Но в том, что для осуществления второй цели было необходимо обратиться к содействию прибалтийского немца, можно усомниться. У матери в этом отношений не могло быть сомнений. Не надо забывать, что сама она происходила из курляндского дворянства, сохранившего традиции тевтонских рыцарей, и что, несмотря на свою жизнь в Москве, она поддерживала постоянный контакт с Курляндией, где проживала ее многочисленная родня. От нее она слышала, что только среди прибалтийских немцев сохранились истинные рыцарские традиции и что лучшими наставниками молодежи по этой части могут быть только бывшие студенты Дерптского Университета, прошедшие через студенческие корпорации, т. е., проще говоря, "бурши". Тип этих буршей известен, и жизнь их в корпорациях описана как в немецкой, так и в русской литературе. Стоит только вспомнить повесть Тургенева "Асю" и описанный им там конвент немецких студентов или пьесу "Старый Гейдельберг".

Благодаря нашим курляндским гувернерам, мы хорошо познакомились с нравами и обычаями этих буршей, особенно я, т. к. у меня их перебывало шестеро. Мы очень скоро узнали, что каждый студент должен презирать филистера, т. е. зрелого человека, ведущего трудовую жизнь и имеющего серьезные интересы. Познали мы прелесть пьянства и связанного с ним удальства. Научились ценить довольно плоские и грубые шутки над людьми, не имеющими чести принадлежать к студенческим корпорациям, и особенно над евреями, кото-рые-де существуют только для того, чтобы давать взаймы студентам деньги. Распевали мы с гувернерами немецкие студенческие песни, в которых воспевались Wein, Weib und Gesang (Вино, женщины и пение) и развеселая жизнь. По части чести наши гувернеры познакомили нас с правилами дуэлей на саблях, на эспадронах и (86) пистолетах и объяснили, что высота положения студента в корпорации прямо пропорциональна количеству дуэлей, в которых он участвовал. Поводом же для дуэли могло служить малейшее неуважительное выражение по отношению к корпорации или к личности студента, зачастую нисколько не затрагивающее его чести, причем такого рода оскорбления наносились обычно в пьяном виде.

Все наши немецкие гувернеры, отъявленные пьяницы и гуляки, были по существу абсолютно некультурными людьми, даже в своем немецком смысле. А так как ни один из них не говорил ни слова по-русски и никогда, следовательно, не читал ни одной русской книги, то о русской культуре они и подавно не имели никакого представления. Все же они были "добрыми малыми" - первый из них Ф. Ф. Чернай был очень хорошим. человеком. Большой любитель леса и охоты, он стал впоследствии лесничим в нашем Киевском имении и, изучив по немецким книгам лесное дело, превосходно с ним справлялся. Когда мы подросли и выпили с ним на брудершафт, он стал нашим большим другом и совершенно вошел в нашу семью. Об остальных пяти не стоит и говорить. Самое большое влияние наши наставники имели на моего старшего брата, средний брат относился к ним безразлично, а я подходил к ним с большой долей иронии.

Не знаю, понимала ли мать бесполезность и даже вред всех этих гувернеров, но тот факт, что за шесть лет их пребывания в нашем доме она их часто меняла, показывает, что они ее мало удовлетворяли. Вероятно, поэтому она не переставала принимать близкое участие в нашем воспитании. Так все моральные и религиозные наставления исходили непосредственно от нее. В отношении вторых это было естественно, т. к. наши наставники были, во-первых, лютеранами, а во-вторых, вообще мало интересовались вопросами религии. Хотя моя мать вышла из лютеранского рода, она была крещена православной, т. к. по закону тогдашнего времени, если отец или мать были православными, то и детей крестили по православному обряду. Однако мать атавистически склонялась к лютеранству, любила посещать кирху и слушать проповеди пасторов. Все же, вероятно, считая своим долгом утвердить нас в правилах православия, она усердно посещала церковь и строго наблюдала за тем, чтобы и мы следовали ее примеру. Религия (87) воспринималась ею эмоционально и сущность христианского учения в его православном выявлении была ей чуждой, а потому никакого поучения в этой области она дать не могла. В силу этого она требовала от нас точного выполнения обрядов, выражавшегося в соблюдении постов (далеко не всех), аккуратном посещении служб, исповеди и причастии. Не имея возможности внушить нам уважение к религии путем разъяснения сущности христианского учения и смысла религиозных обрядов, она прибегала к возбуждению в нас страха, как к средству утверждения религиозного начала. Когда мы были еще совсем детьми, нас буквально пугали немедленным и безукоснительным проявлением Божьего гнева по отношению к нам, если мы не будем верить в Бога или станем небрежно относиться к соблюдению церковных обрядов. Так, когда нас водили в церковь, мы должны были простаивать, вытянувшись в струнку, с начала и до конца службы. Если нам делалось дурно, нам давали нюхать соли и на несколько минут позволяли присесть на стул. Хождение в церковь стало для нас мучением, и, находясь в ней, мы не вникали в смысл молитв, а только думали о том, когда же кончится служба. Уклониться от посещения церкви под каким-нибудь благовидным предлогом мы не могли, т. к. тогда нас ожидало проявление Божьего гнева в самом материальном смысле, т. е. в виде какой-нибудь болезни или физического уродства. Страшнее всех были возможные кары за погрешности в отношении исповеди и причастия. Нам говорили, что если на исповеди мы не скажем священнику какого-либо греха или согрешим помышлением между ней и причастием или, наконец, если в самый момент причастия помыслим о чем-нибудь постороннем или греховном, то дьявол тут же, на амвоне, перед чашей, может похитить нашу душу, что выразится в нашей немедленной смерти.

Результаты такого религиозного воспитания очевидны. Сначала, когда мы были еще очень малы, религия и церковь страшили нас и Бог представлялся нам, как карающий мстительный еврейский Иегова. Понятия о любвеобильном и милостивом Христе у нас не было. Потом, когда мы подросли и страхи наши прошли, мы, хотя и уважали религию, но относились к ней формально и уж никак не искали в ней ни опоры, ни утешения в трудные минуты сомнений и моральной неудовлетворенности.

(88) Родители, времени моего детства и юношества, вероятно, не читали одной строфы из "Евгения Онегина", а если и читали, то не вдумывались в нее, а, быть может, даже сочли ее безнравственной. Между тем там сказано нечто, понимание чего могло бы значительно облегчить некоторые очень тягостные минуты юношеской поры. Вот что говорится в этой строфе:

Нас пыл сердечный рано мучит,

Как говорит Шатобриан,

Любви нас не природа учит,

А первый пакостный роман.

Мы алчны жизнь узнать заране

И узнаем ее в романе.

Лета пройдут и между тем

Не насладимся мы ничем.

Прелестный опыт упреждая,

Мы только счастию вредим...

Когда я вспоминаю, какой таинственностью был облечен в сущности естественный и простой вопрос о деторождении и половом акте, как люди стыдились о нем говорить, каким грехом казалась всякая мысль о нем, то я завидую теперешнему молодому поколению: его учит любви природа и оно с ранних лет привыкает относиться просто к отношениям между мужчиной и женщиной. Насколько их воображение чище и спокойнее. Тайна в половом вопросе только способствовала развитию чувственности. Первая любовь в этих условиях теряла свой идеалистический характер и превращалась в плотскую страсть, которая, в случае ревности, порождала невыносимые и совершенно лишние страдания. Казалось бы, вот тут-то и должна была проявиться благая роль родителей и наставников, с которыми юноша мог бы поделиться своими мучениями. Но нет, причина эта была стыдная, а юноши, в особенности самолюбивые, боялись насмешки или легкомысленного отношения к их исповеди и потому предпочитали молчаливо переносить свои тяжелые переживания. К тому же размышления и разговоры об этом считались греховными, и если родители и наставники не смеялись над юношей, то они считали его грешником и испорченным безнравственным мальчишкой и даже принимали строгие меры к его исправлению. Юноше оставалось в молчании переносить свои страдания, что отражалось на его поведении, а иногда и на здоровьи. Прежде всего он становился мечтательным, рассеянным и ленивым, а это (89) отзывалось на его учении. Тогда родительская власть, не стараясь найти причины его состояния, со всем своим авторитетом набрасывалась на виновного, засыпала его упреками, наказывала за плохие отметки. Происходило отчуждение между существами, любящими друг друга и, по законам природы, призванными приходить друг другу на помощь.

Для меня "пора надежд и грусти нежной", т. е., проще говоря, половая зрелость, наступила рано - в тринадцать лет и проявилась бурно и резко. Потрясение моей психики было настолько сильно, что я совершенно изменился. Из благонравного старательного мальчика я за короткое время превратился в рассеянного, раздражительного, а главное ленивого мальчишку. Учиться я совершенно не мог, и самые простые уроки стали мне непонятны. Надо сказать, что то, что так тщательно скрывали от меня мать и гувернеры, я узнал от товарищей в первый же месяц моего поступления в гимназию, а "пакостным романом", окончательно меня просветившим, был "Нана" Золя в русском переводе. Читал я его по ночам, когда в доме все спали. Последствия этого очевидны. Престиж, которым я до сих пор пользовался дома, был мной утрачен, и вернул я его только значительно позже и не без борьбы. Отношение матери ко мне резко изменилось, она больше не гордилась мной, а сердилась на меня за мою испорченность. Именно с этого времени началась моя "оппозиция" против материнского авторитета, стоившая мне немало душевных сил...

Моя мать, как я уже говорил, была по рождению немка и Россию не понимала, русская же культура была для нее совершенно чужда. А то, что она из нее узнавала, казалось ей исполненным вольнодумства и безнравственности, от которых нас, разумеется, надо было уберечь. Это было легко сделать, т. к. наш дом посещали исключительно "благонамеренные" люди, за исключением дяди Андрея, от которого нас оберегали путем отправления во время его посещения сначала в детскую, а позже - в классную. Наше чтение строго контролировалось (несмотря на то, что я рано прочел Золя), и, кроме проскачки с Маминым-Сибиряком, этот контроль действовал нормально по отношению к литературе, вредной в религиозном и нравственном отношении. Все же Толстого, кроме "Войны и Мира", нам не давали читать, ведь он в это время написал (90) столь опасную повесть, как "Крейцерова Соната". Я уже говорил о наших немецких гувернерах, а потому не стоит говорить об их возможности иметь на нас культурное влияние.

Могут спросить, а нужны ли были нам серьезные интересы? Не показались ли бы нам скучными серьезные разговоры старших о вопросах, далеких нашему пониманию? Не бежали бы мы сами от них, занятые мыслями о развлечениях и житейских наслаждениях? Я не берусь ответить на эти вопросы за моих братьев, но о себе могу сказать, что я с удовольствием познал бы с более раннего возраста прелесть и вкус глубоких, долгих размышлений...

В тяжелые минуты сомнений и тягостных борений я был один и мне были даны только лишь страх Божий и мораль, как орудия в этой борьбе. Эти орудия никак не могли занять мой ум и увлечь мое сердце. Почему мне не дали того, что отвлекло бы меня от ничтожных увлечений, заняло бы мой ум и наполнило бы пустоту моей души?

То, что происходило со мной в мои детские и юношеские годы, было уделом многих, но у меня было нечто особенное, чего я тогда не мог осознать. Это "нечто" бессознательно, как я понял впоследствии, усугубляло трудности моих внутренних борений. Теперь я знаю, что во мне, вернее в моем подсознании, тогда боролись два атавизма. С одной стороны длинная вереница потомков немецких рыцарей, чуждых и даже враждебных русскости и русской культуре, и, с другой стороны, потомки татар, совершенно обрусевших в течение веков. Во мне встретились немецкая рыцарская традиция и духовное наследие декабристов. Столь различные элементы не могли слиться в одно целое, и в их борьбе победило второе. Мне стало дорогим и близким все, что связано с русской историей, с именем Давыдовых. Знатное происхождение семьи моей матери никогда не льстило моему самолюбию, но место, занимаемое именем Давыдовых в истории русской культуры, всегда возбуждало мою гордость.

ПУТЕШЕСТВИЯ ЗАГРАНИЦУ В ДЕТСТВЕ

(91)

Когда мне было девять лет, здоровье моей матери стало внушать опасения. Боялись за ее легкие. Врачи запретили ей выходить зимой из дому, и она могла только не более получаса гулять по солнечной стороне нашей улицы, да и то в респираторе. На лето ее послали в Швейцарию.

Это наше путешествие было моим первым выездом заграницу. Поселились мы в Терите, на берегу Женевского озера, недалеко от Шильонского замка. Вид из окна пансиона, в котором мы жили, я впоследствии более тысяч раз видел на цветных и простых фотографиях, на коробочках и других ненужных предметах-сувенирах, и он достаточно надоел мне. Но тогда Женевское озеро, Шильонский замок и окружные горы составили такой контраст с Москвой и нашей Вознесенской улицей, что я был в восторге. Как полагается всем туристам, мы катались на лодке по озеру, осматривали замок, и я с содроганием смотрел на место заключения несчастного Бонивара. Подымались мы и на горы над Терите и любовались видом озера. Все же, несмотря на первый восторг от красоты природы, ни в то время, ни позже, когда мне пришлось много ездить по Швейцарии, я как-то никогда не смог ее полюбить. Может быть, меня, степного жителя, стесняют горы, а, может быть, Швейцария кажется мне провинциальной и мещанской. Вероятно, мое отношение к ней несправедливо; в ней чувствуешь себя свободно, а ее история показывает, что в ней рождались большие патриоты и великие мыслители.

В следующем году мы вновь отправились в Швейцарию, но на этот раз в местечко Aigle-les-Bains, расположенное вверх по долине Роны, почти напротив Dent du Midi. Сейчас это большой курорт, но в мое время там была только одна гостиница, (92) в которой жили исключительно англичане. Было очень скучно, и если бы не прогулки по горам, то можно было бы впасть в тоску. Особенно плох был стол, приноровленный к английскому вкусу. Каждый день мы получали к утреннему кофе, к завтраку, дневному чаю и обеду ревень в разных видах. Салат, варенье, сладкие пироги и т. д. - все было на ревене...

Гораздо интереснее показались нам позднейшие наши путешествия по Швейцарии. По тем же причинам, т. е. для поправки здоровья кого-нибудь из нас, мы посетили городок, названия которого я не помню, расположенный на Констанцском озере и побывали два раза в Сен-Морице - в Энгадине. Хорошо запомнилось мне в Констанце древнее аббатство, в котором находилась гостиница. В столовой на стенах, завешанных занавесками, еще сохранились старинные фрески. Вероятно, в этом помещении, в 1414 году, собирался церковный собор. Совершили мы, конечно, и экскурсию на место, называемое Drei Lander Blick, из которого можно видеть одновременно Германию, Австрию и Швейцарию. Любовались мы на расположенный посреди озера, живописный остров, где в то время находилась знаменитая лечебница для алкоголиков...

В то время не существовало того, что теперь в такой моде - Sports dhiver. Зимой люди стремились в теплые края, к южному морю, и уезжали на зиму на французскую Ривьеру или в Египет. Поэтому Сен-Мориц в Энгадине вовсе не посещался зимой, туда ездили только летом. Мне кажется, что тогдашние туристы много от этого выигрывали, т. к. они могли любоваться поразительно красивой картиной, облаченной зимой в белый саван. Другим преимуществом путешествия в Энгадин того времени было отсутствие железных дорог, соединяющих его с остальной Швейцарией. Сейчас под двумя главными проходами, ведущими в Энгадин - Julier Pass и Albula Pass прорыты туннели, и путешественники проезжают в какие-нибудь двадцать минут то расстояние, для которого раньше требовалось полтора суток езды на почтовых, по прекрасным швейцарским дорогам, с ночевкой в дороге. Зато теперешние туристы не наслаждаются, спускаясь с Julier Pass дивной панорамой Энгадинской Долины с цепью озер, принимающих в солнечный день совершенно изумрудный цвет, отражая в себе зеленые леса на склонах гор. Самый перевал (93) на высоте, где нет никакой растительности, являет собой величественное зрелище. В верхней его точке стоит каменный столб, памятник перехода Юлия Цезаря, а направо высится острый Julier Pic, покрытый вечными снегами.

По железной дороге мы доезжали до станции Кур и там брали так называемую "extra post", т. е. большую коляску с двумя сидениями позади, запряженную четверкой прекрасных лошадей цугом. И сама коляска, и сбруя лошади, и живописная форма почтальона - все блистало порядком и чистотой. В первый день мы ехали по не очень высокой местности и к вечеру приезжали в Tiefenkasten. Здесь мы ночевали в небольшой, очень чистой гостинице, в которой нас кормили простым, но вкусным ужином, политым легким местным белым вином. На другое утро, напившись кофе с чудными сливками и превосходным маслом, мы отправлялись в дальнейший путь. Подъем на перевал начинался сейчас же по выезде из Tiefenkasten и продолжался несколько часов. По дороге не было никаких селений и постоялых дворов, и питались мы провизией, захваченной в Tiefenkasten. Лишь к вечеру приезжали мы в Сен-Мориц.

Время в Сен-Мориц мы проводили весело, т. к. оба раза, когда мы были там, с нами была тетя Лина и несколько представительниц курляндской родни, среди которых две молодые кузины, графини Кайзерлинг. Мы совершали дальние экскурсии, лазили на глетчеры и рвали эдельвейсы на высоких скалах. Иногда в экипажах, с итальянцами-кучерами и разукрашенными лошадьми, мы ездили вдоль Энгадинских озер, по дороге в Chiavenna до Maloya, где Инн падает в долину небольшим водопадом, чтобы далеко, в Австрии, уже большой рекой смешать свои воды с Дунаем.

Но самое живописное путешествие мы совершали, возвращаясь после нашего второго посещения Сен-Морица. Почему-то на этот раз нам надо было проезжать через Вену, и моя мать решила, что мы сядем в поезд в Австрии, на Арлбергской дороге, в Инсбруке. Опять на extra post мы перевалили на этот раз через Albula Pass и, следуя вдоль течения Инна, переехали в Тироль у Laudeck. Вся дорога до Инсбрука как по Швейцарии, так и по Тиролю была поразительно красива. Особенно мне памятен мост через Инн, посреди которого проходила (94) граница между Швейцарией и Австрией. После ночевки в Инсбруке, мы сели в поезд и, проехав через Арлбергский туннель, приехали в Вену.

Однажды здоровье моего брата потребовало его пребывания на Крейцнахских водах. Остановились мы там в самой большой гостинице Oranienhof, в которой во время первой мировой войны помещался штаб имп. Вильгельма. Жили мы не в самой гостинице, а во флигеле, другую половину которого занимало американское семейство, предававшееся усиленному пьянству. В день их национального праздника наши соседи были пьянее обыкновенного и до глубокой ночи пускали ракеты и бросали петарды. Это была моя первая встреча с американцами, и они произвели на меня тогда странное впечатление.

Крейцнах и его окрестности мне очень понравились. Расположенный на берегу реки Нахе, притоке Рейна, он окружен невысокими горами, на которых стоят средневековые замки, еще обитаемые в то время. Особенно понравился мне своей красотой Schloss Rheingrafen-Stein. Осматривать его было нельзя, т. к. в нем в это время жили его владельцы. Разумеется, мы с нашим гувернером ездили в Bingen на Рейне, отстоявший от Крейцнаха в 30-ти километрах по железной дороге. Там мы посетили знаменитую, расположенную на острове башню, называемую Mauseturm, в которой скупой епископ Гатон скопил когда-то большое количество зерна, которым он не захотел поделиться с народом в голодный год и который был съеден мышами, переплывшими Рейн. Переплыв на лодке на противоположный берег Рейна, мы посидели в прибрежном кабачке Rudesheim, славящимся своим вином. Взобравшись затем на гору до статуи Германии (Nieder Wald Denkmal), воздвигнутой в память франко-прусской войны 1870 года, и поднявшись в залу, помещавшуюся в ее голове, мы любовались через глаза статуи видом на Rheingau Assmaushaus и Schloss Johanisberg, имением кн. Меттерниха, славившимся лучшим вином на Рейне. Позднее, когда я читал Тургеневскую "Асю", описываемые там виды и типы жителей казались мне знакомыми. Только то, что Тургенев обошел пешком, с рюкзаком на спине, я объездил на велосипеде.

(95) Впечатление, которое я вынес тогда от Германии, было такое милое и уютное. Чистота, порядок, честность и приветливость жителей в рамке мягкой и красивой природы давали покой и уверенность в будущем. Кто бы мог тогда подумать, что сначала под водительством Пруссии, а затем австрийского капрала Гитлера, этот милый, сентиментальный народ захочет покорить всю Европу и совершит неслыханные в истории зверства.

Моей матери надо было посоветоваться с известным профессором, жившим в Гейдельберге и читавшим лекции в его знаменитом университете. Поэтому, покинув Крейцнах, мы поехали в этот город. Для нас мальчиков, было большим удовольствием побывать в этом святилище немецкой науки и увидеть образец немецких студенческих нравов, о которых нам так много рассказывал сопровождавший нас гувернер Ф. Ф. Чернай. Его восторгу не было предела, о таком счастливом случае он не смел и мечтать. Тогда же я научился от него прелестному стихотворению, посвященному Гейдельбергу, но имени автора я, к сожалению, не запомнил:

Alt Heidelberg, Du feine,

Du Stadt an Ehren reich,

Am Neckar und am Maine

Kein andere kommt Dir gleich

Stadt frohieher Gesellen

An Weisheit reich und Wein

Klar sind des Stromes Wellen

Blau Auglein blitzen drein

Und wenn aus bundem Suden

Der Fruhing kommt ins Land

So weht Dir aus den Bluhen

Ein schimmernd Brautgewand.

В Гейдельберге мы провели всего два дня, но пока моя мать посещала врача, мы с гувернером успели осмотреть достопримечательности города: замок, университет, а главное знаменитую Hirschgasse, где помещался дом первой немецкой студенческой корпорации Sachso-Borussen. Там мы видели ее Kneipe и зал, в котором происходили дуэли. На стенах зала висели эспадроны, ленты с цветами корпорации, фотографии славных боев, а пол был весь в красных пятнах кровавых следах дуэлей.

(96) Надо было видеть, как горели глаза нашего гувернера, когда он смотрел на все эти достопримечательности. Воображаю, какие письма он написал своим коллегам в Курляндию и что он им потом рассказывал.

КУРЛЯНДИЯ

(97) до поступления в гимназию моего старшего брата, в начале мая каждого года, мы покидали Москву на летние месяцы. Сначала мы ездили либо в Курляндию, в замок Блиден, основное Ливенское гнездо, на Рижское взморье, либо. в Каменку, Давыдовское имение, Чигиринского уезда, Киевской губернии. Позже, когда здоровье моей матери или кого-нибудь из нас требовало поездки на воды или на климатические курорты, мы часто выезжали заграницу. Наконец, значительно позже, мы стали навещать нашего деда и нашу бабушку Давыдовых в их имении Саблы, в Крыму. О Каменке и о Саблах я скажу особо, т. к. эти имения связаны с историей семьи моего отца и сами имеют историческое прошлое. Сначала я опишу жизнь моей Курляндской родни в их замке Блиден.

При этом я должен, однако, сделать одну оговорку. Я не могу ограничить свои курляндские впечатления периодом моего детства и моего юношества. Они были бы не полны и не дали бы целостной картины той среды, которая сыграла большую роль в истории императорской России. В Курляндии я бывал и студентом, и зрелым человеком. Кроме моей родни, я знал много балтийцев, живших в Петербурге, а потому мог составить себе о них полное представление.

Моя Курляндская родня была многочисленна и очень состоятельна. Ей принадлежали большие имения в Курляндии с прекрасными замками и 44.000 десятин на южном течении Волги. Главным гнездом Ливенов был замок Блиден. Имение это было расположено в 45-ти верстах от станции Ауц на железнодорожном пути из Митавы в Либаву. Самый замок, монументальная постройка в стиле русского ампира, стоял среди большого парка, незаметно переходящего в дремучие леса. (98) Парадный подъезд, украшенный тяжелыми колоннами, выходил на огромный круглый двор, разделенный пополам проезжей дорогой. Ближняя к дому половина двора представляла собой лужайку с раскинутым по ней кустарником и цветниками. Другая была под прудом, на котором плавала домашняя птица. Прямо против подъезда, за прудом, стояли конюшни и каретные сараи, построенные в том же стиле ампир. Другим своим фасадом замок выходил в парк. На этой стороне была большая терраса, тоже украшенная колоннами. С этой террасы был вид на большую лужайку, окаймленную с одной стороны небольшим озером с живописным на нем островом, соединенным с материком паромом, а с других сторон - лесом. К дому вела широкая тенистая аллея, длиною в две версты.

Посреди замка находилась большая двухсветная зала, по обеим сторонам которой шли многочисленные гостиные и кабинеты, заканчивающиеся на правой стороне длинной столовой, где без труда размещалось до пятидесяти человек. В левом крыле дома помещались личные покои старушки-княгини, Шарлотты Карловны Ливен, и ее младшей незамужней дочери Мари. Во втором этаже замка были расположены комнаты для гостей, гувернанток и экономки.

В конце аллеи, ведущей к дому, находился докторат, т. е. усадьба доктора, состоящая тоже из хороших стильных построек. Хозяйственных построек вблизи не было, они были расположены в шести верстах от него, в Гросс-Блидене, где жили управляющий, главный лесничий и пастор. Там же была и кирха.

Как известно, прибалтийское дворянство, по собственному почину еще до всеобщего освобождения крестьян в 1861 году предложило освободить своих крепостных латышей, но без наделения их землей. Русское правительство согласилось на эту меру, и система сельского хозяйства в этом крае приняла английский фермерский характер. Сами же помещики обрабатывали лишь небольшую часть своей земли. Им поэтому не представлялось необходимости иметь большой инвентарь и сельскохозяйственные постройки.

Большая часть Блиденской земли находилась под лесом, который прекрасно содержался и эксплуатация которого велась по строго намеченному плану. Строго оберегалась в (99) нем охота, и он изобиловал дичью. Говорили, что Блиденский главный лесничий Буш, страстный, как все балтийские немцы, охотник, нарисовал план леса с указанием на нем мест, в которых преобладали те или другие виды дичи, путем фигурального изображения этих видов.

Фермерами, как во всем прибалтийском крае, были крестьяне-латыши, бывшие крепостные. Все же помещики, управляющие имениями, доктора и пасторы были исключительно немцами. Латыши не говорили ни на одном другом языке, кроме своего, и балтийским немцам поневоле приходилось с детства учиться этому языку, что было нетрудно, т. к. няньки и домашняя прислуга были латышами.

В замке Блиден постоянно, зиму и лето, проживала старшая представительница Ливенского рода, если можно так выразиться, его "матриарх", вдовая княгиня Шарлотта Карловна Ливен. Когда я ее увидел в первый раз она была маленькой полной старушкой с лицом, носившим следы былой красоты. Она была причесана на прямой пробор, волосы закрывали уши, а на голове находился, как тогда полагалось, черный кружевной чепец. Тетя Шарлотта, как мы ее называли, была прелестной, добрейшей старухой и благороднейшим существом. Особенно добра она была к детям, много их баловала, и мы очень ее любили. Другие родственники, жившие в замке, были: незамужняя тетя Мари, ее брат Лев, вдовец, и его малолетняя дочь.

Летом и на Рождество в Блиден съезжалось потомство тети Шарлотты: ее сыновья, замужние дочери с мужьями, внучки, внуки и правнуки с гувернерами и гувернантками. Дом бывал переполнен, и за стол садилось 45-50 человек. Я любил посещать Блиден в это время, т. к. хотя вся эта многочисленная родня и не представляла особого интереса, но зато в этой толпе можно было потеряться и не надо было сидеть со старшими и занимать их скучными разговорами. Можно было совершать прогулки, кататься верхом, а главное - охотиться. Вся мужская половина моей родни любила, как и я, охоту. Облавы при моем участии устраивались почти каждый день, и особенно приятно было то, что они не делались специально для меня.

Бывали и семейные торжества, как-то: дни рождения постоянных обитателей замка и приезжих гостей. Эти праздники (100) проходили по раз и навсегда установленному церемониалу, весьма стеснительному и утомительному для виновника торжества. В восемь часов утра, специально приглашенный, небольшой бродячий оркестр будил новорожденного так называемым "Standhen", в программу которого входило несколько немецких песен, из которых я запомнил одну, да и только один куплет:

Mein Herz es ist ein Bienenhaus.

Die Madchen sind darin die Bienen.

Sie fliegen ein, sie fliegen aus

Grad wie in einem Bienenhaus

In meiner Herzen Klause...

Когда новорожденный спускался в столовую к утреннему кофе, он находил свой стол и свой прибор украшенным гирляндами цветов. Но прежде чем приступать к завтраку, он должен был принять поздравления не только от всех своих родственников, но и от старших служащих замка, причем все эти лица подносили ему подарки столь же скромные, сколь и ненужные. Что же касается молодых кузин, то они, кроме подарков, подносили еще и сочиненные ими немецкие стихотворения. Целый день новорожденный был предметом особого внимания. За завтраком и обедом его место за столом оставалось украшенным цветами и за его здоровье пили шампанское (очень сладкое) с провозглашением тостов.

Как я уже сказал, все это было стеснительно и утомительно, а потому, будучи в Блидене, я старательно избегал, даже случайно в разговоре, напоминать о дне моего рождения. Можно себе представить, какова была моя радость, когда в одно из моих посещений, тетя Мари, забыв о дате моего рождения (я родился в сентябре ст. ст.), попросила меня напомнить ей ее. Я не запинаясь ответил, что родился в октябре, и считал, что избавился от опасности. Каково же было мое разочарование, когда утром 29-го сент. я был разбужен звуками "Standhen". Тетя Мари отыскала соответствующую запись и наказала меня тем, что усугубила чествование. Даже старушка, жившая на покое в одном из флигелей замка, поднесла мне спеченный ею сладкий пирог с марципаном. Мне пришлось его съесть, а Бог знает, как я не люблю марципана...

Нечего и говорить, что вся моя курляндская родня исповедовала лютеранство и была очень религиозна. Большая (101) часть семьи по воскресениям отправлялась в кирху, в Гросс-Блиден. Каждое утро, перед кофе, тетя Шарлотта садилась за стоящую в углу большого зала фисгармонию и играла хорал, который все пели хором, стоя вдоль стен зала. То же самое повторялось вечером, но два раза: первый раз, когда уходили спать дети, а второй, когда расходились на покой старшие. Хотя в течение многих лет пелся все тот же хорал каждый день, все же, вероятно ввиду отсутствия у большинства певших слуха, пение было фальшиво. Помню высокий резкий голос русской экономки, Анисьи Степановны, певшей до того фальшиво, что, слушая ее, я ощущал зубную боль. Только одна тетя Мари, обладавшая хорошим голосом и слухом, составляла приятное исключение.

Вспоминая теперь о моей курляндской родне, я понимаю, что ее единство и солидарность держались всецело на "матриархе" тете Шарлотте. Еще при ее жизни видно было, что все братья и сестры находятся в постоянной вражде между собой. Так, жившие в одном доме дядя Лев и тетя Мари никогда друг с другом не разговаривали и, встречаясь по утрам, подавали друг другу руку, глядя в сторону. Как-то раз, проходя мимо кабинета дяди, в котором происходил громкий разговор, я слышал, как дядя кричал тетке Гейкинг, что она " ein blodsinniger Kahihuhn ", т. е. идиотская индюшка.

Не знаю, чем объяснялась такая семейная вражда, но помню, что вскоре после смерти тети Шарлотты семья распалась. А когда дядя Лев тоже умер и его дочь вышла замуж, к великому скандалу, за лифляндского дворянина, окна замка Блиден были заколочены, и он был продан.

Одной из особенностей не только моих родственников, но и большей части балтийских дворян, было их физическое уродство и дегенеративность. Объяснялось это тем, что будучи с одной стороны немногочисленны, а с другой - не желая вступать в браки с русскими, они женились только между собой. К тому же лютеранство разрешало браки даже между близкими родственниками, что приводило к кровосмешению и физическому вырождению. Так, тетя Шарлотта приходилась родной племянницей своему покойному мужу, кн. Андрею Карловичу, а ее сын, дядя Лев, любил шутя говорить:

" Ich bin mein eigener Grossonkel".

(102) По своим национальным и политическим настроениям, конечно, не обнаруживаемым явно, все эти дворяне были и оставались настоящими немцами, только лояльными русскому Государю. Именно лояльными, а не верноподданными. Русскими, эти потомки тевтонских рыцарей, себя не считали, Германия и Германский императорский дом был им значительно близко, чем российский. Да и вообще они чувствовали себя в России иностранцами: их духовной родиной была Германия. Как я уже говорил, явно и определенно это никогда не выражалось, но иногда случайно проскальзывало. Я помню несколько таких случаев. Как-то одни из моих многочисленных кузин побывали со своими родителями в Германии и рассказывали при мне о своем путешествии. Надо было слышать, с каким восторгом они повествовали о выпавшем на их долю счастье. Они с упоением описывали наружность и манеры кронпринца Вильгельма и принца Эйтель-Фридриха. Когда же я спросил сколько дочерей у нашего Государя и как их зовут - они не смогли мне ответить. А когда в разговоре, при дочери дяди Льва, я упомянул о Казани, она просто не знала, что это такое. Наконец, когда однажды мне пришлось встретить в Блидене новый год, я ясно почувствовал, насколько моя родня не считала себя русской. По заведенному обычаю, за пять минут до полуночи тетя Шарлотта села за фисгармонию в большом зале и мы все пропели хорал, после чего двери растворились и лакеи внесли на подносах бокалы с шампанским. Когда часы пробили 12, старший из дядей подошел ко мне, хотя и младшему, но единственному русскому из мужчин, и, чокаясь, сказал мне: "Auf Wohi unseren Kaisers!" Не надо забывать, что все балтийские немцы учились в гимназиях, в которых преподавание велось на немецком языке и русскому языку вообще не учили, а университетский курс они проходили в Дерптском университете (впоследствии Юрьевском), где профессорами были немцы. Никто из балтийцев, мужчин и женщин, по-русски не говорил, и, кроме немецкого, они знали лишь латышский и немного французский.

Согласно немецкой традиции, они глубоко презирали русских и все русское, о себе же были очень высокого мнения. Все у них было лучше, особенно сельское хозяйство. Когда я как-то позволил себе заметить, что на Украине мы ведем (103) очень высококультурное интенсивное хозяйство и что оно выше ихнего, то мое заявление вызвало взрыв негодования. Наконец, когда бывало, что кто-нибудь из молодых людей посылался для образования в Петербург, что было нарушением традиций, то находили, что он "обрусел" (т. е. "ganz verruckt"), причем говорили это с сожалением и порицанием.

Принадлежа к знати, они, конечно, были монархистами, а по своей тевтонской традиции - истыми феодалами. К простому народу они относились свысока и презрительно. Обычай целования рук господам, как женщинам, так и мужчинам, сохранился в Прибалтике до революции тысяча девятьсот пятого года.

Однако, значительно позже, когда некоторые семьи поняли неправильность таких настроений и стали посылать своих сыновей в Петербургский и Московский университеты, то балтийские студенты понимали преимущества русской культуры и русского быта через короткое время и скоро начинали говорить по-русски и ассимилировались. Эти молодые люди неохотно возвращались жить в свои замки и стремились устроиться в Петербурге на государственную службу. Среди них у меня было много родственников и друзей. Большинство из них были благородными, честными людьми и прекрасными товарищами. Пожив в России и полюбив ее, они из "лояльных" делались верноподданными. Служили они в гвардейских полках и в гражданском ведомстве и, благодаря указанным качествам, часто делали хорошую карьеру. Но все же происхождение сказывалось в них и по-настоящему понять Россию и русский народ они никогда не могли - попадая в окружение трона, они не оказывали хорошего влияния.

ГИМНАЗИЯ

Мы все учились понемногу,

Чему-нибудь и как-нибудь...

А. Пушкин

Die Jugend soll nicht gelernt,



Поделиться книгой:

На главную
Назад