{176} Были марксисты, признававшие "всего Николая - она за исключением механически прилепленных выводов". Вывали публичные дебаты по вопросу - чей Николай - он: "наш" или "их". Мы, давно неудовлетворенные теориями В. В., впервые нашли у Николая - она почти целиком то, чего искали.
В этом же роде дебаты возгорелись из-за Зибера. Мы разыскали в "Юридич. Вестнике" 1881 г. его статью об аграрном вопросе в Ирландии, где он много и убедительно говорил об общинном духе ирландцев, надолго пережившем разрушение родовой общинной собственности. В необыкновенной живучести этого общинного духа он усматривал залог того, что, получив свободу самим распоряжаться своими судьбами, ирландцы легко могут высказаться за обращение всей земли в общую, в общенародную собственность. Для того времени, когда крики марксистов о "разложении общины" не могли не встревожить нас, это была ободряющая мысль. Мы ведь не хотели ни в коем случае походить на сантиментальных народников, дорожащих консервативными формами патриархальной общины. Пусть крестьяне будут недовольны общиной, пусть она даже распадется, - лишь бы при этом высвободилось достаточное количество живой народной энергии и того в общине зародившегося сознания, которое бы выступило с требованием обращения всей помещичьей земли в "один кошель", - с требованием создания своего рода всероссийской поземельной общины.
И несколько узенькая околица деревенского "мира" держит в плену народную мысль и заслоняет от нее весь огромный социальный мир - пусть ее трещит по всем швам! Так думали мы, и Зибер подводил под это наше самочувствие фундамент исторических {177} фактов. Это было для нас огромным торжеством, а московским марксистам доставило много неприятных минут, таких неприятных, что они сразу сильно охладели к Зиберу и упоминали о нем уже как о наглядном примере того, как даже лучшие и умнейшие из народников, обратившихся в марксизм, оказываются неспособными до конца стряхнуть с себя "ветхого Адама"...
На одном из дебатов с марксистами мы натолкнулись было на довольно сильного союзника в лице кончившего студента-медика А. И. Шингарева. Он производил впечатление чрезвычайно искреннего, горячо и красиво говорившего человека вполне сложившихся взглядов. Но первое впечатление, что "нашего полку прибыло", вскоре быстро ослабело. "Народничество" Андрея Шингарева оказалось вообще слишком неопределенным и элементарным. Все указания марксистов на расслоение деревни, дифференциацию крестьянства, распад общины, рост кулачества - он сводил упорно и настойчиво к одной причине: "Земли мало!" Задачей задач, разрешение которой предстояло народничеству, должно было исторически оправдать его существование и сообщить ему силу выдвинуться в жизни и овладеть ее рулем, формулировалась им тоже слишком элементарно и просто: "прирезать земли". Его аргументы против экономического материализма также были совершенно особенные, не совпадающие с нашими. "Попробуйте объяснить с точки зрения влияния форм производства и смены хозяйственных систем - происхождение и развитие учения Христа!" победоносно восклицал он, и чувствовалось, что с его сознанием вообще вряд ли примиримо объяснение христианства не только {178} "экономико-материалистическими", но и вообще причинами земного порядка...
Кроме Шингарева появились в нашем кругу и еще другие фигуры. Помню костромича Козлова, в общем единомысленного с нами, но в одном пункте решительно отпадавшего. Он не только был. глубоко проникновенно убежден в бессмертии человеческой души, но более того: он болезненно, почти до припадков волновался, когда кто-нибудь начинал подвергать сомнению или оспаривать эту дорогую его сердцу веру. Про него говорили, что внезапная, бессмысленная смерть какого-то очень близкого человека была для него целой трагедией, которую он едва ли пережил бы, если бы не нашел утешения в теории личного бессмертия. Очень дружен был с нами милейшей души человек, какой-то машинообразный во всех своих движениях Ряховский, убежденный социал-демократ, но с террористическими симпатиями, и потому психологически тянувший к нашему кружку, при разобщенности умственных устремлений; затем к нам примкнул А. Лосицкий, будущий статистик, уже тогда хромавший в сторону социал-демократии, забавный припадками беспричинного страха, вечно видевший вокруг шпионов и спасавшийся от подготовлявшихся лишь в его воображении арестов; способный южанин Донцов, впоследствии, кажется, превратившийся в ярого украинца-сепаратиста, и еще многие, многие другие. Почти со всеми ними мы знакомились на устраивавшихся нами собраниях, где мы внимательно приглядывались ко всем сколько-нибудь выделявшимся из рядовой массы лицам, лелея в душе для будущего какие-то широчайшие организационные планы...
{179} Успех наших собраний, между тем, вызвал подражания. Так, однажды мы узнали, что нас приглашают на собрание, где два молодых студента, Смидович и Малиновский (впоследствии известный под псевдонимом А. Богданов) выступят с докладами, имеющими целью обосновать новую революционную программу.
Мы пошли. Собрание было многолюдно. Первый из двух докладчиков, Малиновский, начал с указания на огромный вред от разрозненности революционных сил, от дробления их на разные фракции. Народники, народовольцы, социал-демократы, либералы - не говоря уже о промежуточных группах и разновидностях каждого из основных течений - тратят бесплодно массу сил в конкуренции между собою. Это соответствует периоду мелкого кустарного хозяйства. В экономической области прогресс заключается в объединении сил, в создании крупного производства, с разделением труда. Надо понять, что все эти фракции борятся друг с другом вследствие аберрации. Они не понимают, что, в сущности, разница между ними ничему не вредит: надо лишь на нее взглянуть с точки зрения революционного разделения труда. Тогда не о чем спорить. Все могут быть объединены в одно "крупное предприятие". Каждый сохраняет свою область приложения сил. Каждый действует методами, соответственными его сфере. Все фракции, так рассматриваемые, равно законны и необходимы для конечного успеха общего дела. Поэтому они должны слиться в одну общую партию, всеохватывающую, всеобнимающую, универсальную "партию партий".
Второй, Смидович, излагал план универсальной организации, соответствующий этой универсальной {180} программе. В основу был положен принцип так наз. американской "лавины". Во время сборов на голодающих в 1891-92 г. такие "лавины" были в большой моде. Сходятся, скажем, пять человек, обязывающихся взносить такую-то сумму. С другой стороны, каждый из пяти обязуется найти еще пять человек для той же цели; каждый из этих пяти принимает на себя те же обязательства, и так далее - до бесконечности. Не правда ли - безошибочный способ начать с "зерна горчичного", быстро разветвляющегося в колоссальных размеров дерево, под сенью которого найдется место для всех.
"Мы надеемся - заключил второй докладчик - что идея нашей обвинительной партии и план организации настолько ясны и безошибочны, что все здесь собравшиеся не откажутся немедленно образовать первую ячейку. А если в каждую из последующих ячеек будет допущен прием членов, уже состоящих в какой-нибудь другой подобной ячейке, то не будет необходимости в едином центре, и учредительская ячейка сравняется в значении и роли со всеми другими, расплывется в общей сети. Отчего бесследно погибали предшествующие революционные организации? От централизации. Все нити сходились к одному центру; удар по этому центру - и все дезорганизовано, все группы теряют связь между собою, все адреса попадают в руки полиции. Кроме того, один центр не успевает справиться с огромным и сложным делом организации всех сил страны, как уже гибнет. Организуясь по принципу "лавины", мы, во-первых, выгадываем во времени: это самый быстрый способ организации. Во-вторых, мы, поистине, будем иметь организацию со спрятанными концами; как про вселенную, про нее можно {181} будет сказать, что центр ее - везде, а окружность - нигде. Разрушить ее будет невозможно, и все удары полиции будут как бы ударами шпаги по воде.
Все это было, конечно, по детски наивно. Но в основе была психологически-здоровая струя. Да и так ли далеки были от этих наивностей иные "зрелые" построения? В программе "объединительной" партии эклектизм был совершенно обнаженный, предлагаемый откровенно и предпринятый "с заранее обдуманным намерением". Вскоре нам суждено было столкнуться с программным эклектизмом, не сознающим себя, замаскированным, имевшим за себя авторитет крупных революционных имен. Что лее касается до еще более наивной организации - "лавины", то и элементы этой идеи носились в воздухе. После краха "Народной Воли" вошли в моду неопределенные идеи какой-то "организационной децентрализации", сбивающейся на партизанство. Сторонники "босяцкой программы" тоже говорили о каких-то "пятках" и "десятках", неисповедимыми путями связанными и несвязанными друг с другом...
Мы почему то, помню, тогда не приняли во внимание всех этих "смягчающих обстоятельств" и обрушились на злосчастных докладчиков ядовито и безжалостно. Они, вероятно, были отчасти правы, когда жаловались в заключительном слове, что их не опровергали, а высмеивали, что издевательство - не доказательство. Однако, когда они поставили на голоса: кто принимает предложенный план и образует первичную ячейку? - то оказалось, что они остались "в блестящем одиночестве"... Тем временем в идейную жизнь московских {182} кружков вторглась новая струя. Происходил всероссийский съезд естествоиспытателей и врачей. Со всех концов России собралось множество представителей интеллигенции и земского третьего элемента. Этим съездом решила воспользоваться для своего "рекрутского набора" исподволь организовывавшаяся вокруг Натансона "Партия Народного Права". Она уже завербовала одного моего приятеля - Е. Яковлева, бывшего учеником Натансона еще в Саратове. Через Яковлева был завербован и мой старший брат Владимир. Всецело примкнул к новой партии А. Н. Максимов; здесь разошлись его пути с таким близким ему человеком, как Прокопович. Последний склонился к социал-демократам. Лично я был известен, как человек более крайних революционных воззрений. Однако, имелось в виду повести переговоры и со мною, а через меня - со всем нашим молодым народовольческим кружком.
Впервые знакомство состоялось на одном из "разговорных собраний", гвоздем которого были иногородние гости. Один из них, несколько пасмурный и рыжебородый, был мне заочно хорошо известен по литературе: то был Вас. Павл. Воронцов (В. В.). На другого мне таинственно указал кто-то: "обратите внимание вот на того, молодого, с лысинкой: это очень, очень интересный человек, он среди питерских марксистов - большая шишка; его брат тоже был крупной величиной, он повешен по народовольческому делу". Это был Владимир Ульянов (Ленин). Он показался мне очень невзрачным; его картавящий голос, однако, звучал уверенностью и чувством превосходства.
Он тогда еще не злоупотреблял "ругательностью" и производил приемами спора, в общем, весьма благоприятное впечатление.
{183} На него с большим азартом налетал В. П. Воронцов, приставая к нему, что называется, как с ножом к горлу: "Ваши положения бездоказательны, ваши утверждения голословны. Покажите нам, что дает право вам утверждать подобные вещи; предъявите нам ваш анализ цифр и фактов действительности. Я имею право на свои утверждения, я его заработал: за меня говорят мои книги. Вот с другой стороны, свой анализ дал Николай - он (в то время только что появились его "Очерки"). А где ваш анализ? Где ваши труды? Их нет!" Этот способ аргументации на нас не производил впечатления; что всякое молодое направление не может сразу предъявить фундаментальных трудов, было нам понятно, и в наших глазах не могло его дискредитировать. В. П. Воронцов, казалось нам, злоупотребляет случайными выгодами такой несущественной вещи, как историческое "первородство" его направления.
Ульянов "отгрызался" очень успешно, деловито, слегка насмешливо и хладнокровно.
Их стычка, впрочем, выродилась быстро в беспорядочный диалог; его пришлось прервать, так как он все более принимал личный характер и терял интерес для собравшихся. Затем выступил "заика" - так мы звали будущего земского агронома Н. М. Катаева. Несмотря на огромный природный недостаток речи, он выступал часто и охотно - слишком часто и слишком охотно. Его было крайне тяжело слушать, особенно когда он начинал волноваться, нервничать и сыпать мелким горошком: "загов-вор, тер-р-р-р-ор..." Обычные "любопытные" из публики быстро утомлялись и начинали проявлять знаки нетерпения; из духа противоречия им, из чувства деликатности к оратору многие из нас уверяли, что он, в сущности, говорит {184} очень дельно, надо только уметь содержание отличать от внешней формы. На деле содержание и форма друг друга стоили: это вообще была весьма путанная голова. Впоследствии его ораторская мания превратилась в графоманию, и он стал грозой редакций, как прежде был грозою слушателей.
В этот раз Н. М. Катаев заявил, что в противоположность двум предшествовавшим спорщикам разовьет народовольческую программу. Мы насторожились. Но когда, в конце речи, он заявил себя сторонником идеи заговора с целью захвата власти, мы почувствовали, что "так этого оставить нельзя", и что народовольческая идея скомпрометирована. Вытолкнули "поправлять дело" меня, и я категорически отверг сужение народовольчества до поверхностного заговорщичества и тоном умудренного жизненным опытом мужа принялся доказывать утопизм "захватовластничества". Напрасно мой предшественник снова просил слова, волновался, заикался, заявлял, что сущность всякой политической партии заключается и не может не заключаться в стремлении захватить власть, как средство целиком, в беспримесном виде, провести в жизнь свою программу. Наше молодое "народовольчество" гласило, что мы - партия будущего, и потому давлением снизу будем брать с бою у держателей власти уступку за уступкой, идти от одного завоевания к другому; наши цели слишком возвышенны и широки, наш умственный взор слишком далеко заглядывает в туман грядущего для того, чтобы наше практическое торжество стало возможно в ближайшем будущем; мы своего права первородства не продадим за чечевичную похлебку пребывания у власти, требующего слишком большого урезания своей программы. Н. М. Катаев {185} говорил о терроре и заговоре, как основном пути, ведущем к победе. Мы не отказывались воспользоваться деятельностью заговорщиков, если они будут, но отказывались свою собственную деятельность втискивать в прокрустово донге такого архаического способа борьбы. Мы признавали террор, но лишь как одно из возможных средств борьбы.
Вообще же мы отказывались заранее, наперед каким-то расписанием определить, в какой мере и какими средствами мы будем бороться, как их комбинировать. Вопрос о средствах борьбы - заявлял я - есть не принципиальный вопрос, а вопрос удобства, вопрос обстоятельств и целесообразности. Когда пробьет час непосредственной борьбы - а когда это будет, мы не знаем, "придет день оный, яко тать в нощи" тогда мы и будем решать: соответственно количеству и качеству сил, которые окажутся в нашем распоряжении, определятся и наиболее соответственные формы борьбы, и самая экономная и продуктивная комбинация этих форм ...
После заседания Яковлев подвел меня к пожилому худощавому господину, который оказался Н.. С. Тютчевым, пожелавшим со мной познакомиться. Он очень одобрил мое выступление и выразил надежду, что "удастся столковаться". Было назначено особое свидание, но оно оставило меня неудовлетворенным. Тютчев уговаривал меня ограничиваться "той очень удачной постановкой вопроса о средствах борьбы", которой я закончил свою речь, и отбросить, как противоречащее этому "предрешение вопроса", мое признание террора. Я считал, что моя постановка включает в себя стремление отточить, и, когда придет момент, обнажить острый меч террора и народного восстания; он же, {186} по-видимому, видел в ней средство обойти эти острые вопросы, что на меня производило впечатление бумажной отписки, за которою кроется тайная надежда избегнуть этих средств, без знания, чем их заменить. Тютчев спрашивал меня о нашем отношении к либералам, на что я, кажется, отвечал рассеянно и невпопад, не отдавая себе отчета в том, с какой точки зрения и до какой степени этот вопрос интересует моего собеседника.
Тютчев закончил нашу беседу, назначив мне свидание с другим лицом, которое обо всем со мной переговорит более основательно. Затем мимоходом спросил меня - не согласится ли наш кружок дать человека для одного серьезного революционного поручения - перевозки тайной типографии. Мое предложение собственных услуг он отклонил, в виду того, что по роду своих способностей я пригоден для более открытой, "полупубличной" деятельности. Тогда я предложил переговорить либо с Е. Яковлевым, либо с П. Широким. Характерно, что у меня не явилось даже мысли поставить вопрос: для какой организации это нужно. Это было в духе времени. Идея общереволюционного единства, как я уже говорил, продиктовала в статье "С чего начать?" даже план организационного объединения революционной техники для обслуживания всех направлений. И когда Тютчев секретно-"доверительно" сообщил мне, что ставится попытка сосредоточить в одной всероссийской организации все наличные революционные силы, причем рассчитывают и на петербургскую группу народовольцев, и даже на более покладистую часть социал-демократов, то новость эта была такой захватывающей, что оттеснила куда-то на задний план программные вопросы.
{187} В назначенный для свидания день я неожиданно увидел отчасти знакомую мне фигуру М. А. Натансона. Свидание было кратким. Натансон спешил ехать в Петербург и ограничился краткой характеристикой новой революционной программы. Она выглядела импозантно. В основе было объединение решительно всего, способного на борьбу, от либералов до народовольцев и социал-демократов. Основной задачей было - вывести движение из подполья наружу, перевести его в стадию массового, демонстративного "оказательства" общественного и народного недовольства. Крестьяне должны были открыто требовать земли и самоуправления, снятия бюрократической опеки и сословных стеснений; мещане и ремесленники - отмены цехового строя и свободы промыслов; рабочие - свободы стачек и профессиональных объединений; сектанты и раскольники - свободы совести; земцы и думцы - расширения прав самоуправления и отмены губернаторского vеtо; писатели - свободы печати; все - участия в управлении страной. Петиции, адреса, заявления, публичные собрания, политические банкеты - все это должно было слиться в один поток и создать в стране общереволюционную атмосферу, без которой революция задохнулась бы, и которая нужна группам действия, как водная стихия рыбам. Всеобщее "укрывательство и попустительство", как щит, защитит их от ударов правительства и даст возможность построиться в штурмовые колонны. Дальше... дальше открывалась область неизвестного, о чем говорить преждевременно. Главное же ударение переносилось на прекращение изолированности революционной партии, ее "отщепенства" от широчайших культурно-общественных слоев. Однако, все {188} это в очень осторожной форме. Мой собеседник умел показать товар лицом и затушевать, что нужно. Слишком много пунктов оставалось намечено самыми общими контурами, оставляя простор для толкований в ту или иную сторону, для любого размещения политических светотеней. Дальнейшую беседу М. Л. отложил до своего возвращения из Петербурга, а пока советовал мне хорошенько подумать о том, что он говорил.
Однако, Натансон проехал прямо в Орел, где была его штаб-квартира, и потому вызвал меня туда. Вторая беседа мало нас подвинула. Ничего нового выяснить он мне не мог. В наиболее острых вопросах он становился уклончив, осторожен и дипломатичен. По природе это был неустанный "собиратель земли". Куда бы ни закинула его судьба, он, немного оглядевшись, тотчас же начинал - как шутили знающие его - "ножками трясти и мережки плести". У него, на мой взгляд, совершенно не было способности поднять какое-нибудь идейное движение. Он старался брать готовое и организовывал несколько поверхностно - "сверху". Его сила была в уменья "сговариваться" и лично влиять на отдельные фигуры. Как прирожденный организатор, он хранил в своей голове "послужные списки" всех революционеров, неутомимо следил за тем, куда их забрасывает превратность судьбы, умел во время их разыскать, поддерживать с ними связь, найти общий язык.
В личных отношениях он проявлял большой психологический такт. Смотря по собеседнику, он инстинктивно умел выдвинуть то ту, то другую стороны одной и той же программы. Его специальностью были "переговоры", в которых ценно уменье затушевывать острые углы, замять недоразумения, уладить {189} трения. В нем не было того идейного огня, который дает человеку сделаться "властителем дум" молодого поколения. Не было и сил для самостоятельного идеологического творчества. Его ценили, как "мужа совета". Недоброжелатели звали его "премудрой крысой Онуфрием", считали большим хитрецом и политиканом. Несомненная опытность и уменье в каждом практическом деле сгруппировать все рrо и соntrа сделали бы его совершенно незаменимым человеком, если бы не одна тайная Ахиллесова пята: парализующая волю нерешительность в критический момент, когда нужно принять ответственное решение. Есть изречение: решительные времена создают решительных людей. Он не был человеком таких решительных времен.
В программе "Партии Народного Права" эта черта отразилась всецело. Пока речь шла о подготовительных моментах, о первом приступе к делу - планы Натансона были блестящи. "Организовать общественное мнение", вывести общее недовольство из-под спуда, использовать всю заразительную силу публичного "оказательства" дремлющего недовольства, столкнуть его с правительством, морально изолировать последнее и, наоборот, превратив революционеров в застрельщиков общенационального движения - это значило бы, действительно, создать перелом в ходе общественной жизни. Именно такая полоса впоследствии подготовила события конца 1905 года. Стремясь к чему-то подобному, Натансон проявлял огромный практический революционный смысл и настоящую историческую прозорливость. Но чему быть после столкновения "организованной силы общественного мнения" с упрямой и злобной неустойчивостью правительства на это Натансон никогда бы не смог {190} решительно ответить. Изречение народной мудрости "семь раз примерь, один - отрежь" он принимал в его первой части. Примеривать он был способен без конца, отрезать же у него рука не подымалась.
В организации "Народоправства" Натансон размахнулся широко, во всероссийском масштабе, повсюду протянув ее щупальцы и разветвления. Но под этою широтою разлива не было глубоководья. Все крупное, влиятельное, с революционным прошлым было пересмотрено и сгруппировано. Но элементы революционного будущего, "молодые поросли" не испытывали веяния новых идей, излученных новой организацией. Эта была прямая противоположность тогдашнему марксизму, организационно немощному и кустарническому, но за то формировавшему умы. Вот почему здание, воздвигнутое Натансоном, было грандиозным по внешности зданием, возведенным "на песце". Мобилизация "старой гвардии" прошла, но молодых новобранцев не было. А "старая гвардия" была на учете не только у народоправского "главного штаба", но у еще более сильной организации - царского политического сыска. Достаточно было массовых арестов старых революционеров и того, что вокруг них копошилось, чтобы дело было покончено. От "Партии Народного Права" не осталось далее точного представления о сущности ее программы. Разношерстные элементы, ознакомленные с нею, толковали ее каждый по своему, и эти "разночтения" превратили партию, которая "отцвела, не успевши расцвесть", в какой-то неразборчивый иероглиф.
Здесь кстати будет отметить, что ликвидация "Партии Народного Права" возбудила огромную сенсацию в высших сферах. Из полицейских {191} источников позднее стало известно, что открытие новой партии для жандармов было неожиданностью: гнались, собственно, по следам "группы народовольцев", и первоначально были даже убеждены, что "народоправство" с его умеренностью есть не более, как простая маска. Прошлое целого ряда главных деятелей новой партии, казалось, подтверждало это предположение : жандармам не верилось, чтобы у таких "старых волков" притупились их террористические зубы.
За обысками наблюдал вице-директор Департамента Полиции Зволянский, телеграфировавший 22-го апреля об их результатах своему шефу: "Поздравляю Ваше Превосходительство (с) блестящим делом". Но больше всего торжествовал Зубатов, фактически стоявший в центре розыска и сильно подвинувший вперед свою карьеру. Он вместе со своим шефом, начальником охраны полк. Бердяевым, послал в Париж Рачковскому экстренную телеграмму : "Вчера взята типография, несколько тысяч изданий и 52 члена Партии Народного Права. Немного оставлено на разводку". Подпись: Сергей и Николай. Царю был представлен о полицейской победе особый доклад, на котором Николай соблаговолил собственноручно "начертать": "Ловко и умно ведено дело". А полицейским гончим и ищейкам было приказано раздать денежных наград на сумму 8.350 рублей...
Но я забегаю вперед. После посещения Орла, я ознакомил товарищей по народовольческому кружку с планами создания новой всероссийской революционной организации. Все мы сошлись на том, что оказывать ей всяческое содействие следует, но с более близким примыканием надо погодить, выждав появления печатной программы и ряда {192} обосновывающих ее брошюр. Натансон предложил мне в Москве теснее связаться с переехавшим в город из Рузского уезда П. Ф. Николаевым. Я отправился к нему, и он пытался завершить наше "обращение". Но все его уговаривания попадали мимо. Интереснее оказались для меня беседы с ним о более общих вопросах: о марксизме в его разных заграничных формах (гэдизме, школе Каутского), об "интегральном социализме" Малона, о "динамической социологии" Лэстера Уорда. Двухтомный труд этого последнего был переведен П. Ф. Николаевым на русский язык, но первый же том по отпечатании был истреблен цензурой; второй оставался в рукописи.
П. Ф. предоставил в мое распоряжение корректурный оттиск первого и рукопись второго. Я усердно принялся за штудирование этого произведения. Вообще, П. Ф. был обаятелен в личных отношениях. Он был гораздо шире Натансона по кругу умственных интересов, но ум его, живой и отзывчивый, был какой-то разбросанный. Впоследствии мне не раз приходилось встречаться с умами такого типа: податливыми, бесхарактерными умами. Такая умственная бесхарактерность может быть сопряжена с остротою, проницательностью, меткостью, блеском остроумия: не хватает лишь какой-то глубокой самостоятельной мозговой извилины, единственно обеспечивающей свой курс среди круговорота внешних умственных течений. В то время Николаев был особенно увлечен Лестером Уордом. Мне кажется, что именно отсутствие внутреннего единства - так сказать станового хребта в мыслях Николаева - им самим чувствовалось. Борясь с растеканием собственных мыслей, он естественно хватался за все попытки построения единых энциклопедических {193} систем знания. Он первый дал мне и горячо рекомендовал "Соurs de la philosophie positivе" Огюста Конта, с которым до тех пор я был знаком из вторых рук. "Динамическая социология" Уорда имела нечто общее с контовским трудом в смысле энциклопедизма. Для меня необыкновенно любопытно было сравнивать такое заботливое налаживание систематического единства, сколачивание целостной энциклопедической системы, с которым потом я встретился у Лаврова, - и видимую полярную противоположность этому в лице Н. К. Михайловского. У того полная внешняя разбросанность, беспорядочность изложения, вечные отклонения - и в то же время необыкновенная настойчивость мысли, "центростремительность" всех отдельных идей и соображений. У Михайловского "все пути вели в Рим", и то, что на первый взгляд казалось запутанным лабиринтом умственных дорожек, оказывалось лабиринтом совсем особого рода: с какой бы стороны вы в него ни вошли, а "пути и перепутья" лабиринта непременно увлекали вас к центру. Мысли же П. Ф. Николаева обладали свойством центробежности, и он искал для них внешней дисциплины. Я был предрасположен ожидать от Уорда какого-то высшего синтеза сравнительно с тем, какой предлагала "русская социологическая школа" - и был разочарован. Ничего большего, чем отдельные совпадения мыслей и подтверждения того, что мы считали истиной, - у Уорда не оказалось.
С "центробежностью" мыслей П. Ф. Николаева мы уже встречались в "Письмах старого друга", в противоречии "босяцкого" элемента программы с поссибилистским или "аллиансистским". Этот термин - "аллиансизм" - был кем-то пущен и пошел было в {194} ход для обозначения тяги к "союзу с либералами".
Впоследствии он был забыт и в новейшее время явился на смену ему новый термин - "коалиционизм", или более вульгарный синоним - "соглашательство". Когда мы ближе познакомились с Николаевым, о "босяцком" элементе больше речи не было: он уже пожертвовал им для "поссибилизма". Это обесцвечивало его рассуждения на революционные темы. Он повторял Натансона. Но ведь Натансон был, как я уже говорил, прирожденным "собирателем земли". При наличии определенного внутренне оригинального революционного направления, дающего новый идейный синтез, Натансон был бы незаменимой фигурой. Но предоставленный собственным силам и вынужденный "доставить" такой синтез, Натансон оказался бессилен. Все его потуги могли дать только суррогат настоящего синтеза. Как прирожденный "собиратель", он в основу программы положил механическую сводку воедино разношерстных элементов движения. Явился "аллиансизм", как особая программа. В сущности говоря, лишь в более зрелых внешних формах Натансон повторял "объединительство" наивного юноши Малиновского. Вместо "синтетизма" выступил на сцену "синкретизм", искание "общего знаменателя" для всех борящихся с самодержавием элементов. Неизбежным результатом была скудость содержания программы. Широта охвата оказалась врагом глубины.
Натансон не мог быть "первым человеком" своего направления, дающим ему все его. Он был по природе "вторым человеком", который по идейному заказу первого, под данным и освященным им знаменам, проводит мобилизацию сил. П. Ф. Николаев также не имел данных для роли "первого человека". Он мог быть {195} только интересным популяризатором его идей. "Голо вы" у "Партии Народного Права" не было. Его место занимал начальник главного штаба или даже всего лишь генерал-квартирмейстер. Наш кружок был одним из многих, готовых отдать себя в полное распоряжение какого-нибудь идейно-политического вождя. Отправляясь на паломничество к Михайловскому, являясь к Натансону в Орел, мы ощупью искали этого вождя. Но в Михайловском мы нашли прежде всего и более всего литератора, необыкновенно - даже черезчур для нас - проницательного зрителя политической борьбы. Плоды его "ума холодных наблюдений и сердца горестных замет" не превращались в "повелительное наклонение". А в Натансоне мы нашли великолепного, деловитого и умелого "антрепренера" революции. Направляя нас к Николаеву, Натансон лишь отсылал нас "от Понтия к Пилату" и невольно подчеркивал зияющий пробел в новой партии. В одном вульгарном анекдо-те мастеровой об'ясняет, как делаются пушки: "прежде всего, берут большую дыру и обливают ее чугуном". Натансон тоже старательно "обливал чугуном" большую зияющую "дыру"...
В таком положении наш кружок просуществовал до весны 1894 года. Мы продолжали считать себя "народовольцами", за отсутствием другого, более соответствующего наименования. Мы чувствовали потребность окончательно разобраться в идейном наследии народовольчества и предшествовавшего ему народничества. Мы закончили коллекционирование программ прежних революционных организаций и после экзаменов, на досуге, должны были напечатать их на мимеографе. Вместе с тем мы должны были выпустить первый № общестуденческого {196} журнала, для которого лично я написал статью "Революционеры и либералы". П. С. Ширский первый через воскресные школы получил для занятий рабочий кружок.
Затем завязал сношения с рабочими и я. Пока все сходило благополучно: только мне однажды пришлось нарваться на засаду в квартире Е. И. Куприянова, арестованного в связи с ликвидацией тверского (Барыбинского) кружка. Однако, меня обыскали и, ничто не найдя, выпустили.
Я уехал в деревню, чтобы в одиночестве предаться зубрению для экзаменов. Как вдруг, в один прекрасный вечер, ко мне экстренно приезжает сестра одной курсистки из нашего кружка и сообщает, что у меня был обыск, во время которого открыт мой "тайничок" с нелегальной литературой, рукописями, принадлежностями для печатания. Старший брат, сестра, Е. Яковлев и целый ряд других арестованы. Ходят слухи, что аресты были произведены в один и тот же день по всей России: "провал" небывалый, колоссальный...
Ночью я трясся на крестьянской подводе. В Москве с разными предосторожностями увиделся с уцелевшим от арестов П. С. Ширским, которому передал все свои связи и указал место хранения некоторых принадлежностей для печатания. Покончив все дела, я решил перестать скрываться, зашел открыто на свою квартиру и стал дожидаться ареста. Арест не заставил себя ждать. Когда я заворачивал, задумавшись, с Садовой, мимо церкви, в Большой Козихинский переулок, я вдруг услышал сзади себя вкрадчивый голос: "Господин! а господин!" Оглянувшись, я увидел какого то субъекта в довольно потертом пальто, невзрачного вида, с беспокойно бегающими глазами. Он показался мне {197} "благородным просителем" из разряда бывших "людей", и я опустил руку в карман за подаянием. Как вдруг мой проситель, с изменившимся от страха лицом, отскочил в сторону, заикаясь и бормоча: "Что вы! что вы! не надо... не надо! я тут не при чем... мы люди подневольные..." От неожиданности я сначала ничего не разобрал и не понял, и только в изумлении спросил: "Да в чем дело, чего вам, собственно, нужно?" - "Я скажу... я сейчас... только уж вы, пожалуйста, извольте вынуть руку из кармана!" Я машинально вынул. - "Ну?" - "Так вот видите ли... мне приказано... я вас должен попросить в соседний полицейский участок... г. пристав вас ожидают". Только тут я понял - и невольно рассмеялся. - Что же, неужели вы думали, что я в вас стрелять, что ли, буду ?" - "А как знать... Нам сказали, что вы скрываетесь... Когда с обыском к вам пришли, так вы, значит, дома были, только из окошка выскочили... Бывают которые отчаянные... А ведь у меня одна голова на плечах. На моих руках семья, дети... пить, есть хотят. Мы тут не при чем - исполняем, что нам прикажут..."
Между тем, навстречу по Козихинскому уже спешила другая такая же фигура в сопровождении городового. За ними ехал извозчик. Меня усадили и повезли. При повороте на Бронную я заметил знакомое лицо, с тревожным участием обращенные на меня глаза - Малиновского. В его лице я прощался с тем миром, из которого меня вырывали для отбывания "тюремной повинности".
{198}
V.
Я - в Пречистенском полицейском доме. Хотя всю предыдущую ночь я не спал, а трясся в мужицкой подводе, напрасно я пробую заснуть. Просыпаюсь от нестерпимого зуда во всем теле. Клопы! Но, Боже мой, в каком невероятном количестве!
Клопы на одеяле, клопы на тюфяке, клопы на стенах, клопы на полу, клопы на потолке, откуда сваливаются на тебя, словно падают дождевые капли - "кап... кап..." Никогда я не воображал, что может быть в одном помещении такое феноменальное количество клопов. Особенно свирепы отощавшие, белесоватые, почти прозрачные клопы - живые "клопиные шкурки". Я принимаюсь за их истребление с остервенением, до тех пор, пока противный специфический запах не наполняет комнаты. Наконец, кажется, массовое избиение делает свое дело: клопов больше не видно. Ложусь и от утомления тотчас же засыпаю чтобы через несколько времени вскочить, как встрепанный: клопов откуда-то наползло еще больше прежнего. Дело становится серьезным, и меня берет жуть. Я не хочу быть заживо заеденным. Опять избиение, и новая попытка заснуть с тем же результатом. Только под утро, свернувшись в три погибели, я засыпаю тяжелым сном... на столике перед открытым окном.
{199} Клопы кусают, но их меньше. Энергии сопротивляться больше нет. Пусть кусают...
Утром, при дневном свете, берусь за дело всерьез. Открытие! Под тюфяком на железной кровати намощены толстые, полусгнившие доски. Эти доски-живые! Они изъедены, источены и пересечены во всех направлениях ходами и норами, и все это буквально полно клопами! Этого мало: на одеяле я нахожу еще более отвратительных насекомых, каких-то в первый раз встречаемых мною вшей...
Словом, несколько первых дней, проведенных в тюрьме, проходит в отчаянной борьбе за существование. Погибших клопов выметаю ежедневно целыми кучами. Едва-едва удается установить некоторое "состояние равновесия", при котором жить становиться уже возможно.
Путем перестукивания узнаю, что рядом со мною сидит орловец Сотников, дальше - студент Денисов, еще дальше - земский статистик А. В. Пешехонов. Узнаю от них, что в Орле взята штаб-квартира народовольцев, а в Питере серьезно пострадали народовольцы; что в Смоленске взята только что поставленная типография со свежеотпечатанным "Манифестом" народоправцев и первою их брошюрой "Насущный вопрос" ...
Вызывают на допрос. Везут в помещение Охранного Отделения. Вводят в большой, комфортабельный кабинет. Просят подождать. Затем входит худощавый мужчина с несимпатичным, но интеллигентным лицом.
- А, здравствуйте, здравствуйте, Виктор Михайлович! Очень рад, очень рад... Давно знал, что придется скоро познакомиться! Вы где, бишь, остановились? Ах да, кажется в Пречистенских {200} меблированных комнатах? Знаю, знаю... довольно уютные - сравнительно, конечно: все на свете сравнительно. И управляющий комнатами обходительный, внимательный. Это, знаете ли, одно из лучших мест... отдых в нашей Москве. Другие много хуже. Ну, что вам там не очень неудобно? Ну, да здесь вам придется погостить недолго: пригласят в Петербург. А пока вот я хотел с вами повидаться, побеседовать ...
Я почему то ждал, что меня будет допрашивать начальник охраны, полковник Бердяев, и не понимал - неужели этот непомерно шутливый штатский и есть пресловутый Бердяев, участник легендарных кутежей вел. кн. Сергея Александровича?
Между тем мой собеседник, потирая руки, прежним шутливо-добродушным тоном продолжал:
- Да, давно, давно мы к вам присматриваемся...
Ну, да и вы же! Шумите на всю Москву, прямо на английский манер митинги закатываете, ораторствуете так, что только эхо повсюду раскатывается! Да, таки прогремели, прогремели вы у нас ... И неужели вы думали, что мы так-таки ничего не видим и не слышим? Да вы бы и сонных разбудили, право. А мы ведь не только весь этот шум, но и то, что за кулисами творилось, спокойно наблюдали до норы, до времени, как у себя на ладони. Ну, коротко говоря, взяли мы главную квартиру в Орле, взяли типографию в Смоленске, взяли транспорт литературы, по свежим следам, в Москве, взяли разветвления по мелким городам: ну, и ваших приятелей в Петербурге слегка потревожили. Вы ведь туда ездили, не правда ли? Знаю, что там какие-то дураки вас потревожили - эти филеры, знаете ли, обычно ужасные дуботолки. А как это вы в окно-то при обыске выпрыгнули? Мы уж думали, что вы куда-нибудь {201} после этого нырнете поглубже - ан, нет, слышим разгуливает, как барин, по Москве... Ну, пришлось вас пригласить теперь, и знаете ли - это для вас же лучше...
Я попытался остановить этот поток слов замечанием, что его сведения ошибочны: во время обыска у меня я был далеко, в подмосковной деревне, готовясь к экзаменам, а по приезде и не думал скрываться. Если он хочет может проверить на месте.
- Разве? Будто бы? А нам доставили перед визитом сведения, что вы дома. Наверно рассчитывали вас застать. Выходило, что вы через окно на задворки, а там через забор в соседний двор - и так далее. Ну, да это неважно. Я ведь вам не допрос учиняю - видите, и протокола никакого не будет, и разговариваем мы без свидетелей. Допрашивать вас будут в Петербурге, и мое дело - сторона. Я только хотел побеседовать с вами не в порядке следствия,! а в порядке некоторого объяснения по существу. Вы ведь, конечно, "Манифест" и "Насущный вопрос" читали?
Я сказал, что не читал. Это была чистая правда.
- Не читали? - удивился он. - Так, пожалуйста, взгляните. Это ведь интересно - за что люди могут подвергать себя и других опасности сесть в тюрьму. Я очень рад, что дам вам заранее возможность ознакомиться с тем, о чем там, в Питере, конечно, вас будут допрашивать, - хотя к этому делу вы ведь, в сущности, причастны только с одного боку, - не так ли? Вы ведь несколько иного толку?
Он, не дожидаясь ответа, вышел и вернулся с "манифестом" и брошюрой. Я, несмотря на всю необычность обстановки, не устоял перед любопытством: что же дают эти обещанные публикации {202} новой партии. А мой собеседник, давши мне время прочесть манифест и перелистать брошюру и позвонив тем временем, чтобы потребовать чаю, продолжал:
- Ну, скажите: стоило ли ради этого ставить тайную типографию? Да помилуйте, ведь все это - разве изменив два-три словечка другими, прикровенными - можно напечатать, да постоянно и печатается в "Вестнике Европы" - в этом, как изволил остроумно выразиться Николай Константинович Михайловский, "ежемесячном покойнике в желто-красном гробу с виньеткой Шарлеманя". А вот ваш старший брат, Владимир Михайлович, Евгений Яковлев, Куманин, Лебедев - с этой типографией и с транспортом сели, как куры во щи. Вы ведь, конечно, знаете об их приключении?
Я сказал, что знаю только о факте их ареста.
- Вы все боитесь, что я чего-то от вас допытываюсь и ловушки вам ставлю. Поверьте, что нет. Да мне и не для чего.
Если вы ничего не знаете, так я сам могу вам сообщить вещи, которые вам знать не мешает. Братец ваш ездил в Смоленск, в типографию, получил вот то самое, что у вас в руках. Ну, его на вокзал товарищи из типографии незаметно провожали, и он далее платочком им из окна махнул: сигнализировал, что, дескать, все благополучно. Земледелам Лебедеву и Куманину - они, кажется, приятели ваши еще с Саратова? - он эти вещи отдал, у них их и забрали. Ну, а Евгений Яковлев еще когда он возился с шрифтом, да возил его в Смоленск - все время был под наблюдением. Видите, сколько я вам могу сообщить интересного. Только как же вы могли этого не знать? Люди то все вам близкие...
{203} Я ответил, что все это, очевидно, случилось в мое отсутствие, ибо я давно в отъезде, и, готовясь к экзаменам, решительно никого последнее время не видел. Это все тоже была правда. Только о поездке Яковлева за типографией я догадывался, ибо об этом предположительно говорил со мною Тютчев.
- Да, так вот видите ли: вас-то, собственно, мы и не считаем особенно близким к этому делу. Да и пустое оно: право же, игра не стоит свеч. Печатать нелегально то, что каждый день, и даже не между строк, можно прочесть в любой либеральной газетке! В сущности, правительство только принципиально не может допустить, чтобы на его глазах работали тайные типографии. А то можно было бы предоставить им спокойно заниматься этой невинной игрой. Несколько иное дело - другая литературка... та, которая, как нам хорошо известно, именно через вас и шла, и распространялась в Москве. Словом, вы догадываетесь... ну да, я говорю о работе ваших питерских друзей. "Летучий Листок Группы Народовольцев" и тому подобное...
"Ну, теперь только, держись!", подумал я.
- Вы, конечно, будете отрицать. Я понимаю это. Повторяю, мне это безразлично: я вас не допрашиваю. Я даже, если хотите, помогаю вам: заранее открываю наши карты, карты обвинения. Вы спросите: зачем? А представьте себе, что просто из симпатии. Не к вам лично - я вас не знаю - а к вашей молодости. Вы человек способный, очень способный; вы пользуетесь любовью окружающих. Мне вы зла не сделали. Почему же мне вам не помочь, если мне это ничего не стоит? Я сам был молод; скажу больше: я сам был в вашем положении...
Тут он остановился и значительно помолчал. Меня {204} сразу точно осенило: так вот он кто, мой говорливый собеседник! Это - знаменитый Зубатов!
- Да, - раздумчиво произнес он. - Вы спросите: почему же я теперь сижу здесь, на этом кресле? Да потому, что я кое что пережил... Кое что увидел, перечувствовал, передумал... и кое чему научился. Когда в мои руки попадает такое вот дело, как подобное печатанье в тайной типографии почти дозволенных, или по крайней мере терпимых правительством вещей, - словом конспирация ради конспирации - я имею возможность часто ликвидировать его почтя без последствий. Сильное правительство может быть снисходительным. Ему не грех быть иногда даже слишком снисходительным. А наше правительство - сильное правительство, оно может прекратить всякое направленное против него предприятие в самом зародыше - впрочем, нет надобности об этом говорить, вы в этом на собственном опыте могли убедиться. Но бывают другие попытки играть с огнем... не столь невинные. Против них-то я и хотел, в частности, предостеречь вас.
Он опять помолчал, как бы следя, какое впечатление произвели на меня его слова. Я ждал, еще не вполне понимая, к чему он клонит. Меня уже удивляло, что столько времени этот человек ораторствует передо мной, рассказывает мне что-то, почти ни о чем меня не спрашивая. Что он упивается собственным красноречием, что ли? Или у него есть какая-то скрытая цель, к которой он ведет, стараясь усыпить мое внимание этим потоком слов? И я опять сказал себе, что надо держать ухо востро ...
- Вы, я знаю, не доверяете правительству - продолжал, между тем, Зубатов. - Может быть, в {205} ваших упреках ему вы часто бываете правы: все земное несовершенно. И я не хочу быть адвокатом правительственной политики во что бы то ни стало. Но вот вам, например, вещь, которой вы не знаете и которая вас поразит: в министерстве народного просвещения разрабатывается законопроект о всеобщем обучении. Только подумайте: вся Россия - грамотна! Какой могучий скачек вперед! Не правда ли, тот, кто этого добьется, кто протащит этот законопроект через правящие сферы, сделает для русского народа гораздо больше, чем все революционеры, вместе взятые! Что вы на это скажете?
Я сказал, что не верю в утопию всеобщего обучения при режиме, который даже кормить голодающих не разрешает. Зубатов только плечами пожал.
- Ну, помилуйте, вы же не хуже меня знаете, что одни шли кормить голодающих, а другие бунтовать голодающих. Гораздо человечнее не допустить их до деревни, чем дать возможность разразиться бунту, а потом встать перед необходимостью бунтовщиков расстреливать. Вы скажете, что бурбоны-жандармы не умели различать одних от других. Не стану спорить. Допускаю - даже наверное думаю, что так и было. С этим надо бороться, надо гнать бурбонов, надо сажать вместо них интеллигентных людей. Но ведь для этого необходимо, чтобы интеллигентные люди не отворачивались от правительства, а шли работать у него. Надо, чтобы их за это не клеймили именем изменников и предателей ...
Зубатов опять остановился и с значительным видом помолчал несколько мгновений. Затем опять начал:
{206} - Согласитесь, что шедшие бунтовать голодающих отчасти тоже повинны в том, что пришлось просеивать через полицейское сито тех, кто шел голодающих кормить. Либеральные меры проводить через правительство можно но только при условии что общество пойдет им навстречу. Например, профессиональные организации рабочих - их можно разрешить, если они откажутся от ненужной для них роли - быть простой ширмой для партий ной пропаганды. Поверьте мне, многое уже было бы осуществлено в русской жизни, если бы сами революционеры, исходя хотя бы из самых лучших побуждений, не портили дела, не накликали реакции. Что выиграли революционеры, заменив Александра II ныне царствующим монархом? Они провалили конституцию Лорис-Меликова. Вы это сами прекрасно знаете. И теперь революционеры опять готовятся повторить ту же самую ошибку Да, ту же самую, вы этого отрицать не станете?
- Я не понимаю, о чем вы говорите.
- Ах, Боже мой, вы же не хуже меня знаете, что опять поднимаются разговоры о воскрешении народовольческой тактики, о пресловутом терроре, который никого наверху не терроризирует, но всех озлобляет. Проповедь террора - вот что является худшим врагом всех прогрессивных начинаний. Право, я иногда думаю, что террор изобретен крайними реакционерами и подстрекательски подсказан ими своим врагам. Именно друзья народа, друзья народа в революционной среде должны всеми силами бороться против террора. Террорист накликает ужасы репрессий не на себя одного, а на всех. Это злоупотребление чужими правами. Революционеры, которые из-за террористических {207} выходок теряют все возможности работы в массах, имеют право противодействовать террору всеми - понимаете ли, всеми! средствами. Это, в сущности, с их стороны - необходимая самооборона!
И, вдруг оборвав, Зубатов посмотрел на часы и воскликнул:
- Как я, однако, с вами заболтался! Но я прошу вас подумать на досуге о том, что я вам говорил. Вы видели, я не преследую никакого специального интереса в беседе с вами. Надеюсь, я вам не очень надоел? Впрочем, ведь в Пречистенских меблированных комнатах вовсе не так весело, чтобы вы многое потеряли, проведя время здесь. Вы узнали здесь и кое какие новости, которые иначе остались бы вам неизвестны. Пока до свиданья; быть может, я еще раз буду иметь случай побеседовать с вами. Надеюсь, что вы будете более доверчивы, и убедитесь, что я съесть вас не хочу...
Зубатов позвонил, и я, в сопровождении стражи, отправился восвояси. Выло ясно, что весь разговор был только "предисловием" к чему-то. К чему именно?
Рассуждения Зубатова о правительстве, способном водворить в России всеобщую грамотность и даровать конституцию, о революционерах, и особенно террористах, вызывающих реакцию и мешающих прогрессу и т. п. - меня не трогали. Все это было шито слишком белыми нитками. Спорить об этом я, конечно, не хотел - решил лишь для приличия подавать реплики, чтобы слышать все, что заблагорассудится Зубатову передо мною выложить. Так, очевидно, надо будет вести себя и в следующий {208} раз. В большие рассуждения сам я решил заранее не пускаться: лучше выглядеть перед Зубатовым глупее, чем есть, а играть роль - дело трудное; поэтому, лучше быть скупее на слова и возражения делать только самые плоские и избитые. Увидим, что то готовит он мне на следующий раз.
В одном только пункте Зубатов, что называется, попал не в бровь, а в глаз, и произвел на меня сильное впечатление. Сосущей, щемящей болью отдавались во мне иронически-снисходительные слова Зубатова: "и неужели вы воображали, что мы слепы. Да мы все ваши поездки и демарши, все, все видели, как на ладони".
Да, они все знают... Какими маленькими, какими обидно бессильными выглядим мы перед лицом всеведущего и всевидящего полицейского аппарата правительства. Сомненья нет, все обнаружено, все взято. Россия вычищена единым духом так, что хоть шаром покати. С нами играли, как кошка с мышкой. Как же быть? Как бороться? Неужели все, что делается - толчение воды в ступе?
Вначале мучил стыд за свою беспечность, необдуманность, легкомыслие. И в самом деле, не смешны ли были мы, с нашей горячкой собраний, речей, дебатов; о которых, конечно, концентрическими кругами слухи и толки могли расплываться почти что по всей Москве. По это еще было бы с полгоря. Ну, наглупили по молодости лет, и вот, теперь, поплатились, заслуженно поплатились: впредь да будет это нам уроком. В следующий раз будем умнее вот и все. Но тут подкрадывалась другая мысль: а как же те, старая гвардия, в Петербурге, Орле, Смоленске. Они не делали наших ошибок, они выступали во всеоружии революционного {209} опыта. И что же? Все они попались на первом же шаге, но хуже нас, неопытных юнцов.
Я стал мучительно передумывать все свои шаги. Вспомнился Питер, шальная ночь побега от шпионов. Откуда они могли взяться? И вдруг светлым проблеском явилась мысль: однако же, о моем визите к Михайловскому меня не спрашивали. Значит, все таки им не все известно. Затем вспомнил, что не спрашивали меня ни о поездке в Орел к Натансону, ни о поездке в Харьков на общестуденческий съезд: стало быть, принятые мною меры предосторожности в этих случаях удались. Значит, не все так плохо и безнадежно.
И, ободрившись, я принялся обдумывать план, как держаться на допросах. Безусловно скрывать, отрицать и замаскировывать надо сношения с "группой народовольцев", да и с "Партией Народного Права". Поездку в Питер объяснить делами Союзного Совета; принадлежности к нему не скрывать, как слишком очевидной вещи. На вопросы об отдельных лицах, чтобы не запутаться, сначала отрицать все знакомства, кроме товарищей по гимназии и т. п. лиц; пусть уличают, пусть выкладывают все, что им известно; когда станет совершенно ясно, какие данные у них в руках, можно будет, на худой конец, изменить поведение, сообразуясь с обстоятельствами. Интереса к революционному движению не скрывать: изучал, дескать, его историю и старался добывать все нелегальные книжки, какие возможно; откуда - добывал - отвечать отказаться, мотивируя простым чувством товарищества. Пусть я этим жандармов не проведу - но и они меня не проведут, не заставят обмолвиться ни о чем таком, что будет для них новым сведением о деле.
{210} С этими бодрыми мыслями я проводил дни за днями. Режим был легкий. Хозяин "Пречистенских меблированных комнат" оказался, действительно, человеком обходительным. По-видимому "политические" у него раньше не сиживали. Он пришел ко мне в камеру, просидел довольно долго, участливо расспрашивая о моем деле. Видно было, что это - не деланное участие, а действительное, искреннее. Нас не притесняли.
По вечерам открывши окна мы громко разговаривали между собою и даже пели хором. Надзиратели, настраиваясь по камертону начальника тюрьмы, тоже давали волю естественному добродушию простого русского человека. Один, пригорюнившись, даже изливался на ту тему, как жалко ему глядеть на нас: "сидите вы за решетками, друг друга не видя, и так ли распеваете - ни дать, ни взять, пташки-певуньи в клетках". Скучавшие часовые развлекались нашим пением, и когда, например, меня увозили на допрос, переговаривались между собою: "ну кудлатого нонича увезли куда-то - скушно на часах без песен будет". А мы, окончательно расхрабрившись, принялись все время угощать их песнями "пропагандистскими", вроде "Уж ты доля, моя доля", "Полоса ль ты, моя полоса" и т. п. Результат не замедлил сказаться. Однажды за моею дверью послышалось очень выразительное покашливание. Я подошел. Со мною вполголоса заговорил дежуривший в коридоре часовой. - "Так что надзиратель ушедши" сказал он - "так вот я хотел немного поспрошать вашу милость: по какому, например, случаю, вы, люди образованные, не кто-нибудь и теперь в тюрьме".
Я не желал ничего лучшего, как прекратить "великий пост", наложенный судьбой на {211} мои ораторские данные... С тех пор каждый раз, когда надзиратель бывал в отлучке - а случалось это очень часто - возобновлялись наши собеседования через дверь. Дело шло настолько хорошо, что незадолго до нашей отправки из Москвы, мой часовой уже согласился пронести первую записочку на волю и обратно. Из ответной записочки я узнал неприятную новость: в числе прочих был арестован и П. Ф. Николаев, при такой чрезвычайной обстановке, которая показывала, что он давно был на серьезной примете. Наши частые посещения его квартиры - и во время еженедельных журфиксов и в неурочное время - стало быть, не могли остаться незамеченными... Я вспомнил про одно выступление П. Ф. в Вольно-Экономическом Обществе и решил сказать, что тогда же сам подошел к нему задать несколько вопросов, с чего и началось наше знакомство, ограничивавшееся беседами на научно-литературные темы, - и на этом "застопорить", что бы мне не предъявляли.
Здесь кстати скажу, что от двоих товарищей, сидевших позднее меня, я впоследствии узнал, что распропагандированный мною часовой завел сношения кое с кем из них, расспрашивал, где я и что со мной, и носил записки на волю и с воли. Сошло ли ему все это с рук благополучно или в конце концов он попался и поплатился - не знаю... Это был добродушный малый, имевший один "истинно-русский" недостаток: он пересыпал свою речь, из трех слов в четвертое "трехэтажными" выражениями - не в виде ругательств, а так, как вводные словечки, как присловья, вроде "так сказать", "разумеется", "конечно". Он сам порой конфузился, но объяснял: "не могу никак я без этого, все равно {212} как хлеба без соли не съешь: как-то здоровей с матерным словом выходит".
Свозили меня к Зубатову и еще раз - уже перед самой отправкой в Петербург. В этот приезд мне пришлось ждать дольше. Зубатов вошел в сопровождении человека в военной форме, осанистого, внушительного, с глубоким хрипловатым смешком и таким же басом. Он имел вид человека, чем то весьма довольного и относящегося к своим обязанностям как-то снисходительно и с кондачка. Спросив мою фамилию, он, точно обрадовавшись в моем лице старому знакомому, воскликнул: "А тот самый, что так хорошо умеет платочком из вагона махать". Зубатов объяснил, что я - младший брат "того самого". Хм... младший. - разочаровался Бердяев (это был он собственною персоной) и принялся говорить стереотипные жандармерские фразы о молодежи, которую настоящие революционеры делают пушечным мясом, сами прячась в тени, и которую можно было бы пожалеть и избавить от всяких последствий ошибок молодости, если бы она не прикрывала, по непонятному упрямству, собственных губителей. Все это он проговорил скучающе-снисходительным тоном, как надоевшую казенную фразу, и предоставил меня в распоряжение Зубатова.
Зубатов некоторое время молчал, всматриваясь в меня. Затем начал:
- Вас, конечно, неприятно поразили слова моего начальника. Вам могло почудиться в них косвенное приглашение к выдаче. Но, в сущности, этого нет; он просто высказал свое внутреннее убеждение. Оно, может быть, чересчур ... как бы это выразиться. Ну, грубовато, что ли. Это - военный человек, {213} который говорит без всяких околичностей, прямолинейно... и думает тоже прямолинейно. Но внутренно, это очень добрый человек. Впрочем, оставим его. Я вас хорошо понимаю. Вы из тех людей, которые, даже если сознают свою ошибку и разочаруются в известных путях, будут все же считать, что на них лежит какой-то долг лояльности по отношению к бывшим товарищам. Скажу больше: я одобряю, я всецело одобряю такой образ действий. "Вот тебе раз", - подумал я. Что же будет дальше ?
- Что касается меня, то я, кажется, в прошлый раз дал вам достаточно доказательств моей благожелательности к вам. Вы для себя могли извлечь из беседы со мной пользу, я - никакой. Я говорил сам и совершенно не заставлял говорить вас. Я хотел, чтобы вы меня поняли. Я знаю, обо мне ходят всевозможные легенды; мое поведение - лучшее их опровержение. Вы, революционеры, нетерпимы, как верующие. Вы не можете представить себе человека, ходившего вашими путями, знающего все ваши доводы - и избравшего новый, совершенно противоположный прежнему путь. Вы не можете себе представить человека, искренно преданного самодержавию. Однако, Лев Тихомиров на лицо: он был вашим духовным вождем, он пользовался всеобщим уважением, он ходил не раз под виселицей. Что же, разве такой человек мог продаться. Вы легко признаете, что нет. Вы знаете, что он никого из своих старых товарищей не предал - и никто от него не требовал предательства.
Он помолчал.
- Однако, вы могли бы лучше вдуматься в сущность этого явления. Все наши лучшие {214} историки - в том числе ваши излюбленные авторитеты признают, что для своего времени самодержавный строй был прогрессивен, как прогрессивен для своего времени и капитализм. Почему же вы не хотите понять, что можно совершенно искренне и глубоко убежденно считать это "свое время" еще неистекшим. Скажите, почему.
Я ответил, что знал сам одного честного и очень убежденного монархиста, но не понимаю, какое ото может иметь отношение к делу.
- Вот видите: я тоже не считаю самодержавный строй идеальным и годным на все времена. Я считаю лишь, что сейчас бороться с ним - безумие. Ваши атаки на самодержавие - ото попытки муравьев лезть на блиндажи современной крепости. Имейте же, наконец, мужество сами себе в этом признаться. И тогда вы поймете меня и подобных мне, которые считают историческую роль самодержавия неисчерпанной. Жизнь не может стоять на месте, она найдет щели даже и в самой глухой стене. И мы помогаем ей, расширяя эти щели. Но если вы будете дразнить правительство картонными мечами, то не только поплатитесь вы, но парализованы будут и наши усилия. Значит ли это, что я вам враг. Нисколько. Единственно, чего я хочу - это вырвать и сжечь картонный меч; но мне жаль тех рук, которые им размахивали... Я и уничтожить то этот меч хочу, между прочим, и для того, чтобы он не вредил больше тем, кто за него хватается - ибо правительству то он все равно безвреден. Вы поняли мою мысль?
Я отвечал, что понял.
- Теперь представьте себе такой эпизод... недавно случившийся со мною. Я беседую с одним {215} молодым человеком. Мне хорошо известно, что он имел сношение с петербургской типографией группы народовольцев. Я мог бы - и даже должен бы - жестоко за это его наказать. Вместо этого я призываю его и говорю, пока эта типография существует, пока она выпускает свои листки новые и новые партии молодежи будут отправляться в тюрьмы, в ссылку, будут гибнуть. Давайте вместе спасем их от этой участи. Давайте сделаем это так, что не попадется и не пострадает ни одна живая душа. Это жандармерии нужны люди; мое же дело - охрана, т. е. простое предупреждение преступлений. Мои интересы и интересы жандармерии противоположны. Вы укажите типографию, я пошлю верных людей; рядом рассчитанных действий мы вспугнем работающих в ней и предоставим им скрыться; это будет для них благодеянием, потому что не сегодня-завтра они все-таки попадутся, и притом с поличным. Шрифт и прочее мы заберем. Картонный меч исчезнет. Никто не пострадает и все выиграют. Как вы думаете, что мне ответил мой молодой человек?
- Это зависит от того, что это за человек. Если он не трус, лицемерящий сам с собой, если в нем осталась самая элементарная честность, то он разумеется, отказался наотрез.
- Ах, вы так смотрите. Оригинально... Не наоборот ли. Не трус ли он, потому что отступил перед предрассудками той среды, в которой запутался. Не обнаружил ли он отсутствия истинного бесстрашия мысли. Впрочем, мы с вами чересчур заболтались... На этот раз я, собственно, хотел поговорить с вами о вашем личном деле. Вы знакомы с Михаилом Александровым?
{216} - Нет, не знаком.