Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Остров Сахалин - Антон Павлович Чехов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Теперь, когда прибывает партия женщин в Александровск, то ее прежде всего торжественно ведут с пристани в тюрьму. Женщины, согнувшись под тяжестью узлов и котомок, плетутся по шоссе, вялые, еще не пришедшие в себя от морской болезни, а за ними, как на ярмарке за комедиантами, идут целые толпы баб, мужиков, ребятишек и лиц, причастных к канцеляриям. Картина, похожая на ход сельдей в Аниве, когда вслед за рыбой идут целые полчища китов, тюленей и дельфинов, желающих полакомиться икряною селедкой. Мужики-поселенцы идут за толпой с честными, простыми мыслями: им нужна хозяйка. Бабы смотрят, нет ли в новой партии землячек. Писарям же и надзирателям нужны «девочки». Это обыкновенно происходит перед вечером. Женщин запирают на ночь в камере, заранее для того приготовленной, и потом всю ночь в тюрьме и в посту идут разговоры о новой партии, о прелестях семейной жизни, о невозможности вести хозяйство без бабы и т. п. В первые же сутки, пока еще пароход не ушел в Корсаковск, происходит распределение вновь прибывших женщин по округам. Распределяют александровские чиновники, и потому округ их получает львиную долю в смысле и количества и качества; немного поменьше в похуже получает ближайший округ – Тымовский. На севере происходит тщательный выбор; тут, как на фильтре, остаются самые молодые и красивые, так что счастье жить в южном округе выпадает на долю только почти старух и таких, которые «не заслуживают мужской благосклонности». При распределении вовсе не думают о сельскохозяйственной колонии, и потому на Сахалине, как я уже говорил, женщины распределены по округам крайне неравномерно, и притом чем хуже округ, чем меньше надежды на успехи колонизации, тем больше в нем женщин: в худшем, Александровском, на 100 мужчин приходится 69 женщин, в среднем, Тымовском – 47, и в лучшем, Корсаковском – только 36.[105] Из женщин, выбранных для Александровского округа, часть назначается в прислуги к чиновникам. После тюрем, арестантского вагона и пароходного трюма в первое время чистые и светлые чиновницкие комнаты кажутся женщине волшебным замком, а сам барин – добрым или злым гением, имеющим над нею неограниченную власть; скоро, впрочем, она свыкается со своим новым положением, но долго еще потом слышатся в ее речи тюрьма и пароходный трюм: «не могу знать», «кушайте, ваше высокоблагородие», «точно так». Другая часть женщин поступает в гаремы писарей и надзирателей, третья же, большая, в избы поселенцев, причем женщин получают только те, кто побогаче и имеет протекцию. Женщину может получить и каторжный, даже из разряда испытуемых, если он человек денежный и пользуется влиянием в тюремном мирке.

В Корсаковском посту вновь прибывших женщин тоже помещают в особый барак. Начальник округа и смотритель поселений вместе решают, кто из поселенцев и крестьян достоин получить бабу. Преимущество дается уже устроившимся, домовитым и хорошего поведения. Этим немногим избранникам посылается приказ, чтобы они в такой-то день и час приходили в пост, в тюрьму, за получением женщин. И вот в назначенный день по всему длинному тракту от Найбучи до поста там и сям встречаются идущие к югу, как их здесь не без иронии величают, женихи или молодые. Вид у них какой-то особенный, в самом деле жениховский; один нарядился в красную кумачовую рубаху, другой в какой-то необыкновенной плантаторской шляпе, третий в новых блестящих сапогах с высокими каблуками, купленных неизвестно где и при каких обстоятельствах. Когда все они приходят в пост, их впускают в женский барак и оставляют тут вместе с женщинами. В первые четверть-полчаса платится необходимая дань смущению и чувству неловкости; женихи бродят около нар и молча и сурово поглядывают на женщин, те сидят потупившись. Каждый выбирает; без кислых гримас, без усмешек, а совершенно серьезно, относясь «по-человечеству» и к некрасоте, и к старости, и к арестантскому виду; он присматривается и хочет угадать по лицам: какая из них хорошая хозяйка? Вот какая-нибудь молодая или пожилая «показалась» ему; он садится рядом и заводит с нею душевный разговор. Она спрашивает, есть ли у него самовар, чем крыта у него изба, тесом или соломой. Он отвечает на это, что у него есть самовар, лошадь, телка по второму году и изба крыта тесом. Только уж после хозяйственного экзамена, когда оба чувствуют, что дело кончено, она решается задать вопрос:

– А обижать вы меня не будете?

Разговор кончается. Женщина приписывается к поселенцу такому-то, в селение такое-то – и гражданский брак совершен. Поселенец отправляется со своею сожительницей к себе домой и для финала, чтобы не ударить лицом в грязь, нанимает подводу, часто на последние деньги. Дома сожительница первым делом ставит самовар, и соседи, глядя на дым, с завистью толкуют, что у такого-то есть уже баба.

Каторжных работ для женщин на острове нет. Правда, женщины иногда моют полы в канцеляриях, работают на огородах, шьют мешки, но постоянного и определенного, в смысле тяжких принудительных работ, ничего нет и, вероятно, никогда не будет. Каторжных женщин тюрьма совершенно уступила колонии. Когда их везут на остров, то думают не о наказании или исправлении, а только об их способности рожать детей и вести сельское хозяйство. Каторжных женщин раздают поселенцам под видом работниц, на основании ст. 345 «Устава о ссыльных», которая разрешает незамужним ссыльным женщинам «пропитываться услугою в ближайших селениях старожилов, пока не выйдут замуж». Но эта статья существует только как прикрышка от закона, запрещающего блуд и прелюбодеяние, так как каторжная или поселка, живущая у поселенца, не батрачка прежде всего, а сожительница его, незаконная жена с ведома и согласия администрации; в казенных ведомостях и приказах жизнь ее под одною крышей с поселенцем отмечается как «совместное устройство хозяйства» или «совместное домообзаводство»,[106] он и она вместе называются «свободною семьей». Можно сказать, что, за исключением небольшого числа привилегированных и тех, которые прибывают на остров с мужьями, все каторжные женщины поступают в сожительницы. Это следует считать за правило. Мне рассказывали, что когда одна женщина во Владимировке не захотела идти в сожительницы и заявила, что она пришла сюда на каторгу, чтобы работать, а не для чего-нибудь другого, то ее слова будто бы привели всех в недоумение.[107] Местная практика выработала особенный взгляд на каторжную женщину, существовавший, вероятно, во всех ссыльных колониях: не то она человек, хозяйка, не то существо, стоящее даже ниже домашнего животного. Поселенцы селения Сиска подали окружному начальнику такое прошение: «Просим покорнейше ваше высокоблагородие отпустить нам рогатого скота для млекопитания в вышеупомянутую местность и женского пола для устройства внутреннего хозяйства». Начальник острова, беседуя в моем присутствии с поселенцами селения Ускова и давая им разные обещания, сказал, между прочим:

– И насчет женщин вас не оставлю.

– Нехорошо, что женщин присылают сюда из России не весной, а осенью, – говорил мне один чиновник. – Зимою бабе нечего делать, она не помощница мужику, а только лишний рот. Потому-то хорошие хозяева берут их осенью неохотно.

Так рассуждают осенью о рабочих лошадях, когда предвидятся зимою дорогие кормы. Человеческое достоинство, а также женственность и стыдливость каторжной женщины не принимаются в расчет ни в каком случае; как бы подразумевается, что всё это выжжено в ней ее позором или утеряно ею, пока она таскалась по тюрьмам и этапам. По крайней мере когда ее наказывают телесно, то не стесняются соображением, что ей может быть стыдно. Но унижение ее личности все-таки никогда не доходило до того, чтобы ее насильно выдавали замуж или принуждали к сожительству. Слухи о насилиях в этом отношении такие же пустые сказки, как виселица на берегу моря или работа в подземелье.[108] К сожительству не служат помехой ни старость женщины, ни различие вероисповеданий, ни бродяжеское состояние. Сожительниц, имеющих 50 и более лет, я встречал не только у молодых поселенцев, но даже у надзирателей, которым едва минуло 25. Бывает, что приходят на каторгу старуха мать и взрослая дочь; обе поступают в сожительницы к поселенцам, и обе начинают рожать как бы вперегонку. Католики, лютеране и даже татары и евреи нередко живут с русскими. В Александровске в одной избе я встретил русскую бабу в большой компании киргиз и кавказцев, которым она прислуживала за столом, и записал ее сожительницей татарина, или, как она называла его, чеченца. В Александровске всем известный здесь татарин Кербалай живет с русскою Лопушиной и имеет от нее троих детей.[109] Бродяги тоже устраиваются на семейную ногу, и один из них, бродяга Иван, 35 лет, в Дербинском, даже заявил мне с улыбкой, что у него две сожительницы: «Одна здесь, другая по билету в Николаевске». Иной поселенец живет с женщиной, не помнящей родства, уже лет десять, как с женой, а всё еще не знает ее настоящего имени и откуда она родом.

На вопрос, как им живется, поселенец и его сожительница обыкновенно отвечают: «Хорошо живем». А некоторые каторжные женщины говорили мне, что дома в России от мужей своих они терпели только озорства, побои да попреки куском хлеба, а здесь, на каторге, они впервые увидели свет. «Слава богу, живу теперь с хорошим человеком, он меня жалеет». Ссыльные жалеют своих сожительниц и дорожат ими.

– Здесь, за недостатком женщин, мужик сам и пашет, и стряпает, и корову доит, и белье починяет, – говорил мне барон А. Н. Корф, – и уж если к нему попадет женщина, то он крепко держится за нее. Посмотрите, как он наряжает ее. Женщина у ссыльных пользуется почетом.

– Что, впрочем, не мешает ей ходить с синяками, – прибавил от себя ген. Кононович, присутствовавший при разговоре.

Бывают и ссоры, и драки, и дело доходит до синяков, но всё же поселенец учит свою сожительницу с опаской, так как сила на ее стороне: он знает, что она у него незаконная и во всякое время может бросить его и уйти к другому. Понятно, что ссыльные жалеют своих женщин не из одной только этой опаски. Как ни просто складываются на Сахалине незаконные семьи, но и им бывает не чужда любовь в самом ее чистом, привлекательном виде. В Дуэ я видел сумасшедшую, страдающую эпилепсией каторжную, которая живет в избе своего сожителя, тоже каторжного; он ходит за ней, как усердная сиделка, и когда я заметил ему, что, вероятно, ему тяжело жить в одной комнате с этою женщиной, то он ответил мне весело: «Ничево-о, ваше высокоблагородие, по человечности!» В Ново-Михайловке у одного поселенца сожительница давно уже лишилась ног и день и ночь лежит среди комнаты на лохмотьях, и он ходит за ней, и когда я стал уверять его, что для него же было бы удобнее, если бы она лежала, в больнице, то и он тоже заговорил о человечности.

С хорошими и заурядными семьями вперемежку встречается и тот разряд свободных семей, которому отчасти обязан такою дурною репутацией ссылочный «женский вопрос». В первую же минуту эти семьи отталкивают своею искусственностью и фальшью и дают почувствовать, что тут, в атмосфере, испорченной тюрьмою и неволей, семья давно уже сгнила, а на месте ее выросло что-то другое. Много мужчин и женщин живут вместе, потому что так надо, так принято в ссылке; сожительства стали в колонии традиционным порядком, И эти люди, как слабые, безвольные натуры, подчинились этому порядку, хотя никто не принуждал их к тому. Хохлушка лет 50 в Ново-Михайловке, пришедшая сюда с сыном, тоже каторжным, из-за невестки, которая была найдена мертвой в колодце, оставившая дома старика мужа и детей, живет здесь с сожителем, и, по-видимому, это самой ей гадко, и ей стыдно говорить об этом с посторонним человеком. Своего сожителя она презирает и все-таки живет с ним и спит вместе: так надо в ссылке. Члены подобных семей чужды друг другу до такой степени, что как бы долго они ни жили под одною крышей, хотя бы 5 – 10 лет, не знают, сколько друг другу лет, какой губернии, как по отчеству… На вопрос, сколько ее сожителю лет, баба, глядя вяло и лениво в сторону, отвечает обыкновенно: «А чёрт его знает!» Пока сожитель на работе или играет где-нибудь в карты, сожительница валяется в постели, праздная, голодная; если кто-нибудь из соседей войдет в избу, то она нехотя приподнимется и расскажет, зевая, что она «за мужа пришла», невинно пострадала: «Его, чёрта, хлопцы убили, а меня в каторгу». Сожитель возвращается домой: делать нечего, говорить с бабой не о чем; самовар бы поставить, да сахару и чаю нет… При виде валяющейся сожительницы чувство скуки и праздности, несмотря на голод и досаду, овладевает им, он вздыхает и тоже – бултых в постель. Если женщины из таких семей промышляют проституцией, то сожители их обыкновенно поощряют это занятие. В проститутке, добывающей кусок хлеба, сожитель видит полезное домашнее животное и уважает ее, то есть сам ставит для нее самовар и молчит, когда она бранится. Она часто меняет сожителей, выбирая тех, кто побогаче или у кого есть водка, или меняет просто от скуки, для разнообразия.

Каторжная женщина получает арестантский пай, который она съедает вместе с сожителем; иногда этот бабий пай служит единственным источником пропитания семьи. Так как сожительница формально считается работницей, то поселенец платит за нее в казну, как за работницу: он обязуется свезти пудов двадцать груза из одного округа в другой или доставить в пост десяток бревен. Эта формальность, впрочем, обязательна только для поселенцев-мужиков и не требуется от ссыльных, которые живут в постах и ничего не делают. Отбывши срок, каторжная женщина перечисляется в поселенческое состояние и уже перестает получать кормовое и одежное довольствие; таким образом, на Сахалине перевод в поселки совсем не служит облегчением участи: каторжницам, получающим от казны пай, живется легче, чем поселкам, и чем дольше срок каторги, тем лучше для женщины, а если она бессрочная, то это значит, что она обеспечена куском хлеба бессрочно. Крестьянские права поселка получает обыкновенно на льготных основаниях, через шесть лет.

Женщин свободного состояния, добровольно пришедших за мужьями, в настоящее время в колонии больше, чем каторжных женщин, а ко всему числу ссыльных женщин они относятся как 2: 3. Я записал 697 женщин свободного состояния; каторжных женщин, поселок и крестьянок было 1041, – значит, свободные в колонии составляют 40 % всего наличного состава взрослых женщин.[110] Покидать родину и идти в ссылку за преступными мужьями побуждают женщин разнообразные причины. Одни идут из любви и жалости; другие из крепкого убеждения, что разлучить мужа и жену может один только бог; третьи бегут из дому от стыда; в темной деревенской среде позор мужей всё еще падает на жен: когда, например, жена осужденного полощет на реке белье, то другие бабы обзывают ее каторжанкой; четвертые завлекаются на Сахалин мужьями, как в ловушку, путем обмана. Еще в трюме парохода многие арестанты пишут домой, что на Сахалине и тепло, и земли много, и хлеб дешевый, и начальство доброе; из тюрьмы они пишут то же самое, иногда по нескольку лет, придумывая всё новые соблазны, и расчет их на темноту и легковерие жен, как показали факты, часто оправдывается.[111] Наконец, пятые идут потому, что всё еще продолжают находиться под сильным нравственным влиянием мужей; такие, быть может, сами принимали участие в преступлении или пользовались плодами его и не попали под суд только случайно, по недостатку улик. Наиболее часты две первые причины: сострадание и жалость до самопожертвования и непоколебимая сила убеждения. Среди жен, добровольно пришедших за мужьями, кроме русских, есть также татарки, еврейки, цыганки, польки и немки.[112] Когда женщины свободного состояния прибывают на Сахалин, то их встречают здесь не особенно приветливо. Вот характерный эпизод. 19 октября 1889 г. на пароходе Добровольного флота «Владивосток» прибыло в Александровск 300 женщин свободного состояния, подростков и детей. Плыли они из Владивостока 3–4 суток на холоде, без горячей пищи, и среди них, как передавал мне доктор, было найдено 26 больных скарлатиной, оспой и корью. Пароход пришел поздно вечером. Командир, опасаясь, вероятно, дурной погоды, потребовал, чтобы приняли пассажиров и груз непременно ночью. Выгружали с 12 до 2 часов ночи. Женщин и детей заперли на пристани в катерном сарае и в амбаре, построенном для склада товаров, а больных – в сарае, 'который приспособлен для карантинного содержания больных. Вещи пассажиров свалили в беспорядке в баржу. К утру прошел слух, что баржу ночью сорвало волнением и унесло в море. Поднялся плач. У одной женщины вместе с вещами пропало 300 руб. Составили протокол и обвинили во всем бурю, между тем на другой же день стали находить в тюрьме у каторжных пропавшие вещи.

Свободная женщина, в первое время по прибытии на Сахалин, имеет ошеломленный вид. Остров и каторжная обстановка поражают ее. Она с отчаянием говорит, что, едучи к мужу, не обманывала себя и ожидала только худого, но действительность оказалась страшнее всяких ожиданий. Едва она поговорила с теми женщинами, которые прибыли раньше ее, и поглядела на их житье-бытье, как у нее уже является уверенность, что она и дети ее погибли. Хотя до окончания срока осталось еще более 10–15 лет, но она уже бредит о материке и слышать не хочет про здешнее хозяйство, которое кажется ей ничтожным, не стоящим внимания. Она плачет день и ночь с причитываниями, поминая своих покинутых родных, как усопших, а муж, сознавая свою великую вину перед ней, молчит угрюмо, но, наконец, выйдя из себя, начинает бить ее и бранить за то, что она приехала сюда.

Если свободная женщина приехала без денег или привезла их так мало, что хватило только на покупку избы, и если ей и мужу ничего не присылают из дому, то скоро наступает голод. Заработков нет, милостыню просить негде, и ей с детьми приходится кормиться тою же арестантскою порцией, которую получает из тюрьмы ее муж-каторжник и которой едва хватает на одного взрослого.[113] Изо дня в день мысль работает всё в одном направлении: чего бы поесть и чем бы покормить детей. От постоянной проголоди, от взаимных попреков куском хлеба и от уверенности, что лучше не будет, с течением времени душа черствеет, женщина решает, что на Сахалине деликатными чувствами сыт не будешь, и идет добывать пятаки и гривенники, как выразилась одна, «своим телом». Муж тоже очерствел, ему не до чистоты, и всё это кажется неважным. Едва дочерям минуло 14–15 лет, как и их тоже пускают в оборот; матери торгуют ими дома или же отдают их в сожительницы к богатым поселенцам и надзирателям. И всё это совершается с тем большею легкостью, что свободная женщина проводит здесь время в полнейшей праздности. В постах делать совсем нечего, а в селениях, особенно в северных округах, хозяйства в самом деле ничтожны.

Кроме нужды и праздности, у свободной женщины есть еще третий источник всяких бед – это муж. Он может пропить или проиграть в карты свой пай, женино и даже детское платье. Он может впасть в новое преступление или удариться в бега. Поселенец Тымовского округа Бышевец при мне содержался в карцере в Дуэ – его обвиняли в покушении на убийство; жена его и дети жили поблизости в казармах для семейных, а дом и хозяйство были брошены. В Мало-Тымове бежал поселенец Кучеренко, оставив жену и детей. Если муж не из таких, которые убивают или бегают, то все-таки каждый день жене приходится бояться, как бы его не наказали, не взвели бы на него напраслины, как бы он не надорвался, не заболел, не умер.

Годы уходят, близится старость; муж отбыл уже каторгу и поселенческий срок и хлопочет о крестьянских правах. Прошлое предается забвению, прощается, и с отъездом на материк мерещится вдали новая, разумная, счастливая жизнь. Бывает и иначе. Жена умирает от чахотки, а муж уезжает на материк, старый и одинокий; или же она остается вдовой и не знает, что ей делать, куда ехать. В Дербинском жена свободного состояния Александра Тимофеева ушла от своего мужа молокана к пастуху Акиму, живет в тесной, грязной лачужке и уже родила пастуху дочь, а муж взял к себе другую женщину, сожительницу. Женщины свободного состояния Шуликина и Федина в Александровске тоже ушли от мужей в сожительницы. Ненила Карпенко овдовела и живет теперь с поселенцем. Каторжный Алтухов ушел бродяжить, а его жена Екатерина, свободная, состоит в незаконном браке.[114]

XVII

Состав населения по возрастам. – Семейное положение ссыльных. – Браки. – Рождаемость. – Сахалинские дети.

Цифры, относящиеся к возрастному составу ссыльного населения, если бы даже они отличались идеальною точностью и несравненно большею полнотой, чем собранные мною, то все-таки давали бы почти ничего. Во-первых, они случайны, так как обусловлены не естественными или экономическими условиями, а юридическими теориями, существующим уложением о наказаниях, волей лиц, составляющих тюремное ведомство. С изменением взгляда на ссылку вообще и на сахалинскую в частности, изменится и возрастный состав населения; то же случится, когда станут присылать в колонию вдвое больше женщин или когда с проведением Сибирской железной дороги начнется свободная иммиграция. Во-вторых, на ссыльном острове, при исключительном строе жизни, эти цифры имеют совсем не то значение, что при обыкновенных условиях в Череповецком или Московском уезде. Например, ничтожный процент стариков на Сахалине означает не какие-либо неблагополучные условия, вроде высокой смертности, а то лишь, что ссыльные в большинстве успевают отбыть наказание и уехать на материк до наступления старости.

В настоящее время в колонии занимают первое место возрасты от 25 до 35 (24,3 %) и от 35 до 45 (24,1 %).[115] Возрасты от 20 до 55 лет, которые д-р Грязнов называет рабочими, дают в колонии 64,6 %, то есть почти в полтора раза больше, чем в России вообще.[116] Увы, высокий процент и даже избыток рабочих или производительных возрастов на Сахалине совсем не служит показателем экономического благосостояния; тут он указывает лишь на избыток рабочих рук, благодаря чему, несмотря даже на громадное число голодных, праздных и неспособных, на Сахалине строятся города и проводятся превосходные дороги. Не дешево стоящие сооружения и рядом с этим необеспеченность и нищенство производительных возрастов наводят на мысль о некотором сходстве настоящего колонии с теми временами, когда так же искусственно создавался излишек рабочих рук, возводились храмы и цирки, а производительные возрасты терпели крайнюю, изнурительную нужду.

Дети, то есть возрасты от 0 до 15 лет, дают тоже высокую цифру – 24,9 %. Сравнительно с однородными русскими цифрами[117] она мала, для ссыльной же колонии, где семейная жизнь находится в таких неблагоприятных условиях, она высока. Плодовитость сахалинских женщин и невысокая детская смертность, как увидит ниже читатель, скоро поднимут процент детей еще выше, быть может, даже до русской нормы. Это хорошо, потому что, помимо всяких колонизационных соображений, близость детей оказывает ссыльным нравственную поддержку и живее, чем что-либо другое, напоминает им родную русскую деревню; к тому же заботы о детях спасают ссыльных женщин от праздности; это и худо, потому что непроизводительные возрасты, требуя от населения затрат и сами не давая ничего, осложняют экономические затруднения; они усиливают нужду, и в этом отношении колония поставлена даже в более неблагодарные условия, чем русская деревня: сахалинские дети, ставши подростками или взрослыми, уезжают на материк и, таким образом, затраты, понесенные колонией, не возвращаются.

Возрасты, составляющие надежду и основу если не созревшей уже, то созревающей колонии, на Сахалине дают самый ничтожный процент. Лиц от 15 до 20 лет во всей колонии только 185: м. 89 и ж. 96, то есть около 2 %. Из них только 27 человек настоящие дети колонии, так как родились на Сахалине или на пути следования в ссылку, остальные же все – пришлый элемент. Но и эти родившиеся на Сахалине ждут только отъезда родителей или мужей на материк, чтобы уехать вместе с ними. Почти все 27 – это дети зажиточных крестьян, уже отбывших наказание и остающихся пока на острове ради округления капиталов. Таковы, например, Рачковы в селении Александровском. Даже Мария Барановская, дочь вольного поселенца, родившаяся в Чибисани, – ей теперь 18 лет, – не останется на Сахалине и уедет на материк с мужем. Из тех, которые родились на Сахалине 20 лет назад и которым пошел уже 21 год, не осталось на острове уже ни одного. Всех вообще в колонии двадцатилетков 27: из них 13 присланы сюда на каторгу, 7 прибыли добровольно за мужьями и 7 – сыновья ссыльных, молодые люди, уже знающие дорогу во Владивосток и на Амур.[118] На Сахалине 860 законных семей и 782 свободных, и эти цифры достаточно определяют семейное положение ссыльных, живущих в колонии. Вообще говоря, благами семейной жизни пользуется почти половина всего взрослого населения. Женщины в колонии все заняты, следовательно, другую половину, то есть около трех тысяч душ, живущих одиноко, составляют одни мужчины. Впрочем, это отношение, как случайное, подвержено постоянным колебаниям. Так, когда вследствие высочайшего манифеста из тюрьмы выпускается на участки сразу около тысячи новых поселенцев, то процент бессемейных в колонии повышается; когда же, как это случилось вскоре после моего отъезда, сахалинским поселенцам разрешено было работать на Уссурийском участке Сибирской железной дороги, то процент этот понизился. Как бы то ни было, развитие семейного начала среди ссыльных считается чрезвычайно слабым, и как на главную причину, почему колония до сих пор не удалась, указывают именно на большое число бессемейных.[119] Теперь на очереди вопрос, почему в колонии получили такое широкое развитие незаконные или свободные сожительства и почему при взгляде на цифры, относящиеся к семейному положению ссыльных, получается такое впечатление, как будто ссыльные упорно уклоняются от законного брака? Ведь если бы не жены свободного состояния, добровольно пришедшие за мужьями, то свободных семей в колонии было бы в 4 раза больше, чем законных.[120] Такое положение дела генерал-губернатор, диктуя мне в тетрадку, называл «вопиющим» и обвинял при этом, конечно, не ссыльных. Как люди в большинстве патриархальные и религиозные, ссыльные предпочитают законный брак. Незаконные супруги часто просят у начальства дозволения перевенчаться, но по большинству этих прошений приходится отказывать по причинам, не зависящим ни от местной администрации, ни от самих ссыльных. Дело в том, что хотя с лишением всех прав состояния поражаются супружеские права осужденного и он уже не существует для семьи, как бы умер, но тем не менее все-таки его брачные права в ссылке определяются не обстоятельствами, вытекающими из его дальнейшей жизни, а волею супруга не осужденного, оставшегося на родине. Необходимо, чтобы этот супруг согласился на расторжение брака и дал развод, и тогда только осужденный может вступить в новый брак. Оставшиеся же супруги обыкновенно не дают этого согласия: одни из религиозного убеждения, что развод есть грех, другие – потому, что считают расторжение браков ненужным, праздным делом, прихотью, особенно когда обоим супругам уже близко к сорока. «В его ли годы жениться, – рассуждает жена, получив от мужа письмо насчет развода. – О душе бы, старый пес, подумал». Третьи отказывают потому, что боятся начинать такое в высшей степени сложное, хлопотливое и не дешевое дело, как развод, или просто потому, что не знают, куда обратиться с прошением и с чего начать. В том, что ссыльные не вступают в законный брак, часто бывают виноваты также несовершенства статейных списков, создающие в каждом отдельном случае целый ряд всяких формальностей, томительных, во вкусе старинной волокиты, ведущих к тому лишь, что ссыльный, истратившись на писарей, гербовые марки и телеграммы, в конце концов безнадежно машет рукой и решает, что законной семьи у него не быть. У многих ссыльных совсем нет статейных списков; попадаются такие списки, в которых совсем не показано семейное положение ссыльного или же показано неясно или неверно; между тем, кроме статейного списка, у ссыльного нет никаких других документов, на которые он мог бы ссылаться в случае надобности.[121] Сведения о числе браков, совершаемых в колонии, можно добыть из метрических книг; но так как законный брак здесь составляет роскошь, доступную не для всякого, то эти сведения далеко не определяют истинной потребности населения в брачной жизни; здесь венчаются не когда нужно, а когда можно. Средний возраст брачущихся здесь совершенно праздная цифра: заключать по ней о преобладании поздних или ранних браков и делать отсюда какие-либо выводы невозможно, так как семейная жизнь у большинства ссыльных начинается задолго до совершения церковного обряда, и венчаются обыкновенно пары; уже имеющие детей. Из метрических книг пока видно лишь, что за последние десять лет наибольшее число браков было совершено в январе; на этот месяц падает почти треть всех браков. Осеннее повышение в сравнении с январским слишком ничтожно, так что о сходстве с нашими земледельческими уездами не может быть и речи. Браки, совершавшиеся при нормальных условиях, когда женились дети ссыльных, свободные, все до одного были ранние; женихи были в возрасте от 18 до 20, а невесты от 15 до 19 лет. Но в возрасте от 15 до 20 лет девушек свободного состояния больше, чем мужчин, которые обыкновенно оставляют остров до наступления брачного возраста; и, вероятно, за недостатком молодых женихов и отчасти из экономических соображений было совершено много неравных браков; молодые свободные девушки, почти девочки, были выдаваемы родителями за пожилых поселенцев и крестьян. Унтер-офицеры, ефрейторы, военные фельдшера, писаря и надзиратели женились часто, но осчастливливали только 15-16-тилетних.[122] Свадьбы играются скромно и скучно; в Тымовском округе, говорят, бывают иногда веселые свадьбы, шумные, и особенно шумят хохлы. В Александровске, где есть типография, в обычае у ссыльных рассылать перед свадьбой печатные пригласительные билеты. Наборщики-каторжные соскучились над приказами и бывают рады щегольнуть своим искусством, и их билеты по внешности и тексту мало отличаются от московских. На каждую свадьбу из казны отпускается бутылка спирту.

Рождаемость в колонии сами ссыльные считают чрезмерно высокой, и это дает повод к постоянным насмешкам над женщинами и к разным глубокомысленным замечаниям. Говорят, что на Сахалине самый климат располагает женщин к беременности; рожают старухи и даже такие, которые в России были бесплодны и не надеялись уже иметь когда-либо детей. Женщины точно торопятся населить Сахалин и часто рожают двойней. Одна роженица во Владимировке, пожилая женщина, имеющая уже взрослую дочь, наслышавшись разговоров о двойнях, ожидала, что у нее тоже родятся двое, и была огорчена, когда родился только один. «Поищите еще», – попросила она акушерку. Но роды двойнями случаются здесь не чаще, чем в русских уездах. За десятилетний период до 1 января 1890 г. в колонии родилось 2275 детей обоего пола, а так называемых плодущих родов было только 26.[123] Все эти несколько преувеличенные толки о чрезмерной плодовитости женщин, о двойнях и т. п. указывают на то, с каким интересом ссыльное население относится к рождаемости и какое она имеет здесь важное значение. В «Уставе» ничего не говорится о браках бродяг. По каким документам определяется семейное положение и возраст их при вступлении в брак, я не знаю. Что их венчают на Сахалине, я узнал впервые из следующей бумаги, написанной по форме прошения: «Его высокопревосходительству господину начальнику острова Сахалина. Удостоверение поселенца Тымовского округа, селения Рыковского, не помнящего родства Ивана, 35 лет. Что я, Непомнящий, принял законное бракосочетание на поселке Березниковой Марии в прошлом 1888 году 12 ноября». За неграмотностью расписались два поселенца.

Оттого, что численный состав населения подвержен колебаниям вследствие постоянных приливов и отливов, притом случайных, как на рынке, определение коэффициента общей рождаемости в колонии за несколько лет можно считать недосягаемою роскошью; он уловим тем труднее, что цифровой материал, собранный мною и другими, имеет очень скромный объем; численный состав населения за прошлые годы неизвестен, и приведение его в известность, когда я знакомился с канцелярским материалом, представлялось мне египетскою работой, обещавшею притом самые сомнительные результаты. Можно определить коэффициент лишь приблизительно и только для настоящего времени. В 1889 г. во всех четырех приходах родилось 352 детей обоего пола; при обыкновенных условиях в России такое количество детей рождается ежегодно в местах с населением в семь тысяч душ;[124] именно семь тысяч с прибавкою нескольких сотен жило в колонии в 1889 г. Здешний коэффициент рождаемости, очевидно, лишь немного выше, чем вообще в России (49,8) и в русских уездах, например, Череповецком (45,4). Можно признать, что рождаемость на Сахалине в 1889 г. была относительно так же велика, как вообще в России, и если была разница в коэффициентах, то небольшая, не имеющая, вероятно, особенного значения. А так как из двух местностей с одинаковыми коэффициентами общей рождаемости плодовитость женщин в той выше, в которой их относительно меньше, то, очевидно, можно признать также еще, что плодовитость женщин на Сахалине значительно выше, чем в России вообще.

Голод, тоска по родине, порочные наклонности, неволя – вся сумма неблагоприятных условий ссылки не исключает у ссыльных производительной способности; стало быть, наличность ее не означает благополучия. Причиной повышенной плодовитости женщин и такой же рождаемости служит, во-первых, праздность ссыльных, живущих в колонии, вынужденное домоседство мужей и сожителей, вследствие отсутствия у них отхожих промыслов и заработков, и монотонность жизни, при которой удовлетворение половых инстинктов является часто единственным возможным развлечением, и, во-вторых, то обстоятельство, что большинство женщин принадлежит здесь к производительным возрастам. Кроме этих ближайших причин, существуют, вероятно, еще отдаленные, пока недоступные непосредственному наблюдению. Быть может, на сильную рождаемость следует смотреть, как на средство, какое природа дает населению для борьбы с вредными, разрушительными влияниями и прежде всего с такими врагами естественного порядка, как малочисленность населения и недостаток женщин. Чем большая опасность угрожает населению, тем больше родится, и в этом смысле неблагоприятные условия могут быть названы причиною высокой рождаемости.[125] Из 2275 рождений за десятилетний период maximum приходится на осенние месяцы (29,2 %), minimum на весенние (20,8 %), и зимою (26,2 %) рождалось больше, чем летом (23,6 %). Наибольшее число зачатий и рождений происходило до сих пор в полугодие с августа до февраля, и в этом отношении время с короткими днями и длинными ночами было наиболее благоприятным, чем пасмурная и дождливая весна и такое же лето.

В настоящее время на Сахалине всего детей 2122, включая сюда и тех подростков, которым в 1890 г. исполнилось 15 лет. Из них прибыло из России с родителями 644, родилось на Сахалине и по пути следования в ссылку 1473; детей, месторождение которых мне неизвестно, 5. Первых меньше почти в три раза; в большинстве они прибыли на остров уже в тех возрастах, когда дети сознают: они помнят и любят родину; вторые же, сахалинские уроженцы, никогда не видели ничего лучше Сахалина и должны тяготеть к нему, как к своей настоящей родине. Вообще, обе группы значительно разнятся одна от другой. Так, в первой группе незаконнорожденных только 1,7 %, во второй же 37,2 %.[126] Представители первой группы называют себя свободными; в громадном большинстве они были рождены или зачаты до суда и сохраняют поэтому все права своего состояния. Дети же, рожденные в ссылке, не называют себя никак; со временем они припишутся к податным сословиям и будут называться крестьянами или мещанами, теперь же их социальное положение определяется так: незаконный сын ссыльнокаторжной, дочь поселенца, незаконная дочь поселки и т. д. Когда одна дворянка, жена ссыльного, узнала, что ее ребенка записали в метрическую книгу сыном поселенца, то, говорят, горько заплакала.

Детей грудных и моложе 4-х лет почти нет совсем в первой группе: здесь перевес на стороне так называемых школьных возрастов. Во второй же группе, у сахалинских уроженцев, наоборот, преобладают самые ранние возрасты, и притом чем старше дети, тем меньше сверстников, и если бы мы изобразили детские возрасты этой группы графически, то получили бы резкое крутое падение кривой. В этой группе детей моложе одного года 203, от 9 до 10 лет – 45, от 15 до 16 – только 11. Из двадцатилетков, родившихся на Сахалине, как я говорил уже, не осталось ни одного. Таким образом, недостаток подростков и юношей пополняется пришлыми, которые пока одни только дают из своей среды молодых женихов и невест. Невысокий процент детей старших возрастов среди сахалинских уроженцев объясняется и детскою смертностью и тем, что в прошлые годы было на острове меньше женщин и потому меньше рождалось детей, но больше всего виновата тут эмиграция. Взрослые, уезжая на материк, не оставляют детей, а увозят их с собой. Родители сахалинского уроженца обыкновенно начинают отбывать наказание еще задолго до появления его на свет, и пока он родится, растет и достигает 10-летнего возраста, они в большинстве уже успевают получить крестьянские права и уехать на материк. Положение же пришлого совсем иное. Когда его родителей присылают на Сахалин, то ему бывает уже 5-8-10 лет; пока они отбывают каторгу и поселение, он выходит из детского возраста, и пока потом родители хлопочут о крестьянских правах, становится уже работником, и прежде чем совсем уехать на материк, успевает несколько раз побывать на заработках во Владивостоке и в Николаевске. Во всяком случае, в колонии не остаются ни пришлые, ни местные уроженцы, и поэтому все сахалинские посты и селения до настоящего времени вернее было бы называть не колонией, а местами временного водворения.

Рождение каждого нового человека в семье встречается неприветливо; над колыбелью ребенка не поют песен и слышатся одни только зловещие причитывания. Отцы и матери говорят, что детей нечем кормить, что они на Сахалине ничему хорошему не научатся, и «самое лучшее, если бы господь милосердный прибрал их поскорее». Если ребенок плачет или шалит, то ему кричат со злобой: «Замолчи, чтоб ты издох!» Но все-таки, что бы ни говорили и как бы ни причитывали, самые полезные, самые нужные и самые приятные люди на Сахалине – это дети, и сами ссыльные хорошо понимают это и дорого ценят их. В огрубевшую, нравственно истасканную сахалинскую семью они вносят элемент нежности, чистоты, кротости, радости. Несмотря на свою непорочность, они больше всего на свете любят порочную мать и разбойника отца, и если ссыльного, отвыкшего в тюрьме от ласки, трогает ласковость собаки, то какую цену должна иметь для него любовь ребенка! Я уже говорил, что присутствие детей оказывает ссыльным нравственную поддержку, теперь же еще прибавлю, что дети часто составляют то единственное, что привязывает еще ссыльных мужчин и женщин к жизни, спасает от отчаяния, от окончательного падения. Мне однажды пришлось записывать двух женщин свободного состояния, прибывших добровольно за мужьями и живших на одной квартире; одна из них, бездетная, пока я был в избе, всё время роптала на судьбу, смеялась над собой, обзывала себя дурой и окаянной за то, что пошла на Сахалин, судорожно сжимала кулаки, и всё это в присутствии мужа, который находился тут же и виновато смотрел на меня, а другая, как здесь часто говорят, детная, имеющая несколько душ детей, молчала, и я подумал, что положение первой, бездетной, должно быть ужасно. Помнится, записывая в одной избе татарского мальчика трех лет, в ермолке, с широким расстоянием между глазами, я сказал ему несколько ласковых слов, и вдруг равнодушное лицо его отца, казанского татарина, прояснилось, и он весело закивал головой, как бы соглашаясь со мной, что его сын очень хороший мальчик, и мне показалось, что этот татарин счастлив.

Под какими влияниями воспитываются сахалинские дети и какие впечатления определяют их душевную деятельность, читателю понятно из всего вышеописанного. Что в России, в городах и деревнях, страшно, то здесь обыкновенно. Дети провожают равнодушными глазами партию арестантов, закованных в кандалы; когда кандальные везут тачку с песком, то дети цепляются сзади и хохочут. Играют они в солдаты и в арестанты. Мальчик, выйдя на улицу, кричит своим товарищам: «равняйсь!», «отставить!» Или же он кладет в мешок свои игрушки и кусок хлеба и говорит матери: «Я иду бродяжить». – «Гляди-кось, часом солдат подстрелит», – шутит мать; он идет на улицу и бродяжит там, а товарищи, изображающие солдат, ловят его. Сахалинские дети говорят о бродягах, розгах, плетях, знают, что такое палач, кандальные, сожитель. Обходя избы в Верхнем Армудане, я в одной не застал старших; дома был только мальчик лет 10, беловолосый, сутулый, босой; бледное лицо покрыто крупными веснушками и кажется мраморным.

– Как по отчеству твоего отца? – спросил я.

– Не знаю, – ответил он.

– Как же так? Живешь с отцом и не знаешь, как его зовут? Стыдно.

– Он у меня не настоящий отец.

– Как так – не настоящий?

– Он у мамки сожитель.

– Твоя мать замужняя или вдова?

– Вдова. Она за мужа пришла.

– Что значит – за мужа пришла?

– Убила.

– Ты своего отца помнишь?

– Не помню. Я незаконный. Меня мамка на Каре родила.

Сахалинские дети бледны, худы, вялы; они одеты в рубища и всегда хотят есть. Как увидит ниже читатель, умирают они почти исключительно от болезней пищеварительного канала. Жизнь впроголодь, питание иногда по целым месяцам одною только брюквой, а у достаточных – одною соленою рыбой, низкая температура и сырость убивают детский организм чаще всего медленно, изнуряющим образом, мало-помалу перерождая все его ткани; если бы не эмиграция, то через два-три поколения, вероятно, пришлось бы иметь дело в колонии со всеми видами болезней, зависящих от глубокого расстройства питания. В настоящее время дети беднейших поселенцев и каторжных получают от казны так называемые «кормовые»: детям от одного года до 15 лет выдается по 11/2, а круглым сиротам, калекам, уродам и близнецам по 3 рубля в месяц. Право ребенка на эту помощь определяется личным усмотрением чиновников, которые слово «беднейший» понимают каждый по-своему;[127] полученные 1 1/2 или 3 рубля тратятся по усмотрению отцов и матерей. Эту денежную помощь, зависящую от стольких усмотрений и благодаря бедности и недобросовестности родителей редко достигающую своего назначения, давно бы уже следовало отменить. Она не уменьшает бедности, а только маскирует ее, заставляя людей непосвященных думать, что на Сахалине дети обеспечены.

XVIII

Занятия ссыльных. – Сельское хозяйство. – Охота. – Рыболовство. – Периодическая рыба: кета и сельдь. – Тюремные ловли. – Мастерства.

Мысль о приурочении труда ссыльнокаторжных и поселенцев к сельскому хозяйству, как я уже говорил, возникла в самом начале сахалинской ссылки. Эта мысль сама по себе очень заманчива: земледельческий труд, по-видимому, содержит все элементы, необходимые для того, чтобы занять ссыльного, приохотить его к земле и даже исправить. К тому же этот труд пригоден для громадного большинства ссыльных, так как наша каторга – учреждение по преимуществу мужицкое, и из каторжных и поселенцев только одна десятая часть не принадлежит к земледельческому классу. И эта мысль имела успех; по крайней мере до последнего времени главным занятием ссыльных на Сахалине считалось сельское хозяйство и колония не переставала называться сельскохозяйственной.

На Сахалине за всё время существования колонии ежегодно пахали и сеяли; перерыва не было, и с увеличением населения ежегодно расширялась и площадь посевов. Труд здешнего землепашца был не только принудительным, но и тяжким, и если основными признаками каторжного труда считать принуждение и напряжение физических сил, определяемое словом «тяжкий», то в этом смысле трудно было подыскать более подходящее занятие для преступников, как земледелие на Сахалине; до сих пор оно удовлетворяло самым суровым карательным целям.

Но было ли оно производительно, удовлетворяло ли также колонизационным целям, об этом с самого начала сахалинской ссылки до последнего времени были выражаемы самые разнообразные и чаще всего крайние мнения. Одни находили Сахалин плодороднейшим островом и называли его так в своих отчетах и корреспонденциях и даже, как говорят, посылали восторженные телеграммы о том, что ссыльные наконец в состоянии сами прокормить себя и уже не нуждаются в затратах со стороны государства, другие же относились к сахалинскому земледелию скептически и решительно заявляли, что сельскохозяйственная культура на острове немыслима. Такое разногласие происходило оттого, что о сахалинском земледелии судили большею частью люди, которым истинное положение дела было незнакомо. Колония была основана на острове еще не исследованном; с научной точки зрения представлял он совершенную terram incognitam;[128] и об его естественных условиях и о возможности на нем сельскохозяйственной культуры судили только по таким признакам, как географическая широта, близкое соседство Японии, присутствие на острове бамбука, пробкового дерева и т. п. Для случайных корреспондентов, судивших чаще всего по первым впечатлениям, имели решающее значение хорошая или дурная погода, хлеб и масло, которыми их угощали в избах, и то, попадали ли они сначала в такое мрачное место, как Дуэ, или в такое на вид жизнерадостное, как Сиянцы. Чиновники, которым вверена была сельскохозяйственная колония, в громадном большинстве до своего поступления на службу не были ни помещиками, ни крестьянами и с сельским хозяйством не были знакомы вовсе; для своих ведомостей они всякий раз пользовались только теми сведениями, которые собирали для них надзиратели. Местные же агрономы были малосведущи в своей специальности и ничего не делали, или же отчеты их отличались заведомою тенденциозностью, или же, попадая в колонию прямо со школьной скамьи, они на первых порах ограничивались одною лишь теоретическою и формальною стороной дела и для своих отчетов пользовались всё теми же сведениями, которые собирали для канцелярий нижние чины.[129] Казалось бы, самые верные сведения можно было получать от людей, которые сами пашут и сеют, но и этот источник оказался ненадежным. Из страха, чтобы их не лишили пособий, не перестали давать зерно в ссуду, не оставили бы их на Сахалине на всю жизнь, ссыльные обыкновенно показывали количество разработанной земли и урожаи ниже действительности. Зажиточные ссыльные, которые не нуждаются в пособиях, тоже не говорили правды, но эти уже не из страха, а из тех самых побуждений, которые заставляли Полония соглашаться, что облако в одно и то же время похоже и на верблюда и на хорька. Они зорко следили за модой и направлением мыслей, и если местная администрация не верила в сельское хозяйство, то они тоже не верили; если же в канцеляриях делалось модным противоположное направление, то и они тоже начинали уверять, что на Сахалине, слава богу, жить можно, урожаи хорошие, и только одна беда – народ нынче избаловался и т. п., и при этом, чтобы угодить начальству, они прибегали к грубой лжи и всякого рода уловкам. Например, они выбирали в поле самые крупные колосья и приносили их к Мицулю, и последний добродушно верил и делал заключение об отличном урожае. Приезжим показывали картофель величиной с голову, полупудовые редьки, арбузы, и приезжие, глядя на эти чудовища, верили, что на Сахалине пшеница родится сам-40.[130] При мне сельскохозяйственный вопрос на Сахалине находился в каком-то особенном фазисе, когда трудно было понять что-нибудь. Генерал-губернатор, начальник острова в окружные начальники не верили в производительность труда сахалинских земледельцев; для них уже не подлежало сомнению, что попытка приурочить труд ссыльных к сельскому хозяйству потерпела полную неудачу и что продолжать настаивать на том, чтобы колония во что бы ни стало была сельскохозяйственной, значило тратить непроизводительно казенные деньги и подвергать людей напрасным мучениям. Вот слова генерал-губернатора, которые я записал под его диктовку:

«Сельскохозяйственная колония преступников на острове неосуществима. Надо дать людям заработок, сельское же хозяйство должно быть лишь подспорьем к нему».

Младшие чиновники высказывали то же самое и в присутствии своего начальства безбоязненно критиковали прошлое острова. Сами ссыльные на вопрос, как идут дела, отвечали нервно, безнадежно, с горькою усмешкой. И, несмотря на такое определенное и единодушное отношение к сельскому хозяйству, все-таки ссыльные продолжают пахать и сеять, администрация продолжает выдавать им в ссуду зерно, и начальник острова, меньше всех верующий в сахалинское земледелие, издает приказы, в которых, «в видах приурочения ссыльных к заботам о сельском хозяйстве», подтверждает, что перечисление в крестьянское сословие поселенцев, которые не подают основательной надежды на успех своих хозяйских дел на отведенных им участках, «не может состояться никогда» (№ 276, 1890 г.). Психология таких противоречий совсем непонятна.

Количество разработанной земли до сих пор было показываемо в отчетах дутыми и подобранными цифрами (приказ № 366, 1888 г.), и никто не скажет с точностью, сколько в среднем приходится земли на каждого владельца. Инспектор сельского хозяйства определяет количество земли в среднем на участок по 1555 кв. саж., или около 2/3 дес., а в частности для лучшего, то есть Корсаковского, округа – в 935 кв. саж. Помимо того что цифры эти могут быть неверны, значение их умаляется еще тем, что земля распределена между владельцами крайне неравномерно: приехавшие из России с деньгами или нажившие себе состояние кулачеством имеют по 3–5 и даже 8 десятин пахотной земли, и есть немало хозяев, особенно в Корсаковском округе, у которых всего по нескольку квадратных сажен. По-видимому, количество пахотной земли абсолютно увеличивается каждый год, средний же размер участка не растет и как бы грозит остаться величиной постоянной.[131] Сеют казенное зерно, получаемое каждый раз в ссуду. В лучшем, то есть Корсаковском, округе в 1889 г. «на всю пропорцию посеянного зерна 2060 пуд. имелось собственных семян только 165 пуд., а из 610 человек, которые посеяли это количество, имели свое зерно только 56 человек» (приказ № 318, 1889 г.). По данным инспектора сельского хозяйства, на каждого взрослого жителя средним числом высевается зернового хлеба только 3 пуда 18 фунт., и меньше всего в южном округе. Интересно при этом заметить, что в округе с более благоприятными климатическими условиями сельское хозяйство ведется менее успешно, чем в северных округах, и это, однако, не мешает ему быть на самом деле лучшим округом.

В двух северных округах ни разу не была наблюдаема сумма тепла, достаточная для полного вызревания овса и пшеницы, и только два года дали сумму тепла, достаточную для созревания ячменя.[132] Весна и начало лета бывают почти всегда холодные; в 1889 г. морозы были в июле и августе, и дурная осенняя погода началась с 24 июля и продолжалась до конца октября. С холодом бороться можно, и акклиматизация хлебных растений на Сахалине представляла бы благодарнейшую задачу, если бы не исключительно высокая влажность, борьба с которой едва ли будет когда-либо возможна. В период колошения, цветения и налива, и в особенности созревания, количество выпадающих на острове осадков несоразмерно велико, отчего поля дают не вполне вызревшее, водянистое, морщинистое и легковесное зерно. Или же благодаря обильным дождям хлеб пропадает, сгнивая или прорастая в снопах в поле. Время уборки хлебов, особенно яровых, здесь почти всегда совпадает с самою дождливою погодой и, случается, весь урожай остается в поле благодаря дождям, непрерывно идущим с августа до глубокой осени. В отчете инспектора сельского хозяйства приводится таблица урожаев за последние пять лет, составленная по данным, которые начальник острова называет «праздными вымыслами»; из этой таблицы можно заключить приблизительно, что средний урожай зерновых хлебов на Сахалине составляет сам-три. Это находит подтверждение и в другой цифре: в 1889 г. из собранного урожая зернового хлеба на каждого взрослого приходилось в среднем около 11 пуд., то есть в три раза больше того, что было посеяно. Зерно получалось от урожаев плохое. Осмотрев однажды образцы зернового хлеба, доставленного поселенцами, желающими обменять на муку, начальник острова нашел, что одни из них вовсе непригодны для посева, а другие содержат в примеси значительное количество зерна недозрелого и прохваченного морозами (приказ № 41, 1889 г.).

При таких тощих урожаях сахалинский хозяин, чтобы быть сытым, должен иметь не менее 4 дес. плодородной земли, ценить свой труд ни во что и ничего не платить работникам; когда же в недалеком будущем однопольная система без пара и удобрения истощит почву и ссыльные «сознают необходимость перейти к более рациональным приемам обработки полей и к новой системе севооборота», то земли и труда понадобится еще больше и хлебопашество поневоле будет брошено, как непроизводительное и убыточное.

Та отрасль сельского хозяйства, успех которой зависит не столько от естественных условий, сколько от личных усилий и знаний самого хозяина, – огородничество, по-видимому, дает на Сахалине хорошие результаты. За успех местной огородной культуры говорит уже то обстоятельство, что иногда целые семьи в продолжение всей зимы питаются одною только брюквой. В июле, когда одна дама в Александровске жаловалась мне, что у нее в садике еще не взошли цветы, в Корсаковке в одной избе я видел решето, полное огурцов. Из отчета инспектора сельского хозяйства видно, что из урожая 1889 г. в Тымовском округе приходилось на каждого взрослого 4 1/10 пуд. капусты и около 2 пуд. разных корнеплодных овощей, в Корсаковском по 4 пуда капусты и по 4 1/8 пуд. корнеплодов. В том же году картофеля приходилось на каждого взрослого в Александровском округе по 50 пуд., в Тымовском по 16 пуд. и в Корсаковском по 34 пуд. Картофель вообще дает хорошие урожаи, и это подтверждается не только цифрами, но и личным впечатлением; я не видел закромов или мешков с зерном, не видел, чтобы ссыльные ели пшеничный хлеб, хотя пшеницы здесь сеется больше, чем ржи, но зато в каждой избе я видел картофель и слышал жалобы на то, что зимою много картофеля сгнило. С развитием на Сахалине городской жизни растет мало-помалу и потребность в рынке; в Александровске уже определилось место, где бабы продают овощи, и на улицах не редкость встретить ссыльных, торгующих огурцами и всякою зеленью. В некоторых местах на юге, например в Первой Пади, огородничество уже составляет серьезный промысел.[133] Хлебопашество считается главным занятием ссыльных. К второстепенным, дающим сторонние заработки, относятся охота и рыболовство. С точки зрения охотника, фауна позвоночных животных на Сахалине роскошна. Из зверей, наиболее ценных для промышленника, в особенно громадном количестве водятся здесь соболь, лисица и медведь.[134] Соболь распространен по всему острову. Говорят, будто за последнее время, вследствие порубок и лесных пожаров, соболь удалился от населенных мест в более дальние леса. Не знаю, насколько это справедливо; при мне во Владимировке, около самого селения, надзиратель застрелил из револьвера соболя, который переходил по бревну через ручей, и те ссыльные-охотники, с которыми мне приходилось говорить, охотятся обыкновенно неподалеку от селений. Лисица и медведь тоже живут на всем острове. В прежнее время медведь не обижал людей и домашних животных и считался смирным, но с тех пор, как ссыльные стали селиться по верховьям рек и вырубать тут леса и преградили ему путь к рыбе, которая составляла его главную пищу, в сахалинских метрических книгах и в «ведомости происшествий» стала появляться новая причина смерти – «задран медведем», и в настоящее время медведь уже третируется, как грозное явление природы, с которым приходится бороться не на шутку. Встречаются также олень и кабарга, выдра, росомаха, рысь, редко волк и еще реже горностай и тигр.[135] Несмотря на такое богатство дичи, охота как промысел в колонии почти не существует.

Ссыльные-кулаки, наживающие здесь состояния торговлей, промышляют обыкновенно и мехами, которые они приобретают у инородцев за бесценок и в обмен на спирт, но уж это относится не к охоте, а к промышленности иного рода. Охотники из ссыльных здесь все наперечет, их очень немного. В большинстве это не промышленники, а охотники по страсти, любители, охотящиеся с плохими ружьями и без собаки, только ради забавы. Убитую дичь они сбывают за бесценок или пропивают. В Корсаковске один поселенец, продавая мне убитого им лебедя, запросил «три рубля или бутылку водки». Надо думать, что охота в ссыльной колонии никогда не примет размеров промысла, именно потому, что она ссыльная. Чтобы промышлять охотой, надо быть свободным, отважным и здоровым, ссыльные же, в громадном большинстве, люди слабохарактерные, нерешительные, неврастеники; они на родине не были охотниками и не умеют обращаться с ружьем, и их угнетенным душам до такой степени чуждо это вольное занятие, что поселенец в нужде скорее предпочтет, под страхом наказания, зарезать теленка, взятого из казны в долг, чем пойти стрелять глухарей или зайцев. Да и едва ли может быть желательно широкое развитие этого промысла в колонии, куда для исправления присылаются главным образом убийцы. Нельзя позволить бывшему убийце часто убивать животных и совершать те зверские операции, без которых не обходится почти ни одна охота, – например, закалывать раненого оленя, прикусывать горло подстреленной куропатке и т. п.

Главное богатство Сахалина и его будущность, быть может, завидная и счастливая, не в пушном звере и не в угле, как думают, а в периодической рыбе. Часть, а быть может, и вся масса веществ, уносимая реками в океан, ежегодно возвращается материку обратно в виде периодической рыбы. Кета, или кита, рыба из лососевых, имеющая размеры, цвет и вкус нашей семги, населяющая северную часть Великого океана, в известный период своей жизни входит в некоторые реки Северной Америки и Сибири и с неудержимою силой, в количестве буквально бесчисленном, мчится вверх против течения, доходя до самых верхних, горных потоков. На Сахалине это бывает в конце июля или в первой трети августа. Масса рыбы, наблюдаемая в это время, бывает так велика и ход ее до такой степени стремителен и необычаен, что кто сам не наблюдал этого замечательного явления, тот не может иметь о нем настоящего понятия. О быстроте хода и о тесноте можно бывает судить по поверхности реки, которая, кажется, кипит, вода принимает рыбий вкус, весла вязнут и, задевая за рыбу, подкидывают ее. В устья рек кета входит здоровая и сильная, но затем безостановочная борьба с быстрым течением, теснота, голод, трение и ушибы о карчи и камни истощают ее, она худеет, тело ее покрывается кровоподтеками, мясо становится дряблым и белым, зубы оскаливаются; рыба меняет свою физиономию совершенно, так что люди непосвященные принимают ее за другую породу и называют не кетой, а зубаткой. Она ослабевает мало-помалу и уже не может сопротивляться течению и уходит в затоны или же стоит за карчей, уткнувшись мордой в берег; здесь ее можно брать прямо руками, и даже медведь достает ее из воды лапой. В конце концов, изнуренная половым стремлением и голодом, она погибает, и уже в среднем течении реки начинают встречаться во множестве уснувшие экземпляры, а берега в верхнем течении бывают усеяны мертвою рыбой, издающею зловоние. Все эти страдания, переживаемые рыбой в период любви, называются «кочеванием до смерти», потому что неизбежно ведут к смерти, и ни одна из рыб не возвращается в океан, а все погибают в реках. «Неодолимые порывы эротического влечения до издыхания, – говорит Миддендорф, – цвет идеи кочевания; и такие идеалы в тупоумной влажно-холодной рыбе!»

Не менее замечателен ход сельди, которая периодически появляется по прибрежьям моря весною, обыкновенно во второй половине апреля. Сельдь идет громадными стадами, «в невероятном количестве», по выражению очевидцев. Приближение сельди всякий раз узнается по следующим характерным признакам: круговая полоса белой пены, захватывающая на море большое пространство, стаи чаек и альбатросов, киты, пускающие фонтаны, и стада сивучей. Картина чудесная! Китов, следующих в Аниве за сельдью, такое множество, что корабль Крузенштерна был окружен ими и на берег должно было ездить «с осторожностью». Во время хода сельди море представляется кипящим.[136] Нет возможности даже приблизительно определить, какое количество рыбы может быть поймано каждый раз во время ее хода в сахалинских реках и у побережьев. Тут годилась бы всякая очень большая цифра.

Во всяком случае, без преувеличения можно сказать, что при широкой и правильной организации рыбных ловель и при тех рынках, какие давно уже существуют в Японии и Китае, ловля периодической рыбы на Сахалине могла бы приносить миллионные доходы. Когда еще на юге Сахалина распоряжались японцы и рыбные ловли в их руках едва начинали развиваться, то уж рыба приносила около полумиллиона рублей ежегодно. По расчету Мицуля, добывание ворвани в южной части Сахалина требовало 611 котлов и до 15000 саж. дров, и одна лишь сельдь давала 295806 руб. в год.

С занятием Южного Сахалина русскими рыбные ловли перешли в стадий упадка, в котором находятся до сего дня. «Где недавно кипела жизнь, давая пищу инородцам-аинцам и солидные барыши промышленникам, – писал в 1880 г. Л. Дейтер,[137] – там теперь почти пустыня». Рыбные ловли, производимые теперь в обоих северных округах нашими ссыльными, ничтожны, иначе их и назвать нельзя. Я был на Тыми, когда уже в верховьях шла кета и на зеленых берегах там и сям попадались одинокие фигуры рыболовов, вытаскивавших крючками на длинных палках полуживую рыбу. В последние годы администрация, ищущая заработков для поселенцев, стала делать им заказы на соленую рыбу. Поселенцы получают соль по льготной цене и в долг, тюрьма затем покупает у них рыбу по дорогой цене, чтобы поощрить их, но об этом их новом ничтожном заработке стоит упомянуть только потому, что тюремные щи из рыбы местного поселенческого приготовления, по отзывам арестантов, отличаются особо отвратительным вкусом и нестерпимым запахом. Ловить и заготовлять рыбу поселенцы не умеют, и никто их этому не учит; тюрьма в районе теперешних ловель забрала себе лучшие места, им же предоставила пороги и мели, где они рвут свои дешевые самоделковые сети о карчи и камни. Когда я был в Дербинском, там каторжные ловили для тюрьмы рыбу. Начальник острова ген. Кононович приказал собраться поселенцам и, обратясь к ним с речью, упрекнул их, что в прошлом году они продали в тюрьму рыбу, которую нельзя было есть. «Каторжный – ваш брат, а мой сын, – сказал он им. – Обманывая казну, вы этим самым наносите вред вашему брату и моему сыну». Поселенцы согласились с ним, но по их лицам видно было, что и в будущем году брат и сын будут есть вонючую рыбу. Даже если поселенцы как-нибудь научатся заготовлять рыбу, то все-таки этот новый заработок не даст населению ничего, так как санитарный надзор рано или поздно должен будет запретить употребление в пищу рыбы, пойманной в верховьях.

На тюремных рыбных ловлях в Дербинском я присутствовал 25 августа. Надолго затянувшийся дождь наводил на всю природу уныние; было трудно ходить по скользкому берегу. Сначала мы зашли в сарай, где 16 каторжных под руководством Василенки, бывшего таганрогского рыбалки, солили рыбу. Было уже посолено 150 бочек, около 2000 пудов. Впечатление такое, что если бы Василенко не попал на каторгу, то никто бы тут не знал, как надо обращаться с рыбой. Из сарая спуск к берегу, на котором шесть каторжных очень острыми ножами пластают рыбу, выбрасывая ее внутренности в реку; вода красная, мутная. Тяжелый запах рыбы и грязи, смешанной с рыбьей кровью. В стороне группа каторжных – все мокрые и босиком или в чирках – закидывает небольшой невод. При мне вытащили два раза, и в оба раза невод был полон. Вся кета имеет крайне подозрительный вид. У всех оскалены зубы, сгорбились спины и тела покрыты пятнами. Почти у каждой рыбы брюхо окрашено в бурый или зеленый цвет, выделяются жидкие испражнения. Выброшенная на берег рыба засыпает очень скоро, если она уже не заснула в воде или пока билась в неводе. Те немногие экземпляры, на которых не было пятен, назывались серебрянками; их бережно откладывали в сторону, но не для тюремного котла, а «на балычки».

Здесь нетвердо знают естественную историю рыбы, заходящей периодически в реки, и еще нет убеждения, что ее следует ловить только в устьях и в нижнем течении, так как выше она становится уже негодной. Плывя по Амуру, я слышал от местных старожилов жалобы, что у устья-де вылавливают настоящую кету, а до них доходит только зубатка; и на пароходе шли разговоры о том, что пора упорядочить рыбные ловли, то есть запретить их в нижнем течении.[138] В то время как в верховьях Тыми тюрьма и поселенцы ловили тощую, полуживую рыбу, в устье ее контрабандным образом промышляли японцы, загородив частоколом реку, а в нижнем течении гиляки ловили для своих собак рыбу несравненно более здоровую и вкусную, чем та, которая заготовлялась в Тымовском округе для людей. Японцы нагружали джонки и даже большие суда, и то красивое судно, которое Поляков в 1881 г. встретил у устья Тыми, вероятно, приходило сюда и этим летом.

Чтобы рыболовство получило значение серьезного промысла, надо придвинуть колонию ближе к устью Тыми или Пороная. Но это не единственное условие. Необходимо также, чтобы с ссыльным населением не конкурировал свободный элемент, так как нет такого промысла, в котором, при столкновении интересов, свободные не брали бы верха над ссыльными. Между тем с поселенцами конкурируют японцы, производящие ловлю контрабандным образом или за пошлины, и чиновники, забирающие лучшие места для тюремных ловель, и уже близко время, когда с проведением сибирской дороги и развитием судоходства слухи о невероятных богатствах рыбы и пушного зверя привлекут на остров свободный элемент; начнется иммиграция, организуются настоящие рыбные ловли, в которых ссыльный будет принимать участие не как хозяин-промышленник, а лишь как батрак, затем, судя по аналогии, начнутся жалобы на то, что труд ссыльных во многих отношениях уступает труду свободных, даже манз и корейцев; с точки зрения экономической, ссыльное население будет признано бременем для острова, и с увеличением иммиграции и развитием оседлой и промышленной жизни на острове само государство найдет более справедливым и выгодным стать на сторону свободного элемента и прекратить ссылку. Итак, рыба составит богатство Сахалина, но не ссыльной колонии.[139] О добыче морской капусты я говорил уже при описании селения Мауки. На этом промысле в период времени с 1 марта по 1 августа поселенец зарабатывает от 150 до 200 рублей; треть заработка идет на харчи, а две трети ссыльный приносит домой. Это хороший заработок, но, к сожалению, он пока возможен только для поселенцев Корсаковского округа. Плату за труды рабочие получают задельную и потому размер самого заработка находится в прямой зависимости от навыка, усердия и добросовестности, – качества, которыми обладает далеко не всякий ссыльный, потому и не всякий ходит в Мауку.[140] Среди ссыльных много плотников, столяров, портных и проч., но большинство их сидит без дела или занимается хлебопашеством. Один каторжный слесарь делает берданки и уже четыре продал на материк, другой – делает оригинальные цепочки из стали, третий – лепит из гипса; но все эти берданки, цепочки и очень дорогие шкатулки так же мало рисуют экономическое положение колонии, как и то, что один поселенец на юге собирает по берегу китовую кость, а другой – добывает трепангу. Все это случайно. Те изящные и дорогие поделки из дерева, которые были на тюремной выставке, показывают только, что на каторгу попадают иногда очень хорошие столяры; но они не имеют никакого отношения к тюрьме, так как не тюрьма находит им сбыт и не тюрьма обучает каторжных мастерствам; до последнего времени она пользовалась трудом уже готовых мастеров. Предложение труда мастеров значительно превышает спрос. «Тут даже фальшивых бумажек сбывать негде», – сказал мне один каторжный. Плотники работают по 20 коп. в день на своих харчах, а портные шьют за водку.[141]

Если теперь подвести итог доходам, какие получает в среднем ссыльный от продажи зерна в казну, охоты, рыболовства и проч., то получится довольно жалкая цифра: 29 руб. 21 коп.[142] Между тем каждое хозяйство должно в казну в среднем 31 р. 51 к. Так как в сумму дохода вошли также кормовые и пособия от казны и деньги, полученные по почте, и так как доход ссыльного составляется главным образом из заработков, которые дает ему казна, платя ему подчас умышленно высокую цену, то добрая половина дохода оказывается фикцией и долг в казну на самом деле выше, чем он показан.

XIX

Пища ссыльных. – Что и как едят арестанты. – Одежда. – Церковь. – Школа. – Грамотность.

Сахалинский ссыльный, пока состоит на казенном довольствии, получает ежедневно: 3 ф. печеного хлеба, 40 зол. мяса, около 15 зол. крупы и разных приварочных продуктов на 1 копейку; в постный же день мясо заменяется 1 фунтом рыбы. Для определения, насколько эта дача согласуется с истинными потребностями ссыльного, далеко не достаточно общепринятого кабинетного приема, заключающегося в сравнительной и притом чисто внешней оценке цифровых данных, относящихся к пищевому довольствию разных групп населения за границей и в России. Если в саксонских и прусских тюрьмах заключенные получают мясо только три раза в неделю, каждый раз в количестве, не достигающем и 1/5 фунта, и если тамбовский крестьянин съедает 4 ф. хлеба в день, то это не значит, что сахалинский ссыльный получает много мяса и мало хлеба, а значит только, что германские тюрьмоведы боятся быть заподозренными в ложной филантропии и что пища тамбовского мужика отличается большим содержанием хлеба. Очень важно в практическом отношении, чтобы оценка пищевых порционов какой-либо группы населения начиналась не с количественного, а качественного их анализа, и при этом изучались бы естественные и бытовые условия, при которых эта группа живет; без строгой же индивидуализации решение вопроса будет односторонне и убедительно, пожалуй, для одних только формалистов.

Однажды я и инспектор сельского хозяйства г. фон Фрикен возвращались из Красного Яра в Александровск: я в тарантасе, он верхом. Было жарко, а в тайге душно. Арестанты, работавшие на дороге между постом и Красным Яром без шапок и в мокрых от поту рубахах, когда я поравнялся с ними, неожиданно, приняв меня, вероятно, за чиновника, остановили моих лошадей и обратились ко мне с жалобой на то, что им выдают хлеб, которого нет возможности есть. Когда я сказал, что лучше бы им обратиться к начальству, то мне ответили:

– Мы говорили старшему надзирателю Давыдову, а он нам: вы – бунтовщики.

Хлеб был в самом деле ужасный. При взломе он отсвечивал на солнце мельчайшими капельками воды, прилипал к пальцам и имел вид грязной, осклизлой массы, которую неприятно было держать в руках. Мне было поднесено несколько порций, и весь хлеб был одинаково недопечен, из дурно смолотой муки и, очевидно, с невероятным припеком. Пекли его в Ново-Михайловке под наблюдением старшего надзирателя Давыдова.

3 фунта хлеба, входящие в пищевой пай, очень часто, вследствие злоупотреблений припеком, содержат муки гораздо меньше, чем следует по табели.[143] Хлебопеки-каторжные в только что упомянутой Ново-Михайловке свою порцию хлеба продавали, а сами питались избытком, который получался от припека. В Александровской тюрьме те, которые довольствуются из котла, получают порядочный хлеб, живущим же по квартирам выдается хлеб похуже, а работающим вне поста – еще хуже; другими словами, хорош только тот хлеб, который может попасться на глаза начальнику округа или смотрителю. Чтобы увеличить припек, хлебопеки и надзиратели, прикосновенные к пищевому довольствию, пускаются на разные ухищрения, выработанные еще сибирскою практикой, из которых, например, обваривание муки кипятком – одно из самых невинных; чтоб увеличить вес хлеба, когда-то в Тымовском округе муку мешали с просеянной глиной. Злоупотребления подобного рода совершаются тем легче, что чиновники не могут целый день сидеть в пекарне и сторожить или осматривать каждую порцию, а жалоб со стороны арестантов почти никогда не бывает.[144] Независимо от того, хорош хлеб или плох, съедается обыкновенно не весь паек. Арестант ест его с расчетом, так как, по обычаю, давно уже установившемуся в наших тюрьмах и в ссылке, казенный хлеб служит чем-то вроде ходячей разменной монеты. Хлебом арестант платит тому, кто убирает камеру, кто работает вместо него, кто мирволит его слабостям; хлебом он платит за иголки, нитки и мыло; чтобы разнообразить свою скудную, крайне однообразную, всегда соленую пищу, он копит хлеб и потом меняет в майдане на молоко, белую булку, сахар, водку… Кавказские уроженцы в большинстве болеют от черного хлеба и стараются поэтому спускать его. И таким образом, если следуемые по табели три фунта кажутся вполне достаточными в количественном отношении, то, при знакомстве с качеством хлеба и с бытовыми условиями тюрьмы, это достоинство пайка становится призрачным, и цифры уже теряют свою силу. Мясо употребляется в пищу только соленое, рыба также;[145] дают их в вареном виде, в супе. Тюремный суп, или похлебка, представляет полужидкую кашицу от разварившейся крупы и картофеля, в которой плавают красные кусочки мяса или рыбы и которую хвалят некоторые чиновники, но сами не решаются есть. Суп, даже тот, который варят для больных, имеет очень соленый вкус. Ожидают ли в тюрьме посетителей, виден ли на горизонте пароходный дымок, поругались ли в кухне надзиратели или кашевары – всё это обстоятельства, которые имеют влияние на вкус супа, его цвет и запах; последний часто бывает противен, и даже перец и лавровый лист не помогают. Особенно дурною славой в этом отношении пользуется суп из соленой рыбы – и понятно почему: во-первых, этот продукт легко портится, и потому обыкновенно спешат пускать в дело ту рыбу, которая уже начала портиться; во-вторых, в котел поступает и та больная рыба, которую в верховьях ловят каторжные поселенцы. В Корсаковской тюрьме одно время кормили арестантов супом из соленой селедки; по словам заведующего медицинскою частью, суп этот отличался безвкусием, селедка очень скоро разваривалась на мелкие кусочки, присутствие мелких костей затрудняло проглатывание и производило катары желудочно-кишечного канала. Как часто арестанты выплескивают из мисок суп за невозможностью есть его, неизвестно, но это бывает.[146] Как едят арестанты? Столовых нет. В полдень к бараку или пристройке, в которой помещается кухня, тянутся арестанты гусем, как к железнодорожной кассе. У каждого в руках какая-нибудь посуда. К этому времени суп обыкновенно бывает уже готов и, разваренный, «преет» в закрытых котлах. У кашевара к длинной палке приделан «бочок», которым он черпает из котла и каждому подходящему наливает порцию, причем он может зачерпнуть бочком сразу две порции мяса или ни одного кусочка, смотря по желанию. Когда наконец подходят самые задние, то суп уже не суп, а густая тепловатая масса на дне котла, которую приходится разбавлять водой.[147] Получив свои порции, арестанты идут прочь; одни едят на ходу, другие сидя на земле, третьи у себя на нарах. Надзора за тем, чтобы все непременно ели, не продавали и не меняли своих порций, нет. Никто не спрашивает о том, все ли обедали, не заснул ли кто; и если тем, которые распоряжаются в кухне, сказать, что на каторге, в среде угнетенных и нравственно исковерканных людей, немало таких, за которыми надо следить, чтобы они ели, и даже кормить их насильно, то это замечание вызовет только недоумелое выражение на лицах и ответ: «Не могу знать, ваше высокоблагородие!»

Из тех, которые получают казенный пай, довольствуются из тюремного котла только 25–40 %,[148] остальным же провизия выдается на руки. Это большинство делится на две категории: одни съедают пай у себя на квартирах со своими семьями или половинщиками, другие, командированные на работы далеко за пределы тюрьмы, съедают его там, где работают. Каждый рабочий из второй категории, по окончании рабочего урока, варит для себя обед отдельно в жестяном котелке, если не мешает дождь и если после тяжелой работы не клонит ко сну; он устал, голоден и часто, чтобы не хлопотать долго, съедает соленое мясо и рыбу в сыром виде. Если он уснул во время обеда, продал или проиграл в карты свой пай, или испортилась у него провизия, размок на дожде хлеб, то всё это не касается надзора. Случается, некоторые съедают трех– и четырехдневную дачу в один день, а затем едят только хлеб или голодают, причем, по словам заведующего медицинскою частью, работая на берегу моря и рек, не брезгают выброшенными ракушками и рыбой, а тайга дает различные корни, подчас ядовитые. Работавшие в рудниках, по свидетельству горного инженера Кеппена, ели сальные свечи.[149] Поселенцы в первые два и редко три года по увольнении от работ получают довольствие от казны и затем кормятся на свой счет и свой страх. Цифр или каких-нибудь документальных данных, относящихся к питанию поселенцев, нет ни в литературе, ни в канцеляриях; но если судить по личным впечатлениям и тем отрывочным сведениям, какие можно собрать на месте, то главную пищу в колонии составляет картофель. Он и еще корнеплоды, как репа и брюква, часто бывают единственною пищей семьи в течение очень долгого времени. Свежую рыбу едят только во время хода ее, соленая же доступна по цене только более зажиточным.[150] О мясе и говорить нечего. Те, которые имеют коров, предпочитают продавать молоко, чем есть его; держат они его не в глиняной посуде, а в бутылках – признак, что оно продается. Вообще, продукты своего хозяйства поселенец продает очень охотно, даже в ущерб своему здоровью, так как, по его соображениям, деньги ему нужнее здоровья: не скопивши денег, не уедешь на материк, а наесться досыта и поправить здоровье можно будет со временем, на воле. Из некультурных растений употребляются в пищу черемша и разные ягоды, как морошка, голубика, клюква, моховка и проч. Можно сказать, что ссыльные, живущие в колонии, едят исключительно растительную пищу, и это справедливо по крайней мере для громадного большинства. Во всяком случае, пища их отличается скудным содержанием жиров, и в этом отношении они едва ли счастливее тех, которые довольствуются из тюремного котла.[151] Одежды и обуви арестанты, по-видимому, получают достаточно. Каторжным, как мужчинам, так и женщинам, выдается по армяку и полушубку ежегодно, между тем солдат, который работает на Сахалине не меньше каторжного, получает мундир на три, а шинель на два года; из обуви арестант изнашивает в год четыре пары чирков и две пары бродней, солдат же – одну пару голенищ и 2 1/2 подошв. Но солдат поставлен в лучшие санитарные условия, у него есть постель и место, где можно в дурную погоду обсушиться, каторжный же поневоле должен гноить свое платье и обувь, так как, за неимением постели, спит на армяке и на всяких обносках, гниющих и своими испарениями портящих воздух, а обсушиться ему негде; зачастую он и спит в мокрой одежде, так что, пока каторжного не поставят в более человеческие условия, вопрос, насколько одежда и обувь удовлетворяют в количественном отношении, будет открытым. Что касается качества, то тут повторяется та же история, что с хлебом: кто живет перед глазами у начальства, тот получает лучшее платье, кто же в командировке, тот – худшее.[152] Теперь о духовной жизни, об удовлетворении потребностей высшего порядка. Колония называется исправительной, но таких учреждений или лиц, которые специально занимались бы исправлением преступников, на Сахалине нет; нет также на этот счет каких-либо инструкций и статей в «Уставе о ссыльных», кроме немногих указаний на случаи, когда конвойный офицер или унтер-офицер может употребить против ссыльного оружие или когда священник должен «назидать в обязанностях веры и нравственности», объяснять ссыльным «важность даруемого облегчения» и т. п.; нет на этот счет и каких-либо определенных воззрений; но принято думать, что первенство в деле исправления принадлежит церкви и школе, а затем свободной части населения, которая своим авторитетом, тактом и личным примером значительно может способствовать смягчению нравов.

В церковном отношении Сахалин составляет часть епархии епископа камчатского, курильского и благовещенского.[153] Епископы неоднократно посещали Сахалин, путешествуя с такою же простотой и претерпевая на пути такие же неудобства и лишения, как обыкновенные священники. В свои приезды, при закладке церквей, освящении различных зданий[154] и обходе тюрем, они обращались к ссыльным со словами утешения и надежды. О характере их направляющей деятельности можно судить по следующей выдержке из резолюции преосвященного Гурия на одном из актов, хранящихся в корсаковской церкви: «Если не во всех у них (то есть ссыльных) имеются вера и раскаяние, то во всяком случае у многих, что мною лично было усмотрено; не что иное, а именно чувство раскаяния и вера заставляли их горько плакать, когда я поучал их в 1887 и 1888 гг. Назначение тюрьмы, кроме кары за преступления, состоит и в возбуждении нравственно добрых чувств в заключенных, особенно, чтобы они, в такой своей участи, не дошли до совершенного отчаяния». Этот взгляд был присущ и младшим представителям церкви; сахалинские священники всегда держались в стороне от наказания и относились к ссыльным не как к преступникам, а как к людям, и в этом отношении проявляли больше такта и понимания своего долга, чем врачи или агрономы, которые часто вмешивались не в свое дело.

В истории сахалинской церкви до сих пор самое видное место занимает о. Симеон Казанский, или, как по называло население, поп Семен, бывший в семидесятых годах священником анивской или корсаковской церкви. Он работал в те еще «доисторические» времена, когда в Южном Сахалине не было дорог и русское население, особенно военное, было разбросано небольшими группами по всему югу. Почти всё время поп Семен проводил в пустыне, передвигаясь от одной группы к другой на собаках и оленях, а летом по морю на парусной лодке или пешком, через тайгу; он замерзал, заносило его снегом, захватывали по дороге болезни, донимали комары и медведи, опрокидывались на быстрых реках лодки и приходилось купаться в холодной воде; но всё это переносил он с необыкновенною легкостью, пустыню называл любезной и не жаловался, что ему тяжело живется. В личных сношениях с чиновниками и офицерами он держал себя как отличный товарищ, никогда не отказывался от компании и среди веселой беседы умел кстати вставить какой-нибудь церковный текст. О каторжных он судил так: «Для создателя мира мы все равны», и это – в официальной бумаге.[155] В его время сахалинские церкви были бедно обставлены. Как-то, освящая иконостас в анивской церкви, он так выразился по поводу этой бедности: «У нас нет ни одного колокола, нет богослужебных книг, но для нас важно то, что есть господь на месте сем». Я уже упоминал о нем при описании Поповских Юрт. Слух о нем через солдат и ссыльных прошел по всей Сибири, и поп Семен теперь на Сахалине и далеко кругом – легендарная личность.

В настоящее время на Сахалине четыре приходских церкви: в Александровске, Дуэ, Рыковском и Корсаковске.[156] Церкви вообще не бедны, священникам полагается жалованья по тысяче рублей в год, в каждом приходе есть хор певчих, поющих по нотам и одетых в парадные кафтаны. Служба бывает только по воскресеньям и большим праздникам; накануне служат всенощную и затем в 9 часов утра обедню; вечерни не бывает. Каких-либо особых обязанностей, обусловленных исключительным составом населения, местные батюшки не несут, и их деятельность так же обычна, как наших сельских священников, то есть заключается только в церковных службах по праздникам, требах и школьных занятиях. О каких-либо собеседованиях, увещеваниях и т. п. мне не приходилось слышать.[157] В великом посту каторжные говеют; на это дается им три утра. Когда говеют кандальные или живущие в Воеводской и Дуйской тюрьмах, то вокруг церкви стоят часовые, и это, говорят, производит удручающее впечатление. Каторжные чернорабочие обыкновенно в церковь не ходят, так как каждым праздничным днем пользуются для того, чтобы отдохнуть, починиться, сходить по ягоды; к тому же церкви здешние тесны, и как-то само собою установилось, что ходить в церковь могут только одетые в вольное платье, то есть одна так называемая чистая публика. При мне, например, в Александровске всякий раз во время обедни переднюю половину церкви занимали чиновники и их семьи; затем следовал пестрый ряд солдаток, надзирательских жен и женщин свободного состояния с детьми, затем надзиратели и солдаты, и уже позади всех у стены поселенцы, одетые в городское платье, и каторжные писаря. Может ли, если пожелает, каторжный с бритою головой, с одним или двумя тузами на спине, закованный в кандалы или прикованный к тачке, пойти в церковь? Один из священников, которому я задал этот вопрос, ответил мне: «Не знаю».

Поселенцы говеют, венчаются и детей крестят в церквах, если живут близко. В дальние селения ездят сами священники и там «постят» ссыльных и кстати уж исполняют другие требы. У о. Ираклия были «викарии» в Верхнем Армудане и в Мало-Тымове, каторжные Воронин и Яковенко, которые по воскресеньям читали часы. Когда о. Ираклий приезжал в какое-нибудь селение служить, то мужик ходил по улицам и кричал во всё горло: «Вылазь на молитву!» Где нет церквей и часовен, там служат в казармах или избах.

Когда я жил в Александровске, как-то вечером зашел ко мне здешний священник, о. Егор, и, посидевши немного, отправился в церковь венчать. И я пошел с ним. В церкви уже зажигали паникадило, и певчие с равнодушными лицами стояли на клиросе в ожидании молодых. Было много женщин, каторжных и свободных, с нетерпением поглядывавших на двери. Слышалось шушуканье. Вот кто-то у дверей взмахнул рукой и шепнул встревоженно: «Едут!» Певчие стали откашливаться. От дверей хлынула волна, кто-то строго крикнул, и, наконец, вошли молодые: наборщик-каторжный, лет 25, в пиджаке, с накрахмаленными воротничками, загнутыми на углах, и в белом галстуке, и женщина-каторжная, года на 3–4 старше, в синем платье с белыми кружевами и с цветком на голове. Постлали на ковре платок; жених первый ступил на него. Шафера, наборщики, тоже в белых галстуках. О. Егор вышел из алтаря, долго перелистывал на аналое книжку. «Благословен бог наш…» – возгласил он, и венчание началось. Когда священник возлагал на головы жениха и невесты венцы и просил бога, чтобы он венчал их славою и честью, то лица присутствовавших женщин выражали умиление и радость, и, казалось, было забыто, что действие происходит в тюремной церкви, на каторге, далеко-далеко от родины. Священник говорил жениху: «Возвеличися, женише, яко же Авраам…» Когда же после венчания церковь опустела и запахло гарью от свечей, которые спешил тушить сторож, то стало грустно. Вышли на паперть. Дождь. Около церкви, в потемках, толпа, два тарантаса: на одном молодые, другой – порожнем.

– Батюшка, пожалуйте! – раздаются голоса, и к о. Егору протягиваются из потемок десятки рук, как бы для того, чтобы схватить его. – Пожалуйте! Удостойте!

О. Егора посадили в тарантас и повезли к молодым. 8 сентября, в праздник, я после обедни выходил из церкви с одним молодым чиновником, и как раз в это время несли на носилках покойника; несли четверо каторжных, оборванные, с грубыми испитыми лицами, похожие на наших городских нищих; следом шли двое таких же, запасных, женщина с двумя детьми и черный грузин Келбокиани, одетый в вольное платье (он служит писарем и зовут его князем), и все, по-видимому, спешили, боясь не застать в церкви священника. От Келбокиани мы узнали, что умерла женщина свободного состояния Ляликова, муж которой, поселенец, уехал в Николаевск; после нее осталось двое детей, и теперь он, Келбокиани, живший у этой Ляликовой на квартире, не знает, что ему делать с детьми.

Мне и моему спутнику делать было нечего, и мы пошли на кладбище вперед, не дожидаясь, пока отпоют. Кладбище в версте от церкви, за слободкой, у самого моря, на высокой крутой горе. Когда мы поднимались на гору, похоронная процессия уже догоняла нас: очевидно, на отпевание потребовалось всего 2–3 минуты. Сверху нам было видно, как вздрагивал на носилках гроб, и мальчик, которого вела женщина, отставал, оттягивая ей руку.

С одной стороны широкий вид на пост и его окрестности, с другой – море, спокойное, сияющее от солнца. На горе очень много могил и крестов. Вот два высоких креста рядом: это могилы Мицуля и смотрителя Селиванова, убитого арестантом. Маленькие кресты, стоящие на могилах каторжников, – все под один образец, и все немы. Мицуля будут еще помнить некоторое время, всех же этих, лежащих под маленькими крестами, убивавших, бегавших, бряцавших кандалами, никому нет надобности помнить. Разве только где-нибудь в русской степи у костра или в лесу старый обозчик станет рассказывать от скуки, как в их деревне разбойничал такой-то; слушатель, взглянув на потемки, вздрогнет, крикнет при этом ночная птица, – вот и все поминки. На кресте, где похоронен ссыльный фельдшер, стихи:

Прохожий! Пусть тебе напомнит этот стих,Что всё на час под небесами, и т. д.

А в конце:

Прости, товарищ мой, до радостного утра!Е. Федоров.

В свежевырытой могиле на четверть вода. Каторжные, запыхавшись, с потными лицами, громко разговаривая о чем-то, что не имело никакого отношения к похоронам, наконец, принесли гроб и поставили его у края могилы. Гроб дощатый, наскоро сбитый, некрашеный.

– Ну? – сказал один.

Быстро опущенный гроб хлюпнул в воду. Комья глины стучат по крыше, гроб дрожит, вода брызжет, а каторжные, работая лопатами, продолжают говорить про что-то свое, и Келбокиани, с недоумением глядя на нас и разводя руками, жалуется:

– Куда я теперь ребят дену? Возись с ними! Ходил к смотрителю, просил, чтобы дал бабу, – не дает!

Мальчик Алешка 3–4 лет, которого баба привела за руку, стоит и глядит вниз в могилу. Он в кофте не по росту, с длинными рукавами, и в полинявших синих штанах; на коленях ярко-синие латки.

– Алешка, где мать? – спросил мой спутник.

– За-а-копали! – сказал Алешка, засмеялся и махнул рукой на могилу.[158] На Сахалине 5 школ, не считая Дербинской, в которой, за неимением учителя, занятий не было. В 1889–1890 гг. обучалось в них 222 человека: 144 мальчика и 78 девочек, в среднем по 44 на каждую. Я был на острове в каникулярное время, при мне занятий не было, и потому внутренняя жизнь здешних школ, вероятно, оригинальная и очень интересная, осталась для меня неизвестной. Общий голос таков, что сахалинские школы бедны, обставлены нищенски, существование их случайно, необязательно и положение крайне неопределенно, так как никому не известно, будут они существовать или нет. Заведует ими один из чиновников канцелярии начальника острова, образованный молодой человек, но это король, который царствует, но не управляет, так как, в сущности, школами заведуют начальники округов и смотрители тюрем, от которых зависит выбор и назначение учителей. Преподают в школах ссыльные, которые на родине не были учителями, люди мало знакомые с делом и без всякой подготовки. Получают они за свой труд по 10 руб. в месяц; платить дороже администрация находит невозможным и не приглашает лиц свободного состояния, потому что этим пришлось бы платить не меньше 25 руб. Очевидно, преподавание в школах считается занятием неважным, так как надзиратели из ссыльных, которые часто несут неопределенные обязанности и состоят только на побегушках у чиновников, получают по 40 и даже по 50 руб. в месяц.[159] Среди мужского населения грамотные, считая взрослых и детей, составляют 29 %, среди женского – 9 %. Да и эти 9 % относятся исключительно к школьному возрасту, так что о взрослой сахалинской женщине можно сказать, что она грамоте не знает; просвещение не коснулось ее, она поражает своим грубым невежеством, и, мне кажется, нигде в другом месте я не видел таких бестолковых и мало понятливых женщин, как именно здесь, среди преступного и порабощенного населения. Среди детей, прибывших из России, грамотные составляют 25 %, среди же родившихся на Сахалине только 9 %.[160]

XX

Свободное население. – Нижние чины местных воинских команд. – Надзиратели. – Интеллигенция.

Солдат называют «пионерами» Сахалина, потому что они жили здесь до учреждения каторги.[161] Начиная с пятидесятых годов, когда Сахалин был занят, и почти до восьмидесятых солдаты, кроме того, что лежало по уставу на их прямой обязанности, исполняли еще все те работы, которые несут теперь каторжные. Остров был пустыней; на нем не было ни жилищ, ни дорог, ни скота, и солдаты должны были строить казармы и дома, рубить просеки, таскать на себе грузы. Если приезжал на Сахалин командированный инженер или ученый, то в его распоряжение давалось несколько солдат, которые заменяли ему лошадей. «Мне, – пишет горный инженер Лопатин, – имевшему в виду ходить в глуби сахалинской тайги, нечего было и думать о езде верхом и перевозке тяжестей вьючными. Даже пешком я с трудом перелезал через крутые горы Сахалина, покрытые то густым валежным лесом, то местным бамбуком. Таким образом мне пришлось пройти более 1600 верст пешком».[162] А за ним шли солдаты и тащили на себе его тяжелый груз. Всё небольшое количество солдат было разбросано по западному, южному и юго-восточному побережьям; пункты, в которых они жили, назывались постами. Теперь уже брошенные и забытые, тогда эти посты играли такую же роль, как теперь поселения, и на них смотрели, как на задатки будущей колонии. В Муравьевском посту стояла стрелковая рота, в Корсаковском три роты 4-го сибирского батальона и взвод горной батареи, в прочих же постах, как, например, Мануйский или Сортунайский, было только по шести солдат. Шесть человек, отделенные от своей роты пространством в несколько сот верст, отданные под начало унтера или даже штатского человека, жили совершенными Робинзонами. Жизнь была дикая, крайне однообразная и скучная. Летом, если пост находился на берегу, приходило судно, оставляло солдатам провиант и уходило; зимою приезжал «попостить» их священник, одетый в меховую куртку и штаны и по виду похожий больше на гиляка, чем на священника. Разнообразилась жизнь только несчастиями: то солдата уносило на сеноплавке в море, то задирал его медведь, то заносило снегом, нападали беглые, подкрадывалась цинга… Или же солдат, соскучившись сидеть в сарае, занесенном снегом, или ходить по тайге, начинал проявлять «буйство, нетрезвость, дерзость», или попадался в краже, растрате амуниции, или попадал под суд за неуважение, оказанное им чьей-нибудь содержанке-каторжной.[163] При разнообразии своих занятий солдат не успевал научиться военному делу и забывал то, чему был научен, а вместе с ним отставали и офицеры, и строевая часть находилась в самом плачевном состоянии. Смотры всякий раз сопровождались недоразумениями и выражением неудовольствия со стороны начальства.[164] Служба была тяжкая. Люди, сменившиеся с караула, тотчас же шли в конвой, с конвоя опять в караул, или на сенокос, или на выгрузку казенных грузов; не было отдыха ни днем, ни ночью. Жили они в тесных, холодных и грязных помещениях, которые мало отличались от тюрем. В Корсаковском посту до 1875 года караул помещался в ссыльнокаторжной тюрьме; тут же была и военная гауптвахта в виде темных конур. «Может быть, – пишет врач Синцовский, – для ссыльнокаторжных такая стеснительная обстановка допускается как мера наказания, но караул солдат тут ни при чем, и за что он должен испытывать подобное наказание – неизвестно».[165] Ели они так же скверно, как арестанты, одеты были в лохмотья, потому что при их работе не хватало никакой одёжи. Солдаты, гоняясь в тайге за беглыми, до такой степени истрепывали свою одежду и обувь, что однажды в Южном Сахалине сами были приняты за беглых, и по ним стреляли. В настоящее время военная охрана острова состоит из четырех команд: александровской, дуйской, тымовской и корсаковской. К январю 1890 г. нижних чинов во всех командах было 1548. Солдаты по-прежнему несут тяжелый труд, несоразмерный с их силами, развитием и требованиями воинского устава. Правда, они уже не рубят просек и не строят казарм, но, как и в прежнее время, возвращающийся с караула или с ученья солдат не может рассчитывать на отдых: его сейчас же могут послать в конвой, или на сенокос, или в погоню за беглыми. Хозяйственные надобности отвлекают значительное число солдат, так что чувствуется постоянный недостаток в конвое, и караулы не могут быть рассчитаны на три очереди. В начале августа, когда я был в Дуэ, 60 человек дуйской команды косили сено, и из них половина отправилась для этого пешком за 109 верст.

Сахалинский солдат кроток, молчалив, послушен и трезв; пьяных солдат, которые шумели бы на улице, я видел только в Корсаковском посту. Поет он редко и всегда одно и то же: «Десять девок, один я, куда девки, туда я… Девки в лес, я за ними», – веселая песня, которую, однако, он поет с такою скукой, что под звуки его голоса начинаешь тосковать по родине и чувствовать всю неприглядность сахалинской природы. Он покорно переносит все лишения и равнодушен к опасностям, которые так часто угрожают его жизни и здоровью. Но он груб, неразвит и бестолков, и за недосугом не успевает проникнуться сознанием воинского долга и чести и потому бывает не чужд ошибок, делающих его часто таким же врагом порядка, как те, кого он сторожит и ловит.[166] Эти свои недостатки он обнаруживает особенно рельефно, когда на него возлагаются обязанности, не соответствующие его развитию, когда он, например, становится тюремным надзирателем. По 27 ст. «Устава о ссыльных» на Сахалине, «тюремный надзор образуют старшие и младшие надзиратели, число коих, полагая одного старшего на сорок человек и одного младшего на двадцать человек каторжных, определяется ежегодно главным тюремным управлением». Три надзирателя, один старший и два младших, приходятся на 40 человек, то есть 1 на 13. Если представить себе, что 13 человек работают, едят, проводят время в тюрьме и проч. под постоянным наблюдением одного добросовестного и умелого человека и что над этим, в свою очередь, стоит начало в лице смотрителя тюрьмы, а над смотрителем – начальник округа и т. д., то можно успокоиться на мысли, что всё идет прекрасно. На самом же деле надзор до сих пор был самым больным местом сахалинской каторги.

В настоящее время на Сахалине старших надзирателей около 150, а младших вдвое больше. Места старших заняты грамотными унтер-офицерами и рядовыми, кончившими службу в местных командах, и разночинцами; последних, впрочем, очень мало. Нижние чины, состоящие на действительной службе, составляют 6 % всего комплекса старших, зато должности младших надзирателей исправляют почти одни только рядовые, командируемые от местных команд. В случае неполноты определенного комплекта надзирателей «Устав» разрешает назначать для исполнения надзирательских обязанностей нижних чинов местных воинских команд, и, таким образом, молодые сибиряки, признанные неспособными даже к службе в конвое, призываются к исполнению служебных обязанностей надзирателя, правда, «временно» и «в пределах крайней необходимости», но это «временно» продолжается уже десятки лет, а «пределы крайней необходимости» всё расширяются, так что нижние чины местных команд составляют уже 73 % всего состава младших надзирателей, и никто не поручится, что через 2–3 года эта цифра не вырастет до 100. Надо заметить при этом, что в надзиратели командируются не лучшие солдаты, так как начальники команд, в интересах строевой службы, отпускают в тюрьму менее способных, а лучших удерживают при частях.[167] В тюрьмах много надзирателей, но нет порядка, и надзиратели служат лишь постоянным тормозом для администрации, о чем свидетельствует сам начальник острова. Почти каждый день в своих приказах он штрафует их, смещает на низшие оклады или же совсем увольняет: одного за неблагонадежность и неисполнительность, другого – за безнравственность, недобросовестность и неразвитие, третьего – за кражу казенного провианта, вверенного его хранению, а четвертого – за укрывательство; пятый, будучи назначен на баржу, не только не смотрел за порядком, но даже сам подавал пример к расхищению на барже грецких орехов; шестой – состоит под следствием за продажу казенных топоров и гвоздей; седьмой – замечен неоднократно в недобросовестном заведовании фуражным довольствием казенного скота; восьмой – в предосудительных сделках с каторжными. Из приказов мы узнаем, что один старший надзиратель из рядовых, будучи дежурным в тюрьме, позволил себе пойти в женский барак через окно, отогнув предварительно гвозди, с целями романтического свойства, а другой во время своего дежурства в час ночи допустил рядового, тоже надзирателя, в одиночное помещение, где содержатся арестованные женщины. Любовные похождения надзирателей не ограничиваются одною только тесною областью женских бараков и одиночных помещений. В квартирах надзирателей я заставал девушек-подростков, которые на мой вопрос, кто они, отвечали: «Я – сожительница». Войдешь в квартиру надзирателя; он, плотный, сытый, мясистый, в расстегнутой жилетке и в новых сапогах со скрипом, сидит за столом и «кушает» чай; у окна сидит девочка лет 14 с поношенным лицом, бледная. Он называет себя обыкновенно унтер-офицером, старшим надзирателем, а про нее говорит, что она дочь каторжного, и что ей 16 лет, и что она его сожительница.

Надзиратели во время своего дежурства в тюрьме допускают арестантов к картежной игре и сами участвуют в ней; они пьянствуют в обществе ссыльных, торгуют спиртом. В приказах мы встречаем также буйство, непослушание, крайне дерзкое обращение со старшими в присутствии каторжных и, наконец, побои, наносимые каторжному палкой по голове, последствием чего образовались раны.

Люди грубые, неразвитые, пьянствующие и играющие в карты вместе с каторжными, охотно пользующиеся любовью и спиртом каторжных женщин, недисциплинированные, недобросовестные могут иметь авторитет лишь отрицательного свойства. Ссыльное население не уважает их и относится к ним с презрительною небрежностью. Оно в глаза величает их «сухарниками» и говорит им ты. Администрация же нисколько не заботится о том, чтобы поднять их престиж, находя, вероятно, что заботы об этом не привели бы ни к чему. Чиновники говорят надзирателю ты и бранят его как угодно, не стесняясь присутствием каторжных. То и дело слышишь: «Что же ты, дурак, смотришь?» Или: «Ничего ты не понимаешь, болван!» Как мало уважают здесь надзирателей, видно из того, что многие из них назначаются на «несоответствующие служебному их положению наряды», то есть, попросту, состоят при чиновниках в качестве лакеев и рассыльных. Надзиратели из привилегированных, как бы стыдясь своей должности, стараются выделиться из массы своих сотоварищей хотя чем-нибудь: один носит на плечах жгуты потолще, другой – офицерскую кокарду, третий, коллежский регистратор, называет себя в бумагах не надзирателем, а «заведующим работами и рабочими».

Так как сахалинские надзиратели никогда не возвышались до понимания целей надзора, то с течением времени, по естественному порядку вещей, сами цели надзора должны были мало-помалу сузиться до теперешнего своего состояния. Весь надзор теперь сводится к тому, что рядовой сидит в камере, смотрит за тем, «чтобы не шумели», и жалуется начальству; на работах он, вооруженный револьвером, из которого, к счастью, не умеет стрелять, и шашкою, которую трудно вытянуть из заржавленных ножен, стоит, смотрит безучастно на работы, курит и скучает. В тюрьме он – прислуга, отворяющая и запирающая двери, а на работах лишний человек. Хотя на каждые сорок каторжных приходится три надзирателя – один старший и два младших, но постоянно приходится видеть, как 40–50 человек работают под надзором только одного или же совсем без надзора. Если из трех надзирателей один находится при работах, то другой в это время стоит около казенной лавки и отдает проходящим чиновникам честь, а третий – томится в чьей-нибудь передней или без всякой надобности стоит навытяжку в приемной лазарета.[168] Об интеллигенции придется сказать немного. Наказывать по долгу службы и присяги своего ближнего, быть способным каждый час насиловать в себе отвращение и ужас, отдаленность места служения, ничтожное жалованье, скука, постоянная близость бритых голов, кандалов, палачей, грошовые расчеты, дрязги, а главное, сознание своего полного бессилия в борьбе с окружающим злом, – всё это, взятое вместе, всегда делало службу по управлению каторгой и ссылкой исключительно тяжелой и непривлекательной. В прежнее время на каторге служили по преимуществу люди нечистоплотные, небрезгливые, тяжелые, которым было всё равно, где ни служить, лишь бы есть, пить, спать да играть в карты; порядочные же люди шли сюда по нужде и потом бросали службу при первой возможности, или спивались, сходили с ума, убивали себя, или же мало-помалу обстановка затягивала их в свою грязь, подобно спруту-осьминогу, и они тоже начинали красть, жестоко сечь…



Поделиться книгой:

На главную
Назад