...Очень хочется курить, а папиросы лежат в кармане пиджака, который висит на спинке стула, и, только я протягиваю к нему руку, Пальма перехватывает ее и, тыча мордой мне в грудь, велит не двигаться.
Придется потерпеть, уже недалеко до рассвета.
2
Не помню, по какой причине, но в назначенный день нам не удалось отправиться с Митраковым на заставу Хволынка, где служил и погиб командир отделения Валентин Котельников.
Кто-то сказал, что в разгоне тачанка и, как только она вернется, сразу же и поедем.
"Зачем нам тачанка? - недоумевал я. - Откуда она взялась в этих таежных краях? Насколько мне известно из книг, в годы гражданской войны в Приморье не было у партизан тачанок, да и разогнаться на них негде в уссурийских дебрях, где сплошь сопки, пади и горные реки - они весной и осенью до того разливаются, что ни проехать, ни пройти".
Да и Митраков говорил, что отправимся верхом на конях, и даже спросил, силен ли я в верховой езде, а когда я признался, что нет, не силен, стал успокаивать:
- Ничего, подберем тебе в мангруппе коня из самых смирных.
Взяв с самого начала за правило ни о чем лишнем не спрашивать, граница есть граница! - я и на этот раз не стал любопытствовать насчет тачанки. В конце концов, начальству виднее.
Все же за обедом не удержался и спросил Ковалькова:
- Это верно, что вы собираетесь отправить нас на Хволынку на махновской тачанке?
- Совершенно верно, - улыбнувшись, сказал комбриг. - Ведь вам придется перевалить через Тупую сопку высотой более полутора километров. Только на тачанке с парой добрых коней ее и одолеете. - И, прищурившись, посмотрел на меня через стол. - Был бы ты лихой кавалерист, тогда другое дело. А ты, докладывал Митраков, в седле скакать не горазд.
- К сожалению, не горазд, Кузьма Корнеевич!
- Ну вот видишь. - И доверительно добавил: - Со дня на день ждем приказа о присвоении заставе Хволынка имени Валентина Котельникова. Так что корреспонденцию о важном для нас событии "Тихоокеанский комсомолец" получит из первых рук.
Это сообщение отнюдь не обрадовало меня, а, наоборот, встревожило: понаедут сюда корреспонденты из многих газет, и неизвестно, чьи руки окажутся первыми.
Когда же под вечер на дворе появилась долгожданная тачанка, Митраков велел собираться.
- Это на ночь глядя? - удивился я.
- К ночи уже там будем!
Хотя солнце только одним краем зашло за горный хребет, стало уже смеркаться. Сразу же за Ореховом пошли лесистые сопки, но стояли они не так тесно, а чередовались с довольно глубокими распадками. С большинства деревьев уже опала листва, и между голыми вершинами просвечивало красноватое от заката небо.
Проезжей дороги тут не было, верховая тропа, слишком узкая для нашей тачанки, то круто поднималась вверх к самым гольцам, то почти отвесно падала вниз.
Нас на тачанке трое: я, Митраков и ездовой Тимохин из мангруппы. Он, оказывается, часто ездит на Хволынку, но и ему всякий раз приходится быть настороже. Пока мы добирались до подножия Тупой, - она и в самом деле так высока, что заслоняет своей щербатой вершиной небо, - пришлось перевалить с десяток других сопок, а сопка Барыня (кто-то издавна назвал ее так) возвышалась над темной пропастью, и Тимохину приходилось вести коней под уздцы, чтобы тачанка не съехала колесом с каменистой тропы.
Меж тем все больше смеркалось, небо, точно сыпью, покрывалось мелкими звездами, но светлей от них не стало.
- Ну, дай бог помощь! - шутливо произнес Тимохин, когда мы подъехали к подножию Тупой. - Полезем в небеса!
Он сел на свое место, закинул за спину винтовку, слегка нахлестнул вожжами коней, и они упрямо полезли вверх.
На середине тропы тачанка едва не встала на попа и нас так откинуло назад, что мы скорей лежали, чем сидели, задрав ноги. У меня было такое предчувствие, что лошади, притомившись, не только не дойдут до вершины, а вместе с тачанкой вот-вот покатятся вниз и удержать их Тимохину не будет никакой возможности.
Но некрупные, монгольской породы кони, на удивление, шли и шли, хотя спины у них покрылись хлопьями пены.
Вот наконец и вершина!
Со страхом глянул я вниз, в темную пропасть, совершенно не представляя себе, как будем спускаться с этой головокружительной высоты, ведь спуск, говорят, намного опаснее подъема. Но ни Митраков, ни тем более Тимохин, как я заметил, не выказывали никакого беспокойства.
Мне велено было сидеть на месте, а сами они, ухватившись за колеса, изо всех сил сдерживали тачанку, не давая ей подкатываться к ногам лошадей, которые медленно спускались, почти что на ощупь.
Не меньше часа занял у нас спуск с Тупой сопки, а когда наконец миновали горную тропу и въехали в довольно широкую падь, где вразброс стояли бревенчатые дома с неяркими огоньками в окнах, сразу отлегло у меня от сердца.
- Считай, порядок! - произнес Тимохин и перевел дыхание. - Закурить бы...
Митраков дал ему папиросу, Тимохин, отвернувшись, чиркнул спичкой, закурил и спрятал папироску в рукав шинели.
Тут из кустов, точно призраки, показались два пограничника, должно быть они были в наряде, и сразу же юркнули обратно в темные заросли.
Не успели мы подъехать к крайнему дому, как навстречу вышел начальник заставы.
- Старший лейтенант Черных! - отрекомендовался он. - С благополучным прибытием!
Я давно был наслышан о гостеприимстве пограничников, но то, что мы застали на квартире начальника, превзошло все ожидания. Стол ломился от яств. Тут были и жареные фазаны, и отварные поросята, и семужьего посола кета, и маринованные грибки, и мед в сотах.
Когда сели за стол, старшина - коренастый, в щегольском кителе и скрипучих хромовых сапогах - странно как-то засуетился, забегал, пока старший лейтенант не остановил его:
- Ладно, Чураев, давай! Под такую закуску сам бог велел! - И к Митракову: - Не возражаешь, комсорг?
Не успел Митраков ответить, Чураев схватил в углу бутылку рябиновой, в мгновение ока вышиб пробку и стал разливать по стаканам розовую настойку.
- Так ведь у нас не покупное, свое, - заверил старшина. - Фазанов, между прочим, сей год тьма, бери не хочу! Рыба тоже шла густо, и больше кижуч! А поросятки только вчера из тайги. - И многозначительно посмотрел на старшего лейтенанта.
- Ладно, Чураев, расскажи, только, пожалуйста, не слишком растягивай, - предупредил Черных.
- Так точно, буду покороче. Так вот как дело-то было. Большое стадо диких кабанов, голов с полтораста, не менее, спустилось с сопок прямо к нам в распадок, и прут, черти, прямо в расположение заставы. То ли это тигр выгнал их с верхотуры, то ли с чужой, маньчжурской стороны прикочевали - кто их разберет. Однако прут тучей - и все тут! Видим, что просто от них не отделаешься, и поднял товарищ начальник заставу по боевой тревоге. Тут пальнуть бы по ним из пулемета, так ведь нельзя тишину нарушать - граница! Наломали наши воины жердей и давай отгонять стадо, и тут, откуда ни возьмись, выскочил из-под кустов огромный вепрь-секач с длинными, как у моржа, бивнями - и прямо на командира отделения Пылаева. Другой бы на его месте струхнул, однако же Пылаева не испугаешь, сам ведь он уссурийский, с малолетства с отцом по тайге бродил. Вепрь-секач на него, а он ни с места. Когда, казалось, кабан вот-вот настигнет его, Пылаев - шасть за ствол старого тополя. А вепрь-секач - у диких кабанов, между прочим, от природы устроено так: бежать в одну точку - со всего разгону как ударит бивнями в ствол, аж дерево от комля до макушки тряхнуло, как в бурю. И так, поверите, всадил он туда свои клыки, что вытащить уже никак не может. Тут Пылаев сорвал с плеча винтовку и так огрел прикладом секача промеж ушей, что зверь сразу же и околел. Ну а стадо, лишившись вожака, разбрелось по лесу. В суматохе наши воины и прикололи штыками пяток поросят мал мала меньше и приволокли повару Климову. Он у нас повар первой руки, классность имеет, до призыва в армию в Москве в самом "Метрополе" работал. А тут телефонограмма из отряда пришла, что едете к нам на Хволынку. Я и приказал Климову показать в натуре свой "Метрополь". "Раз, товарищ старшина, как в "Метрополе", то фазанов разрешите сготовить "по-министерски", то есть с перьями", говорит Климов. "Еще чего придумал, чтобы фазанов с перьями кушать! Не разрешаю!" Однако не выполнил Климов приказа, сготовил по-министерски. Так что смотрите сами. А под рябиновую советую поросятинку, - Чураев отрезал охотничьим ножом поросячью ногу и положил мне в тарелку.
- Ну, старшина, уж больно долго ты сказку сказывал, - шутливо произнес Черных. - Лучше бы с конца начал, то есть с поросячьей ноги...
Чураев заметно смутился и произнес тихо в свое оправдание:
- Так ведь не сказка, а быль, товарищ начальник...
Так провели мы первый вечер на Хволынке за дружеским столом, почти не касаясь боевых дел заставы, хотя в последнее время одна тревога сменялась другой и люди жили в крайнем напряжении.
Дважды за этот месяц произошли здесь крупные нарушения границы, разыгрывались довольно упорные бои с превосходящими силами противника.
В одном из таких боев и погиб командир отделения Валентин Котельников.
- Завтра с утра съездим туда, на местность, - сказал старший лейтенант, - там оно будет нагляднее.
В одиннадцатом часу Чураев проводил меня в казарму, где уже была приготовлена постель.
Хотя дорога через горы изрядно утомила, я с непривычки долго не мог заснуть. Монотонный шум тайги за окном и особенно протяжное рокотание реки где-то неподалеку настораживали, рождали в душе тревожное чувство.
Все время в казарму кто-то приходил, а кто-то уходил. Вот пришли двое, тихонечко у дверей стащили сапоги и, разутые, чтобы никого не разбудить, прошли к своим койкам, разобрали их и легли, укрывшись с головой одеялом.
Тут я обратил внимание, что стоявшая рядом койка пустовала, и по тому, как она особенно тщательно заправлена - серое байковое одеяло с прямой складочкой посередине, подушка поставлена треугольником и прикрыта марлей, - подумал, до чего же аккуратен ее хозяин.
Когда же, через час примерно, над окном остановилась луна и казарму залило таким ярким сиянием, что свет от "летучей мыши", висевшей под потолком, совершенно растворился, я заметил над пустовавшей койкой фотографию в простенькой самодельной рамке, увитой бессмертниками, и догадался, что это и есть койка Валентина Котельникова и фотография - его.
Мне было уже не до сна.
Я встал и несколько минут смотрел на юное, тонко очерченное худощавое лицо с небольшими задумчивыми глазами, и до того ощутил живое присутствие воина, что мне даже показалось, что ушел он отсюда ненадолго и скоро, должно быть, тоже вернется из тайги, поставит в пирамиду винтовку, скинет мокрые от ночной росы сапоги и пройдет неслышно к своей постели.
Ведь все здесь осталось, как было при нем: тумбочка, фанерная полка с десятком книг - он, вероятно, сам смастерил ее для себя, - и среди них томик стихов Маяковского с закладками из осенних дубовых листьев.
Я снял томик, открыл наугад на стихах "Товарищу Нетте - пароходу и человеку", и, хотя я давно знал их наизусть, мне захотелось перечитать, но в эту минуту туча закрыла луну, в казарме стало темно, а от "летучей мыши" свет был слабый.
Поставил томик на место, лег и долго не мог побороть волнения. Кто-то опять в дальнем углу завозился, застилая постель, кто-то пришел и стал разбирать свою.
А эта, что рядом с моей, пуста и как бы оставлена здесь навсегда, как и сам Котельников остался в строю живых, потому что на утреннем построении старшина Чураев всякий раз выкликает: "Котельников!" - и левофланговый Мирза Басалаев, худенький, в мешковато сидящей на узких плечах шинели, вынесший из боя своего командира отделения, нетвердым, будто недавно начавшим ломаться голосом отвечает: "Есть Котельников!"
И еще подумалось мне, что Валентин, любивший стихи Маяковского, не зря заложил дубовым листиком "Товарищу Нетте - пароходу и человеку", ведь эти стихи больше всего созвучны были его настроению, его чувствам, ибо нигде, как на границе, так не готовишь себя к неожиданностям, не исключая и гибели на боевом посту...
Ему бы, Валентину, "жить и жить, сквозь годы мчась", И, отслужив службу, вернуться в родную Константиновку на свой завод "Металлист", жениться на любимой Настеньке; как раз накануне последнего, рокового боя писал он ей письмо, и не успел запечатать конверт, как старшина Чураев прибежал в казарму и скомандовал: "Застава, в ружье!"
Невольно вспомнилось, как "Товарищу Нетте - пароходу и человеку" читал сам Маяковский.
Было это в Ленинграде, в марте 1930 года, в Доме печати на Фонтанке, в дни, когда открылась выставка поэта "Двадцать лет работы".
Владимир Владимирович почти все время находился среди посетителей выставки, давал объяснения, рассказывал, как ему удалось разыскать на Литейном проспекте у букинистов давно уже, казалось, забытые старые афиши и сборники своих первых изданий на грубой оберточной бумаге.
Мы, начинающие, ходили в Дом печати ежедневно, и главным образом для того, чтобы побыть рядом с поэтом, послушать его речь, а посчастливится, то и обменяться с ним одной-двумя фразами.
Когда Маяковский приезжал в Ленинград выступать в Капелле, мы пробирались в зрительный зал иногда по контрамаркам, иногда просто "зайцами" и, забравшись на верхотуру, смотрели на поэта из дальней дали, правда, его громоподобный голос долетал и туда.
Зато уж нынче на выставке...
Наверно, не мне одному запомнился он тогда на всю жизнь: высокий, широкоплечий, в светло-коричневом, в крупную клетку джемпере под расстегнутым пиджаком, в узковатых брюках - они в самом деле, казалось, "трещали в шагу", когда поэт прохаживался вдоль стендов в своих ботинках на очень толстой подошве с железными подковками, оставлявшими глубокие следы на красном ковре.
Вот он повернулся к посетителям и остановился на фоне разноцветных афиш с чрезмерно большими буквами, сунул руки в карманы брюк и на несколько секунд задумался, словно что-то припоминая, а в это время фотокорреспондент, не то из "Красной вечерней газеты", не то из "Новой вечерней" - в то время в Ленинграде выходили две "вечерки", - быстро защелкал аппаратом. Впоследствии именно эта, снятая на выставке фотография широко распространилась.
В один из вечеров, помнится, в Дом печати пришел Виссарион Саянов. Приметив нас, "резцовцев" - мы обычно держались все вместе, - он шепнул: "Не разбегайтесь, ребятки, сейчас я вас ему представлю". И пошел к Маяковскому, с которым был знаком. Поздоровавшись, Саянов что-то стал ему говорить, и Маяковский, слегка улыбнувшись и пожевав папиросу, повернулся в нашу сторону и громко спросил:
- Эти?
- Да, эти, Владимир Владимирович, рабочие поэты хотят с вами познакомиться.
- Давно бы надо, ведь я вижу их здесь каждый вечер.
- Да, Владимир Владимирович, - сказал Решетов, - мы посещаем вашу выставку...
- Ну и назвались бы запросто, по-рабочему!..
- Боязно как-то, - признался Лозин.
- Рабочие поэты должны быть посмелей. - И стал с каждым из нас здороваться за руку. - Наверно, хотите мне стихи почитать? - спросил он так, что нам стало не по себе, ведь ни у кого из нас в мыслях этого не было, да и кто решится читать свои стихи Маяковскому, перед которым мы испытывали благоговейный страх. - Надо бы послушать вас, да, сами видите, времени у меня нет. Вот в следующий мой приезд в Питер, пожалуйста, приходите в гостиницу. Как, договорились?
- Большое спасибо, Владимир Владимирович! - выпалил я. - Будем готовиться.
В воскресенье выставка была открыта с самого утра. Мы пришли в Дом печати и, к своему огорчению, Маяковского не застали. Оказалось, что он внизу, в бильярдной. Побежали туда и увидали его за партией с Борисом Корниловым, причем играли они на равных, без форы, хотя об игре Маяковского среди литераторов ходили легенды.
Борис - маленький, щуплый, с красноватым бугристым лицом и затекшими глазами, в сатиновой косоворотке, вышитой крестиком, - суетливо бегал вокруг бильярдного стола и, когда мы вошли, чуть ли не с презрением глянул на нас, как бы говоря: "Смотрите, мальчики, как я сражаюсь с самим!"
А Маяковский, перебрасывая из одного угла рта в другой изжеванную папиросу, спокойно, без суеты и напряжения, почти не целясь, через весь зеленый стол посылал шар в дальнюю лузу.
- Лихо, Владимир Владимирович, - произнес Корнилов своим окающим волжским говорком и, навалившись грудью на стол, прицелился кием в большой шар и тоже послал его в лузу. - И мы, выходит, могем...
Маяковский извлек из лузы сперва свой шар, потом Корнилова, положил их соответственно на полочки: у обоих стало по три шара.
Хотя игра шла на равных, чувствовалось, что Маяковский из милости или из жалости к своему младшему собрату вроде не слишком и старается, хотя от форы, оказывается, отказался Корнилов.
Вскоре, по-видимому, такая игра Маяковскому наскучила, и он один за другим забил три шара, быстро решив партию в свою пользу.
Бросив на зеленое сукно кий, вытирая платком испачканные мелом руки, сказал:
- Из вас, Корнилов, когда-нибудь выйдет толк. - И, посмотрев на него с высоты своего огромного роста, прибавил: - Зря отказались от форы. На равных играю только с Уткиным. А в общем-то, спасибо за партию!
После мы подтрунивали над Корниловым, и, чтобы как-нибудь оправдать себя перед нами, он говорил:
- Так ведь сражался на равных не с кем-нибудь, а с самим!
День закрытия выставки ознаменовался литературным вечером поэта. Зал Дома печати был битком набит, многие сидели на подоконниках, стояли в проходах.
На этот раз мы, начинающие, твердо обосновались в ближнем ряду, и, как ни старался директор Дома печати Шалыт пересадить нас куда-нибудь подальше, мы не тронулись с места.
И вот на сцену вышел Маяковский. Он был в том же просторном пиджаке и в клетчатом джемпере, только галстук, повязанный тонким узлом, был другой.
Не обращая, казалось, внимания на аплодисменты, он шагнул к ломберному столику, на котором стоял графин с водой, достал из заднего кармана брюк блокнот, полистал его, словно решая, с чего начинать, и стал говорить о своей выставке, которую за эти дни посетили несколько тысяч человек, и среди них много рабочих с фабрик и заводов, что особенно радует его, поэта, работающего на революцию.
Пока он говорил, из зала начали поступать записки, и Маяковский складывал их стопочкой на столе.
- А теперь почитаем стихи, - сказал он, снимая пиджак и вешая его на спинку стула.
Читал он немного, зато среди прочитанных стихотворений были "Юбилейное", "Сергею Есенину", глава из поэмы "Хорошо!" и в заключение "Товарищу Нетте - пароходу и человеку":
Мне бы жить и жить,
сквозь годы мчась.
Но в конце хочу