Гай Давенпорт
Пятьдесят семь видов Фудзиямы
Месяцы, дни, постояльцы вечности. Разворачиваются годы: вот вишня в цвету, вот рис густо колосится на плоских полях, гингко вдруг обливается золотом в первый день заморозков, а тут и рыжая лисица уже метнется по снегу. Лодочник на переправе из Сиогама в Исиномаки, почтальон, что галопом скачет из Киото в Огаки, - чем путешествуют они, как не временем? Величайшее наше странствие - сквозь годы, пускай мы дремлем у жаровни. По ветрам летят облака. И мы стремимся за ними. Ибо я, Басё, путешественник. Только вернулся я домой из отличного путешествия вдоль побережья прошлой осенью, только смел метлой паутину в заброшенном доме своем на реке Сумида, встретил Новый Год, посмотрел, как волки соскальзывают с холмов по плечи в белых сугробах, только оглядел в изумлении - каждую весну будто заново - туман на болотах, как уже снова направил стопы свои прочь из ворот Сиракава. Я зашивал дыры и прорехи на штанах, пристегивал новый ремешок к шляпе, растирал ноги золой полынных листьев (что придает бодрости мускулам), а сам думал все это время о полной луне, восходящей над Мацусима: какое это будет зрелище, когда я доберусь туда и смогу им любоваться.
Мы выступили вдвоем с нею прекрасным днем в конце лета, довольные, навьюченные дребезжащими пожитками. Харчами запаслись на две недели - нам предстояло провести их в глухомани на Вермонтском Маршруте: его мы начали с тропы через заброшенный давным-давно сад, где в щедром утреннем свете, наполненном суетой капустниц и зеленым миганием кузнечиков, старая груша, по-прежнему живая и свежая, словно молоденькая девчонка, стояла с достоинством среди темных, неподрезанных, одичавших виноградных лоз, разросшихся блудных цинний, душистого горошка и алтея, некогда расцветавших ради какой-нибудь честной фермерши в саду, выросшем из шейкерских пакетов семян, присланных из глубинки штата Нью-Йорк или даже из самого Огайо, - сад теперь цвел высоко и обильно осокой и чертополохом до самых лиственниц на лесной опушке, в таком же произвольном согласии, при котором от дружбы льва разрастается мимоза. Маршрут этот проложили еще в отрочестве столетия члены йельских обществ, которые в своих бриджах и твидовых кепках продолжали традицию Рафаэля Пампелли[1], Перси Уоллеса, Стила МакКея[2], традицию Торо и Берроуза[3]: путешествовать безо всякой цели, лишь ради того, чтобы побыть на природе, побыть в тишине, побыть вместе в глухомани, среди ее деревьев, долин и холмов.
Продав с огромным везением дом у реки, и тем самым вверив себя течению, так сказать, отчалив от обязанностей и ответственности, поселился я на некоторое время у своего друга и покровителя торговца Сампу, самого поэта. От яркой вспышки я моргаю: весеннее поле, лопата крестьянина. Но прежде чем уйти, кистью начертил я стихотворение на старом своем дверном косяке. Иные воспоют теперь во время цветения персиков за этой дверью дикие травы преграждают путь. И на заре вышел я, а ночи в небе еще оставалось больше, нежели дня, столько же таяло в лунном свете, сколько в солнечном прибывало, двадцать седьмого марта. Я едва различал смутные очертания Фудзи и тоненькие белые вишневые цветы Уэно и Янаки.
Прощай же, Фудзи! Прощайте, вишневые цветы! Друзья поднялись рано проводить меня, больше того - проделать со мною вместе первую частъ пути моего лодкой до Сэндзю. И только после того, как они меня оставили, ощутил я с дрогнувшим сердцем те три сотни миль, что собирался пройти. Влага стояла в глазах моих. Я смотрел на друзей и на аккуратные кучки домиков Сэндзю как бы сквозь пелену дождя. Рыба и птица жалеют, что весна так коротка. Таково было мое прощальное стихотворение. Друзья мои переписали его себе и смотрели, пока я не скроюсь из виду.
На побережье в Сунионе. Деготь и водоросли чередуются в изнуренном обвале и скольжении сборок зеленой воды у самых пальцев наших ног. Мы сходили посмотреть на имя Байрона, вырезанное перочинным ножом на колонне храма Посейдона. Гомер упоминает этот мыс в Илиаде - возможно, это все, что он знал об Аттике. Именно здесь выкопали курос из красного камня, который стоит ныне в Афинах подле копьеметателя Зевса. Мы лежим под светом Греции. Молчание музыкально: неуемность Ионического моря, пощелкивание гальки, шевелящейся в приливе. Больше никаких звуков. Я Гермес. Я стою у серого валуна и жду в продутой ветрами роще, где встречаются три дороги. Стихотворение? Из Антологии. Влажные ресницы, линзы воды в пупке. Еще одно. Приапу, богу садов и другу путников, Дамон-крестьянин возложил на алтарь сей с молитвой, дабы деревья его и тело крепки были ветвями и членами еще хоть немного, гранат глянцевояркий, ковчежец высушенных солнцем фиг, гроздь виноградин, наполовину красных, наполовину зеленых, нежную айву, грецкий орех, вылущенный из скорлупы его, обернутый в цветы и листья огурец и кувшин маслин золотоспелых.
Весь тот мартовский день брел я, исполненный пытливой печали. Я увижу север, но суждено ли мне, в мои годы, когда-либо вернуться обратно? Волосы мои поседеют в этом долгом странствии. Уже настал Генроку, второй год оного, и в пути исполнится мне сорок пять лет. Плечи мои натрудила котомка, когда пришел я в Сока, деревню на исходе дня. Путешествуй налегке! Я так всегда и намеревался, и котомка моя с бумазейной курткой, халатом из хлопка (ни то, ни другое не спасало от проливного дождя), моей тетрадью, чернильницей и кистями была бы довольно легка, если б не дары, коими нагрузили меня друзья при расставании, и не мои собственные пустячные пожитки, которые жаль выбрасывать, поскольку сердце мое глупо. Мы шли - Сора и я - взглянуть на священное обиталище Муро-но-Ясима, Ко-но-Хана Сакуя Химэ, богини цветущих деревьев. На нижних отрогах Фудзи есть еще один ее алтарь. Когда была она ребенком, Ниниги-но-Микото, супруг ее, никак не хотел верить, что беременна она от бога. Она заперлась в покоях, подожгла их и в пламени родила Хоходэми-но-Микото, огнерожденного вельможу. Поэты здесь воспевают дым, а крестьяне не едят пятнистую рыбку, именуемую коносиро.
Мы отправились с нею в путь, как Басё, по узкой дороге на дальний север от его дома на реке Сумида, где не мог он оставаться, поскольку думал о дороге, о красных воротах в Сиракава, о полной луне над островами Мацусима, - они вместе с Каваи Согоро в своих бумазейных куртках, такие гордые своим странствием в ваби зумаи, - думал об осах в кедраче у постоялого двора, о хризантемах, чуть тронутых первым горным заморозком. За несколько лет до этого мы с Минору Хара взобрались на Чокоруа и обнаружили там одинокую дамскую туфельку на ковре сосновых иголок, над которой он низко склонился, на Чокоруа, которую Эзра Паунд вспоминал в концентрационном лагере в Пизе, смешивая ее в своем воображении с Тянь-Шанем, на Чокоруа, где Джесси Уайтхед жила со своими ручными дикобразами и медведем, на ту Чокоруа, где умер Уильям Джеймс, на Чокоруа, вверх по которой прогуливался Торо, смеясь над людьми, говорившими взбираться о ее легких пологих склонах. Мы отправились в горы Второзакония, против которых Чарльз Айвз[4] звенит в Каменистых Холмах, Что Приходят На Встречу Людей На Природе перезвоном утюга по утюгу, сабле, колоколу, и молотка, рожка и котелка с ложкой, шомпола и шпоры, - вспоминая, как похожая и магическая музыка вела кессоны через Потомак к Шайло[5].
Я провел ночь тридцатого марта на постоялом дворе Годзаэмона Честного у Горы Никко. Таково было имя моего хозяина, коим он очень гордился, уверяя, что беды обойдут меня стороной, если я останусь ночевать на его травяных подушках. Когда незнакомый человек так превозносит свою честность, принимаешь больше предосторожностей, чем обычно, однако этот трактирщик имя свое не позорил.
Вероломства в нем было не больше, чем в Будде-милосердном, и сам Конфуций похвалил бы его тщание и манеры. На следующий день, первого апреля, взобрались мы на Никко, Гору Солнечного Сияния. Причисленный к лику святых Кобо Даиси тысячу лет назад дал ей такое имя и построил на ней храм. Святость ее - превыше всех слов. Благость ее разливается по всем полям вокруг. На ней написал я: Новые листья, с каким священным изумленьем наблюдаю я солнечный свет на вашей зелени.
Сквозь дымку из храма на Никко едва различали мы Гору Куроками. Снег на склонах ее опровергает ее имя: Черноволосая Гора. Сора написал: Я подошел к Куроками с обритыми волосами, в чистой летней одежде. Сора, имя которого Кавай Согоро, раньше рубил мне дрова и таскал воду. Мы были соседями. Я возбудил его любопытство и стал обучать пейзажу. Ему тоже захотелось отправиться в странствие, чтобы увидеть Мацусима во всей ее красе и безмятежную Кисагата.
Заливистые трели сверчков так громки, что приходится повышать голос даже на пляже, поодаль от цикладической стены под желтой губкой сухого кустарника с шипастыми звездочками цветков. Будто, сказал он, шум света, будто все маленькие тонкие частицы Гераклита[6] пищат, ошалело подсчитывая друг друга. Тотека! ентека! текакси! икосиекси! хилиои! Эна тио трис тессера! Волосы - от сена, туловище - от собаки, яички - от ионических галек, головка - от сливы. Подари нам еще одну поэмку, вот тут же, возле чернильно-синего моря. Аполлону Ликорейскому Эвномос из Локриса подносит этого сверчка из бронзы. Знай же, что в состязании кифаредов, один на один с Парфом, струны его звенели страстно под плектром, как вдруг одна из них лопнула. Однако резвая мелодия не сбилась ни на такт: сверчок вскочил на кифару и спел пропущенную ноту в совершенстве гармонии.
За это прелестное чудо, О божественный сын Лето, Эвномос возлагает вот этого маленького певца тебе на алтарь. Из Антологии. Так значит Аполлон, а не Гераклит распоряжается этими трепливыми саранчуками, их углокрылыми тетушками и трескучими дядюшками? А старикашка Посейдон с отложениями солей в коленных суставах подпевает им с моря.
Итак, Сора, дабы стать достойным красоты этого мира, обрил голову свою в день нашего ухода, облачился в черный халат странствующего священника и взял себе в дорогу еще и третье имя - Сого, что означает Просветленный. Когда он писал свое хайку Горе Куроками, то не просто описывал свое посещение, но посвящал себя святости восприятия. Мы оставили храм внизу, взобравшись выше по склону. Мы нашли водопад. Он - высотой сто футов и плещет в заводь темнейшей зелени.
Урами-но-Таки называют его, Узри Изнутри, ибо, пробравшись между валунами, можно зайти ему за спину. Я написал: Из немой пещеры увидел я водопад - первое мое величественное зрелище лета. У меня был друг в Куробана, Округ Насу. Чтобы добраться до тех мест, нужно много миль идти по раздольному моховому болоту, следом за тропинкой. Мы не отрывали глаз от деревеньки в отдалении, как от путевой вехи, но спустилась ночь, забарабанил дождь, не успели мы до нее добрести. Заночевали мы в крестьянской хижине по пути. На следующее утро увидели крестьянина с лошадью, которую и попросили взаймы. Тропы на болотине, сказал он, - как большая сеть. Скоро запутаетесь в перекрестках. А лошадь - лошадь дорогу найдет. Пускай сама решает, какой тропинкой пойти.
Таковы были холмы, чьи элегические осени Айвз призывает к себе бронзовым Брамсом как опору для Ли, привставшего в стеменах при переходе через Линию Мэйсона-Диксона[7], а оркестр моравских корнетов - альта, тенора и баритона, - ми-бемольного бас-геликона, барабанов - походного и малого, - вышагивает во всплесках кекуока Дикси. Повстанцы танцевали целыми колоннами и громко орали ура! Таковы вековечные холмы, что выстояли от зари веков до краснокожих, до француза-охотника, до сапога кальвиниста, до молвы, летевшей от фермы к деревне, что, мол, полковые оркестры наяривали вальсы с польками под дулами Геттисберга[8], когда канонада была в самом разгаре. Мы прошагали по этим холмам, поскольку любили их, любили друг друга, поскольку в них могли бы услыхать то созвучие опасности и замысла, каким слышал его Айвз, а видел Сезанн, moire[9] звука в студии Западного Реддинга, где йельская бейсболка сидела на макушке бюста Вагнера, moire света в каменоломнях и соснах Бибема. Собиранием какой именно тональности вещей заняться б нам среди этих холмов? С каждым нашим шагом мы оставляем один мир и вступаем в другой.
Я взгромоздился на лошадь крестьянина. Сора шагал подле нас. За нами следом бежали два маленьких ребенка. Одна - девочка по имени Касанэ. Сора восхищало ее имя, означавшее многолепестковая. Он написал: Твое имя к лицу тебе, О Касанэ, и к лицу двойной гвоздике во всем богатстве ее лепестков! Достигнув деревни, мы отправили лошадь назад одну, а чаевые завязали в седельную суму. Друг мой, самурай Дзободзи Такакацу, эконом господина, удивился, увидев меня, и мы возобновили дружбу нашу и никак не могли наговориться. Счастливые беседы наши проводили солнце по всему деревенскому небосводу и износили свет лампы настолько, что он еле теплился еще долго после восхода луны. Мы погуляли по окраинам городка, посмотрели древнюю академию собачьей охоты - это жестокое и неподобающее времяпрепровождение недолго привлекало к себе в стародавние времена - и отдали дань гробнице госпожи Тамамо, лисице, принимавшей человечий облик.
Именно на этой могиле самурайский лучник Ёити молился, прежде чем стрелой сбил веер с мачты проплывавшего на огромном расстоянии корабля. На травянистой болотине нет могилы дальше этой и трудно вообразить себе место более одинокое.
Ветер странствует в травах! безмолвие! Уже стемнело, когда мы вернулись.
Листья, не противолежащие друг другу на стебле, образуют два, пять, восемь или тринадцать рядов. Ежели листья в порядке возрастания по стеблю соединить нитью, обмотав ее вокруг оного, то между двумя любыми последовательными листьями в ряду нить обовьется вокруг стебля единожды в том случае, когда листья располагаются двумя или же тремя рядами, дважды, когда таких рядов пять, трижды, когда восемь, и пять раз, если их тринадцать. То есть, два последовательных листа на стебле будут располагаться друг от друга на таком расстоянии, что ежели рядов два, второй лист расположится от первого на половине пути вокруг стебля, ежели три ряда, то второй будет от первого в одной трети пути, ежели пять - в двух пятых; ежели восемь - в трех восьмых; ежели тринадцать - в пяти тринадцатых. Таковы прогрессии Фибоначчи[10] в филотаксической аранжировке. Органический закон роста овощей суть иррациональное выражение, к коему приближается последовательность одной второй, одной третьей, двух пятых, трех восьмых и так далее. Профессор Т.С.Хилгард искал корень филотаксии в числовом генезисе клеток, исчисление коего демонстрирует прогрессии Фибоначчи во времени.
Гробница Эн-но-Гёдза, основателя секты Сюгэн, девять столетий назад проповедовавшего повсюду в нищенских сабо, находится в Храме Комё. Мой друг Дзободзи взял меня туда с собой. В самый разгар лета, в горах, склонился я пред высокой статуей обутого в сабо святого, дабы благословение осенило меня в странствиях моих. Унган, дзэнский храм, располагается поблизости. Здесь прожил свою жизнь в уединении отшельник Буттё, мой старый дзэнский наставник в Эдо.
Помню, когда-то написал он стихотворение сосновым угольком на скале прямо перед своею хижиной. Покинул бы я этот уголок: пять футов травы туда, пять футов травы сюда, - да только мне тут сухо и в дождь. По пути к нам присоединились молодые богомольцы. Под их оживленную болтовню подъем прошел незаметно. Храм стоит в роще из кедров и сосен, и тропа туда узка, мшиста и влажна. Туда ведут ворота и мостик. Хотя стоял апрель, воздух был очень холоден. Хижина Буттё - за храмом: не домик, а просто шкатулка под скалой. Я ощутил святость этого места. Словно оказался у пещеры Юаньмяо или на утесе Фа-юнь. Я сочинил вот такое стихотворение и оставил его на столбе: Даже дятлы не осмелились коснуться этого домишки.
Когда уходишь в глухомань, первым исчезает время. Ешь, когда голоден, отдыхаешь, когда устал. Мгновенье заполняешь по самую кромку. У брода, пенившегося среди валунов, мы скинули рюкзаки, сняли сапоги с джинсами и в одних рубашках перешли на ту сторону, хоть это и выглядело по-детски. Ноги, омытые ручьями, сказала она, Господь так и хотел. Мы обсушились на солнышке на одном из валунов, теплых, как умирающая печка, фривольничали и дурачились друг с другом, наигрываясь на потом. Шикарно! сказала она и замурлыкала, но мы влатались в рюкзаки снова и двинулись дальше, по уинслоу-хомеровским[11] полянам, сквозь пятна света и оттенки, поднимавшиеся нам навстречу, словно созванные рогом герольда со всех солнечных полей и темнозеленых лесов, сквозь тональности, теперь уже утраченные, если не считать упрямых масок их собственной автохтонности: Айвз имитирует трубу на пианино для Николая Слонимского[12] и слышит в Уотербери гавоты, что играл его отец во время артналета в Чанселлорсвилле, Аполлинер вешает н'томскую маску Бамбары[13] себе на стену, рядом с Пикассо и Лоренсанами, Годье рисует сибирских волков в Лондонском Зоопарке, - тональности с утраченными координатами, ибо сущности остаются жить случайными привязанностями и горестями: такелажные цепи на кессонах, движущихся к Семи Соснам, диссонанс и валентность.
Мы завершили свой визит в Куробанэ. Я попросил своего хозяина показать мне дорогу к Сэссё-сэки, знаменитому камню-убийце, губящему всех птиц и жуков, что присаживаются на него. Он одолжил мне лошадь и провожатого. Провожатый робко попросил меня, едва мы вышли в путь, сочинить ему стихотворение, и настолько восхитила меня нежданность просьбы его, что я написал: Давай сойдем с дороги и срежем путь по болотам: так лучше слышно кукушку. Камень-убийца не представлял собой загадки. Он находится подле горячего источника, испускающего ядовитые пары. Земля вокруг усеяна мертвыми бабочками и пчелами. Затем я отыскал ту самую иву, о которой писал Сайгё в своей Син-Кокин-Сю: Под сенью этой ивы, щедро растянувшись на траве у ручья, ясного, как стекло, мы отдыхаем немного на пути к дальнему северу. Ива стоит около деревни Асино, как мне говорили, где я ее и нашел, и мы, подобно Сайгё, тоже отдыхаем под ее сенью. Только когда девушки поблизости закончили высаживать рис на своем квадратном клочке земли, покинул я сень знаменитой ивы. Затем, после многих дней пешего пути, не встретив ни единой души, достигли мы ворот на границе Сиракава подлинного начала дороги на север. Я почувствовал, как мир овладевает мной, как отступает тревога. Я вспомнил сладкое возбужденье путников, прошедших здесь до меня.
Все это снова, сказал он, я мечтаю увидеть все это снова: деревни Пиренеев, Пау, дороги. О Господи, снова ощутить аромат французского кофе с примесью запахов земли, коньяка, сена. Что-то изменилось, конечно, но ведь не всё. Французские крестьяне живут вечно. Я спросил, действительно ли есть возможность, хоть какая-нибудь, туда отправиться. В улыбке его сквозила безропотная ирония. Кто знает, ответил он, не въехал ли Святой Антоний[14] в Александрию на трамвае?
Отцов-пустынников не появлялось уже много веков, да и правила игры так запутаны, что единого мнения на их счет уже нет. Он показал на поле справа от нас, за рощей белого дуба и амбрового дерева, по которой мы гуляли, пшеничная стерня.
Вот здесь я попросил Джоан Баэз снять туфли и чулки, чтобы я смог снова увидеть женские ступни. Она так мило выглядела в озимых. Вернувшись в скит, мы поели козьего сыра и соленого арахиса, запивая их виски из стаканчиков от желе. На столе у него лежали письма от Никанора Парры и Маргерит Юрсенар. Он поднял бутылку виски к холодным ярким лучам кентуккского солнца, бившим в окно. И - наружу, в уборную, распахнув дверь подбитым сапогом, чтобы согнать черную змею, обычно заползавшую внутрь. Кыш! Кыш, старый сукин сын! Потом вернешься.
Великие ворота Сиракава, где начинается Север, - одна из трех крупнейших застав во всем царстве. Все поэты, проходившие сквозь них, слагали в честь этого события стихотворение. Я подошел к ним по дороге, над которой нависли кроны темных деревьев. Здесь уже наступила осень, и ветры теребили ветви надо мной.
Унохана все еще цвели вдоль дороги, и в канаве их обильные белые цветки запутывались в колючей ежевике. Можно было подумать, что весь подлесок усеян ранним снегом. Киёсукэ повествует нам в Фукуро Зоси, что в древности никто не проходил в эти ворота, кроме как в своей самой лучшей одежде. Именно поэтому Сора написал: В венке белых цветков унохана прохожу я в Ворота Сиракава - только так приодеться и могу. Мы пересекли Реку Абукума и направились на север, оставляя утесы Айдзу по правую руку, а деревни по левую: Иваки, Сома, Михару.
За горами, высившимися за ними, мы знали - лежат округа Хитати и Симоцукэ. Мы нашли Пруд Теней, где все тени, упавшие на его поверхность, имеют четкие очертания. Однако, день был облачен, и и мы увидели в нем лишь отражение серых небес. В Сукагава я навестил поэта Токю, занимающего там государственную должность.
Перезвоны гармонии в диссонансе, танец строгого физического закона со случайностью, валентности, невесомые, словно свет, связывают aperitif a la gentiane[15] Сюзе, газету, графин, туз треф, штюммель. И в осколках и плясках сциалитического призмопада тихих женщин: Гортензия Сезанн среди своих гераней, Гертруда Штайн уперла локти в колени, будто прачка, Мадам Жину из Арля, читательница романов, сидит в черном платье у желтой стены портрет, написанный Винсентом за три четверти часа, - тихие женщины в сердцевинах домов, а подле трубки, графина и газеты на столике - мужчины с их новым глубокомыслием, с теми душевными качествами, что требуют слушать зеленую тишину, наблюдать оттенки, сияния и тонкости света, зари, полудня и сумерек, Этьен-Луи Малю бродит на закате в садах Люксембургского Дворца, видя, как дважды преломленный горизонтальный свет поляризуется в окнах дворца, ни на мгновение не забывая того, что мы увидим, удержим и разделим друг с другом. От желтых осокорей к подлеску папоротников, достающих нам до плеч, от скользких просек, проложенных индейцами в чаще, к медвежьим тропам, огибающим черные бобровые запруды, выходим мы и видим огромные валуны, прикаченные в Вермонт ледниками десять тысяч лет назад.
Токю, едва мы расселись вокруг чаши с чаем, спросил меня, с каким чувством проходил я в великие ворота Сиракава. Так покорил меня пейзаж, признался я, что, вспоминая, к тому же, прежних поэтов и их чувства, сочинил я и несколько своих хайку. Из них оставил бы только одно: Первая поэзия, что отыскал я на дальнем севере, - рабочие песни рисоводов. Мы составили три книги связанных между собой хайку, начиная с этого стихотворения. На выезде из этого провинциального городка по почтовому тракту росло почтенное каштановое дерево, под которым жил священник. В присутствии этого дерева я почувствовал, будто перенесся в горные леса, где поэт Сайгё собирал орехи. В том месте тогда написал я вот эти слова: О святой каштан, китайцы пишут твое имя, ставя иероглиф дерево под иероглиф запад, а оттуда приходит все святое. У Гёки, священника простых людей в эпоху Нара, был каштановый дорожный посох, и в доме его коньковый брус был из каштана. И я написал вот какое хайку: Миряне проходят под каштаном в цвету возле крыши. Мы завершили свой визит к Токю. Мы пришли к прославленным Холмам Асака и множеству их озер. Я знал, что должен цвести ирис кацуми, поэтому мы свернули с большой дороги, чтобы посмотреть на него.
Sequiola Langsdorfii можно встретить в меловых отложениях как Британской Колумбии, так и Гренландии, а Gingko polymorpha - только в первом ареале.
Cinnamomum Scheuchzeri встречается в дакотской группе Западного Канзаса, равно как и в Форт-Эллисе. Сэр Уильям Доусон[16] в формациях, классифицируемых Профессором Дж.М.Доусоном из Геологической Службы Канады как формации Ларэми, наблюдает форму, которую считает близкородственной Quercus antiqua, Ньюби., с Рио-Долорес, Юта, в формациях, положительно расцениваемых как эквивалентные дакотской группе. Кроме этих случаев, существует еще несколько, когда данные виды встречаются в эоценовых и меловых отложениях, но отсутствуют в Ларэми.
Cinnamomum Sezannense палеоценовых отложений в Сезанне и Гелиндене была обнаружена Хеером не только в верхних меловых отложениях Патута, но и в ценоманийских - в Атане, Гренландия. Myrtophyllum cryptoneuron распространен в палеоценовых отложениях Гелиндена и сенонийских Вестфалии, и то же самое можно отнести к Dewalquea Gelindensis. Sterculia variabilis - еще один пример сезаннских видов, встречающихся в верхнемеловых отложениях Гренландии, и Хеер вновь обнаруживает в том же самом сенонийском горизонте эоценовое растение Sapotacites reticularis, которое описывал в лигнитовых пластах Саксонской Тюрингии.
Но ни единого ириса кацуми не смогли мы найти. Более того - у кого бы мы ни спрашивали, никто и не слыхал о них. Надвигалась ночь, и мы поспешили взглянуть на пещеру уродзука, срезав путь в Нихонмацу. На ночлег остановились в Фукусиме.
На следующий день я заглянул в деревню Синобу осмотреть камень, на котором раньше красили ткань синобу-дзури. Это - сложный камень с поразительной гранью, гладкой, как стекло, состоящее из множества различных минералов и кварца. Камень раньше лежал высоко на горе, как мне рассказал ребенок, но множество путешественников, приходивших на него посмотреть, топтали по пути урожай, поэтому селяне снесли его прямо на площадь. Я написал: Теперь только проворные руки девушек, высевающих рис, могут рассказать нам о древних красильщиках за работой. Переправились мы паромом в Цуки-но-Ва - Кольцо вокруг Луны! - и прибыли в Сэ-но-Уэ, городок с почтовой станцией. Там поблизости имеется поле, а на нем холм, именуемый Мару: на холме этом сохранились развалины дома воина Сато. Я плакал при виде разбитых ворот у подножья холма. В той же местности имеется храм с могилами всего семейства Сато на его землях. Мне показалось, что я в Китае, у надгробного камня Янь Ху, который ни один воспитанный человек не может посетить без слез.
По лесам амбрового дерева и пекана, поднимающихся к лиственнице, по полянам, заросшим папоротником и осотом, подходим мы под конец дня к старой мельнице - из тех, что знавал я еще в Прайсиз-Шоулз, в Южной Каролине, где под вязами томились повозки с мулами, в тени повозок спали собаки, а вокруг слонялись куры и утки. Эта же новоанглийская сельская мельница была сложена из кирпича, с высокими окнами, но такими же широкими дверями и основательными грузовыми настилами. То был день, когда мы потеряли время. Я прервал песню, которую мы распевали, шагая по трелевочному волоку, чтобы заметить, что у меня часы остановились. У меня тоже, ответила она, или же карта косая, или в этой части Нью-Гемпшира ночь наступает раньше, чем где бы то ни было в Республике. Тучи с затяжным дождем большую часть дня продержали в сумерках. К ночи налаживался еще один дождь. Но перед нами - мельница, а значит, мы спасены от еще одной мокрой ночи, вроде той, что вытерпели через два дня после выхода. Без палатки, мы ночевали в своих спальниках, сцепив их молниями в один, на склоне, густо заросшем папоротником, и наутро обнаружили, что вымокли так же, как если бы спали в ручье. Карта показывала какое-то укрытие впереди, и мы надеялись до него добраться. Однако, день странно рвался вперед, презрев мои часы, некоторое время назад остановившиеся и пошедшие снова. Повезло, что наткнулись на эту мельницу.
В храме, выпив чаю со священниками, я увидел меч Ёсицунэ и ранец для провизии его верного слуги Бенкей. То был день Праздника Мальчиков и Ириса. Показывайте с гордостью, написал я об оружии в храме, меч воина и ранец его спутника первого мая. Мы отправились дальше и заночевали в Иисука, предварительно помывшись в горячем источнике. Постоялый двор наш был грязен, неосвещен, постели - соломенные тюфяки на земляном полу. В тюфяках водились блохи, в комнате - комары. Той ночью разразилась буря. Крыша протекала. От всего этого у меня разыгрался приступ лихорадки, мне было худо, и я боялся умереть на следующий день. Часть пути я проехал верхом, часть - прошел пешком, слабый и больной.
Добрались мы лишь до ворот в Округ Окидо. Я миновал замки в Абумидзури и Сироиси. Мне хотелось увидеть усыпальницу Санэката, одного из Фудзивара, поэта и изгнанника, но дорога туда раскисла после дождей, а сама гробница заросла сорняками, как мне сказали, и ее трудно отыскать. Ночь провели в Иванума.
Сколько еще до Касадзима, и эта ли река грязи - дорога, что ведет туда?
Теперь, сняв рюкзаки, расстелив и соединив молниями спальники, разогрев ужин на сковородке, мы могли бы слушать шум дождя в этой старой, продуваемой насквозь мельнице, обнимая и нашу удачу, и друг друга. Крысы-хламишницы в беленьких штанишках, пауки, ящерки - без сомнения, сказал я, мы подружимся с ними всеми.
Волосы ее растеряли упругость кудряшек и в беспорядке липли ко лбу и щекам - именно такими я их увидел в первый раз, когда она вылезала из бассейна в Поконо[17]. Что ты мелешь? - спросила она. С вопросительной улыбкой она заглянула мне в глаза. С такой забавной любознательностью, подумал я, в нашу удачу трудно поверить. Вот эта мельница, Любимая, повторил я, обведя рукой вокруг. Роскошная старая новоанглийская водяная мельница, сухая, как щепка, и основательная, как Институции Кальвина[18]. Она взглянула на мельницу, снова на меня, и рот у нее приоткрылся. Каменные ступени вели к порогу из колючих зарослей куманики, через которые пришлось бы перелезать с опаской. Во всех этих старых кирпичных мельницах есть нечто флорентийское. Их тосканский аромат течет из архитектурных справочников, публиковавшихся шотландскими инженерными фирмами, которые прислушивались к Раскину[19] и верили ему, когда тот говорил, что в итальянских пропорциях - истина, а в итальянских окнах - справедливость.
С какой же радостью обнаружил я такекумскую сосну с двойным стволом, какой ее и описывали поэты в старину. Когда Ноин посетил это дерево во второй раз, его уже спилили на сваи для моста по приказу какого-то новоиспеченного чиновника.
Впоследствии его посадили снова - сосна эта всегда вырастает до прежних размеров и навсегда остается прекраснейшей из сосен. Я увидел ее, когда ей исполнилась тысяча лет. Когда я отправился в свое путешествие, поэт Кёхаку написал: Не пренебреги взглянуть на сосну в Такэкума посреди вишневого цвета поздней весны на крайнем севере. А я ему - в ответ - написал: Мы видели вишневый цвет вместе, ты и я, три месяца назад. Теперь же я пришел к двойной сосне во всем ее величии. Четвертого мая мы прибыли в Сэндай, пересекши реку Натори, - а в день этот бросают листья ириса на крышу, чтобы не покидало хорошее здоровье. Остановились в трактире. Я разыскал художника Каэмона, и он показал мне клеверные поля Миягино, холмы Тамада, Ёконо и Цуцудзи-га-Ока, все белые от цветущего рододендрона, сосновую рощу Коносьта, где и в полдень кажется, что ночь, и где так сыро, что ощущаешь необходимость зонтика. Он также показал мне святилища Якусидо и Тэндзин. Художник - лучший из провожатых.
Залив Специя, тутовые рощи, сараи, где тучнеют шелковичные черви, здесь же - солнце спадает золотыми полотнами и плитками на пол, кабинет молодого Ревели - сплошной Архимед и Сицилия, или же стол Гольбейна с инструментами из латуни и ореха, кронциркули, линейки, карты, расчеты серебряным карандашом и красной тушью. Под картой в красках французского флага, в аспидно-синих и провинциально-желтых, маково-алых, капустно-зеленых, с линией, проведенной сепией из Генуи через Лунэ Портус к Пизе, располагаются в гармоничном беспорядке деревянная чаша серебра (кубок тосканского лунного света, блюдо, из которого отхлебывают гномы среди железных корней гор, где демоны лакают лаву и зажевывают золотом), зубчатые колеса, гребной винт, чертежи фрегатов, пароходов, механизмы из шестерней и рычагов, выкрашенных в синий и желтый, маяки с циклопическими прожекторами, планы портов и рейдов, горка канифоли, фарфоровая чашка с тушью, полуобгоревшая спичка, коробка акварели, брусок слоновой кости, том Лапласа, книга о конических сечениях, сферической геометрии, логарифмах, Алгебра Сондерсона, Тригонометрия Симмса, и, прекраснее всей остальной архимедовской техники - только-только распакованный теодолит, накренившийся в своих точных калибровках, со сверкающими стрелкой и стеклом.
При расставании художник Каэмон подарил мне рисунки Мацусима и Сиогама и две пары соломенных сандалий с ремешками цвета лилового ириса. Кажется, иду по щиколотку в цветах ириса - так ярки шнурки моих сандалий. Также он дал мне рисунки, что служили бы подспорьем на Узкой Дороге по пути к Глубокому Северу. В Итикава я нашел высокий, весь в надписях камень Цубо-но-Исибуми. Иероглифы все еще можно было различить сквозь лишайники и мох. На этом месте в первый год Дзинки по приказу Генерала Оно-но-Адзумабито, Губернатора Дальнего Севера, в соответствии с указом Императора был выстроен Замок Тага, а на шестой год Темпёходзи перестроен Эми-но-Асакари, Генерал-Губернатором Провинций Востока и Севера. Этому камню - 965 лет. Горы рушатся и падают, реки меняют русла, дороги зарастают травой, камни погружаются в землю, деревья увядают от старости, а камень этот стоит с древнейших времен. Я плакал при виде его, я встал перед ним на колени, опечаленный и очень счастливый. Мы отправились через реку Нода-но-Тамага к сосновой роще Суэ-но-Мацуяма, где располагаются храм и кладбище, внушившие мне безотрадные мысли о смерти, которая неизбежно завершит всю нашу жизнь, какой бы ни была любовь наша к этому миру.
Я уже наглядно представлял себе интерьер: паутина и собачьи какашки, неизбежная банка Мэйсона и слежавшийся комок спецовки, которые всегда можно найти в заброшенных зданиях, побуревшая газета и какая-то загадочная деталь утвари, оказавшаяся на поверку ручкой мясорубки, или дуршлагом, или зубчатой передачей валиков для белья. Я предвидел дорожки древней муки в швах порогов, тусклый запах заплесневелой пшеницы, быстрый запах отсыревшего кирпича. Мельница? переспросила она. Улыбка ее была до странности дурацкой. Она уцепилась за мой рукав. Какая мельница? И тут я сам остолбенел, как примороженный. Никакой мельницы не было. Перед нами лежала лесная опушка - и больше ничего. Сумерки сгущались, а мы смотрели друг на друга под дождем. Упрямо мы двинулись дальше. В потемках спотыкаться даже по проторенному маршруту - нет уж. Мы надеялись, что стоянка с укрытием, обозначенная на карте, сразу вот за этой рощей, что сейчас перед нами. Еще не совсем стемнело. Не будь дождя сегодня, у нас бы запросто еще полчаса света в запасе было: с головой хватило бы рвануть через лесок, найти стоянку и не мокнуть всю ночь. Так говоришь, старую мельницу увидел? Под ногами снова захрустели камни и корни. Ну почему по трелевочным дорогам так трудно ходить?
Мы вступили в Сиогама под первые удары вечернего звона, в темневшем небе - ни облачка, а от острова Магаки-га-Cима осталась лишь тень на морской глади, выбеленной лунным светом. До нас доносились голоса рыбаков, подсчитывавших улов.
Как же одиноко входить в город в сумерках! Мы слышали слепого певца, заунывно голосившего простые деревенские песни севера. На следующий день мы помолились в сиогамском Храме Миодзин - прекрасное строение. Дорога к нему вымощена, ограда вокруг - выкрашена киноварью. Мне было приятно, что могущество богов так почитается здесь, на Глубоком Севере, и я искренне воздал им дань у алтаря.
Около него горит древний светильник, поддерживая память об Идзуми-но-Сабуро, этого доблестного воина, жившего пятьсот лет назад. Днем мы наняли лодку и переплыли на Мацусима, лежавшие в двух милях от берега. Всем известно, что это самые красивые острова во всей Японии. Я бы добавил, что они соперничают с островами Чуньчинь Ху в Хунане и Си Ху в Чжэкьяне. Острова эти - наш Китай.
Каждая сосновая ветвь на них - само совершество. В них - грация идущих женщин, и так изумительно острова эти расположены, что безмятежность Небес видна отовсюду.
Эзра Паунд спустился, широко шагая по салите через оливковую рощу, его седая грива подрагивала с каждым точным ударом трости. На нем был кремовый спортивного покроя пиджак, синяя рубашка с воротником апаш, белые брюки в складку, коричневые носки и эспадрильи. В веснушчатых костлявых пальцах левой руки были цепко зажаты поля панамы. Дорожку усеивали твердые зеленые маслины, сорванные на прошлой неделе с ветвей штормом. Потрясающая расточительность, сказала мисс Радж, и тем не менее кажется, это происходит из года в год, однако, урожай маслин всегда обилен, не правда ли, Эзра? Затем через плечо поинтересовалась у меня, не знаю ли я, как по-испански роман. Эзре нужно знать, а он не помнит. Как в рыцарском романе? вздрогнув, спрашиваю я. Romanthе, я думаю. Novela, наверное, появилось позднее. Возможно - relato. Эзра, окликнула она, так будет правильно?
Нет! ответил он с дрожью сомнения в голосе. Romancero, сказал я, вот то слово, которое сам мистер Паунд употреблял, говоря об испанских балладах. Romancero, Эзра? бодро переспросила мисс Радж. Ходить гуськом - таково правило салиты. Он всегда шел впереди, вверх ли, вниз, какой бы крутой или неровной дорога ни была.
Не то, ответил он, не оборачиваясь.
Одзима, хоть и зовется островом, - узкая полоска земли. Здесь в уединении жил Унго, священник Синто. Нам показали скалу, на которой любил сидеть он часами.
Средь сосен мы разглядели домишки, из их труб вился синеватый дымок, над ними вставала красная луна. Комната моя на постоялом дворе выходила на бухту и острова. Завывал сильный ветер, и тучи галопом мчались по луне; тем не менее, я оставил окна настежь, ибо ко мне пришло то дивное чувство, что ведомо только странникам: мир сей отличается от всего, что знал я прежде. Иные ветры, иная луна, чужое море. Сора тоже ощутил особенность этого места и мига и написал:
Флейтоязыкая кукушка, как жаждешь ты, должно быть, серебряных крыльев цапли, чтоб с острова летать на остров Мацусима. Так тонко было чувство мое, что я не мог уснуть. Я вытащил свою тетрадку и снова прочел стихи, подаренные мне друзьями, когда я вышел в путь, стихи об этих островах: на китайском - Садо, вака - доктора Хара Антэки, хайку - самураев Дакуси и Сампу. Теперь, на Мацусима, стихи зазвучали богаче и сами сделали эти острова более утонченым переживанием.
Мы потешились дебатами, не заночевать ли прямо тут, на перегное и щебенке, или же, воодушевившись жиденьким светом просек, предположить, что несостоятельность дня вызвана скорее моросливыми сумерками, нежели наступлением ночи, и двигаться дальше. На карте мы отыскали, по крайней мере, одну из озерных бухточек в четверти часа от нас: водослив, который пришлось переходить по бревнышку. Как беглецы, сказал я, не смотри вниз. Мы переправились успешно больше за счет смятения от несправедливости этого бревнышка в убывающем свете и мороси, чем за счет собственных навыков хождения по бревну. Как это убого и гадко, сказала она, класть тут это проклятое бревно и заставлять нас сохранять на нем равновесие, когда оба мы выдохлись, промокли, а тебе отели мерещатся. Дождь зарядил надолго.
Некоторое время мы продвигались достаточно резво, а потом наткнулись на болото.
Не могло быть и речи о том, чтобы становиться на ночевку, когда вода затекает даже в высокие башмаки. Я выудил фонарик, она уцепилась за мой рюкзак, чтобы не отстать, и мы наощупь пробирались по чернике и папоротникам, по щиколотку в жиже. Наверное, я боюсь, сказала она. Чего? Ничего конкретного. Всего. А я боюсь, сказал я, когда никаких причин нет, а я не знаю, где мы находимся.
Мы вышли в Хираидзуми двенадцатого, намереваясь осмотреть Сосну Анэха и Мост Одаэ. Путь наш пролегал по тропе лесорубов в горах - идти по ней было одиноко и спокойно, как никогда. Не обратив должного внимания на разъяснения, я сбился с дороги и вместо этого пришел в Исиномаки - порт в бухте, на которой мы увидели сотню кораблей. Воздух был густ от печного дыма. Какое оживленное место!
Казалось, здесь и ведать не ведали, как принимать путников, не знали ничего и об искусстве созерцания пейзажей. Поэтому пришлось смириться с никудышним ночлегом.
Ушли мы на следующий день по дороге, уводившей неизвестно куда. Она провела нам мимо брода на Содэ, мимо лугов Обути и заливных угодий Мано. Мы шли за рекой и, наконец, прибыли в Хираидзуми, сбившись в сторону на добрые двадцать миль. С грустью смотрели мы на руины поместья Фудзивара, разбитого ныне на множество рисовых чеков. К северу от ворот Коморо-га-Сэки мы нашли заброшенный дом Ясухира. Хотя величие Фудзивара длилось только три поколения, свершения их запомнятся навсегда, и теперь, глядя на развалины их замков и остатки их земель, заплакал я оттого, что такое величие сошло на нет, и закрыл лицо свое шляпой.
В июле я заметил несколько кукушек, скользивших над поверхностью широкого пруда; и обнаружил путем некоторого наблюдения, что кормятся они libellulae - стрекозами, многих из которых ловят, пока те сидят на водорослях, а некоторых - прямо на лету. Что бы там ни утверждал Линней, ничто не заставит меня поверить, что птицы эти - плотоядные. Один селянин рассказал мне, что нашел в гнезде маленькой птички на земле молодого козодоя; и кормила его эта маленькая птичка.
Я отправился посмотреть на такое необычное явление и обнаружил, что в гнезде конька из яйца вылупилась юная кукушка; она обещала значительно перерасти свое гнездо. Поодаль появилась одураченная мамаша с пищей в клюве; она порхала, выражая величайшую заботу. Рэй отмечает, что птицы отряда gallinae[20], вроде петухов и тетерок, рябчиков и фазанов, пылелюбивые, то есть обсыпают себя пылью, используя такой метод для чистки перьев и избавления от паразитов.
Насколько я мог наблюдать, многие птицы из тех, что моются водой, никогда не станут обсыпать себя пылью; но вот здесь я как раз ошибаюсь; ибо обычные домовые воробьи великолепно купаются в пыли, и часто можно видеть, как они валяются и барахтаются в сумерках на дорогах; однако, они же - великие чистюли. А разве жаворонок не возится в пыли?