Прощаясь, мы пообещали друг другу писать и года два или три изредка переписывались. Василий Петрович сменил за это время несколько адресов. Последнее письмо я получил от него из Южно-Сахалинска. Таволгин сообщал, что сидит на чемоданах и первым же пароходом уйдет на один из Курильских островов, а на какой именно - сообщит после.
На этом наша переписка прервалась.
А недавно пришло коротенькое письмо из Имана, и было бы непростительно не заехать по пути к старому товарищу, с которым меня столько связывало.
...Уже стало смеркаться, когда мы свернули с шоссе в долину реки. В лесу уже было совсем сумеречно, и на узком горизонте, резко очерченном зубчатыми вершинами гор, густо пламенела заря.
Несмотря на еще не поздний час, выпало много росы, она пунцово поблескивала на растительности, и издали казалось, что это растет не то рябина, не то созревший лимонник, а из папоротников будто невзначай выглянул и женьшень.
Мы ехали берегом по бугристой колее, слишком узкой даже для нашего "газика", сквозь влажный, прохладный лес, сплошь наполненный переплетающимися тенями, и память возвращала меня к осени 1950 года, когда мне пришлось бродить этой же долиной с искателями корня жизни.
Как только миновали городскую черту и углубились в тайгу, я, как советовали корневщики, оставлял на деревьях зарубки. Невольно подумалось, что их, может быть, еще не затянуло корой и они остались на стволах в прежнем виде.
Интересно, живы-здоровы ли мои старики искатели. Ведь старшему из них, бригадиру Никите Ивановичу, было тогда уже за семьдесят, а Цыганкову и Лемешко перевалило за шестьдесят! Но я едва поспевал за ними, особенно в местах, где навалило целые горы бурелома, или там, где рокотали на перекатах речки, а ведь их нужно было переходить вброд.
Помнится, я плелся за искателями, как говорится, высунув язык и в отчаянии думал, что совершенно зря увязался за ними, а они просто из любезности то и дело останавливались и поджидали меня, и наверно, в душе были бы рады, случись оказия, отправить меня обратно в Иман: ведь я, чего доброго, испорчу им все дело, а у них план и соцобязательства - выкопать и сдать в срок на приемочный пункт столько-то килограммов корней высшего сорта.
Но я не стал им помехой и скоро совершенно освоился и даже получил от бригадира ответственное, как мне казалось, задание: оставлять на деревьях памятные зарубки. И я, рад стараться, надрубал топориком на стволах кору поглубже, хотя в мыслях у меня не было, что когда-нибудь придется еще побывать в этих местах.
Но я точно помню, что это не чьи-нибудь зарубки на стволе могучего тиса, что стоит на пригорке, а давнишние мои: три поперечные на уровне плеча и две пониже продольные.
Ну, а Таволгин?
Впервые я приехал к нему летом 1935 года и около двух недель жил у него в доме под мшистой скалой, невесть кем и когда названной Соколиной, хотя никто ни разу не видел, чтобы на ее щербатой вершине когда-нибудь появлялся сокол.
И не по Соколиной скале называли заставу, а, как я уже говорил, по Гремучему Ключу - чистой, как хрусталь, говорливой речке, бегущей по камням и не замерзающей даже в лютую зиму.
Хотя мы с Таволгиным ровесники, я тогда уже смотрел на него почти с умилением и в душе, признаться, завидовал ему - так он преуспел в свои двадцать пять лет.
Командуя одной из самых тревожных в ту пору пограничных застав, он нес ответственность чуть ли не за всю страну, ибо о любом, даже самом, казалось, незначительном происшествии на вверенном ему участке тотчас же становилось известно в Москве.
Но зависть моя была добра, бескорыстна, просто мне хотелось когда-нибудь стать таким же, как он, Таволгин, или хоть немного походить на него, ведь, в сущности, на Дальнем Востоке я как бы заново начинал свою жизнь и пока еще ничем решительно не проявил себя.
Мое обращение к нему по-военному как к старшему по званию - я в то время считался рядовым - или по имени-отчеству смущало Таволгина и особенно его жену Алевтину Сергеевну, Алю, девятнадцатилетнюю, светловолосую, с тонким розовым лицом и смешливыми синими глазами. Она только тем летом окончила среднюю школу, кажется в Орше, и, несмотря на протесты родителей, отважилась поехать к своему будущему мужу в далекую тайгу, где, по слухам, средь белого дня табунами бродят медведи.
Они и поженились здесь, у Гремучего Ключа, зарегистрировав свой брак в сельсовете, куда молодые добирались полдня лесными тропами верхом на конях под охраной двух вооруженных пограничников.
Впервые попав на заставу, я с неделю, помнится, ничего не мог написать - так все здесь было для меня ново и необычно, а в редакции ждали моего очерка, и, когда я сказал об этом Таволгину, он и сам встревожился, подумав, что мне у него не понравилось или он плохо принял меня.
А когда однажды ночью застава была поднята по тревоге, я по своей тогдашней наивности почему-то подумал, что начальник устроил это специально для меня, и почувствовал себя неловко.
Тревога оказалась настоящей, и начальник предложил мне отправиться по следу нарушителя с проводником служебной овчарки старшиной Федором Бочаровым, который, как мне показалось, не слишком был от этого в восторге, потому что идти, вернее, бежать нужно было по пересеченной местности, а следы нарушителя вели к самой границе и дорога была каждая минута.
Почти час или больше бежал я вслед за Бочаровым, перепрыгивал в темноте с кочки на кочку, шлепая сапогами по лужам, чувствуя, что вот-вот выдохнусь и испорчу старшине погоню - ведь он не был вправе бросить меня одного.
И мысль о том, что из-за меня, в сущности человека постороннего, чего доброго, сорвется важное государственное дело - нарушитель уйдет безнаказанно в Маньчжурию, и на прославленную заставу по моей вине ляжет тень, - приводила меня в отчаяние и в то же время придавала силы не отставать от проводника, который уже с трудом сдерживал рвущегося с поводка Гранита.
А перейти вброд Жилку - неширокую, но очень бурную таежную речку Бочаров мне не разрешил. Он боялся, что течение собьет с ног и унесет, а спасать меня у него нет времени. И он приказал, чтобы я притаился на берегу в кустах, ничем не выдавая себя, и ждал его возвращения.
Теперь я уже не помню, сколько времени просидел на берегу в свесившихся над водой ивах. В темноте надо мной шумела тайга, где-то на дереве тоскливо кричала сова, а неподалеку громоздилась гора бурелома, где, казалось мне, кто-то притаился и вот-вот выйдет оттуда...
Были минуты, когда я чувствовал себя до крайности униженным оттого, что Бочаров не разрешил мне перейти Жилку, но, оставив меня на берегу, он развязал себе руки, и ничто не мешало ему гнаться за нарушителем, чтобы поскорее настигнуть его.
"Хоть бы все у него там ладно было, - с тревогой подумал я. - Случись с ним беда, разве я смогу прийти на помощь, да и что ему от моей помощи, если я еще ни разу в жизни не держал в руках боевой винтовки. Даже из нагана, что дал мне Таволгин, не приходилось стрелять".
Лезли в голову и другие, до странности наивные мысли, и, выскажи я их вслух, надо мной бы тут посмеялись.
Во всяком случае, я был готов к любым неожиданностям, от которых здесь никто не избавлен...
Едва в лесу забрезжил рассвет, я сквозь разноголосый гомон пробудившихся птиц услышал далекие хлюпающие по лужам шаги и не сразу догадался, что это Бочаров ведет нарушителя.
Прошло с четверть часа, я высунулся из зарослей и увидал, что старшина в самом деле идет не один. Впереди него, прихрамывая, двигался высокий бородатый детина в изодранном лыжном костюме и в резиновых кедах. Руки у него были завязаны за спиной бочаровским ременным поясом. В стороне, стряхивая росу, бежала овчарка, уши у нее стояли торчком, длинный хвост опущен, и она часто дышала.
Увидев меня, нарушитель испуганно передернул плечами и опустил глаза.
- Ну вот и лазутчик, полюбуйтесь, товарищ корреспондент! - сказал Бочаров с усталой улыбкой. - Задержись я с вами в погоне, он бы ушел за рубеж. Гранит настиг его в пятидесяти шагах от границы. - И переложил наган из правой, затекшей руки в левую.
По дороге на заставу старшина спросил:
- А вы как ночь провели в кустах?
- Точно как приказали...
- Наверно, начальник не одобрит, - сказал Бочаров тихо, будто подумал вслух.
Я не понял.
- Все-таки нельзя было оставлять вас одного. - И тут же, как бы в оправдание, прибавил: - Только вы, честное мое слово, не одолели бы Жилку, течение очень уж у нее коварное, с ног так и сбивает.
- А я и плавать не умею, - откровенно признался я.
- Неужели? - удивленно посмотрел на меня старшина. - Выходит, я правильно поступил.
Таволгину я ничего об этом не говорил, но оказалось, что сам Бочаров доложил ему все как было, а одобрил ли начальник заставы действия старшины или нет, я так и не выяснил.
Должно быть, все-таки одобрил, потому что назавтра, когда мы сидели с Таволгиным в канцелярии, он сказал:
- Раз уж ты побывал с Бочаровым в деле, выбери свободный часик и поговори со старшиной, он тебе кое-что еще расскажет.
Я, понятно, не замедлил воспользоваться советом и под вечер отправился к Бочарову в его комнатку-каморку, отделенную от казармы фанерными щитами. Не успел я шагнуть через порог, как овчарка кинулась мне навстречу, но Бочаров успел крикнуть "свой!", и она отскочила, пропустив меня.
Только я присел, она улеглась у моих ног, положив на вытянутые лапы свою длинную морду.
Гранит - вторая служебная собака Бочарова. Первая - Кама - во время боевых учений случайно попала под копыта скачущей лошади, получила сильнейший удар в голову и через сутки околела.
Когда Бочарову сообщили, что в питомнике ощенилась знаменитая Пума чистейших кровей, необычайной силы и почти что волчьей хватки, - старшина быстро оседлал коня и, на ночь глядя, поскакал в комендатуру.
Оказалось, что щенков от Пумы ждали и другие проводники, и к приезду Бочарова на дне варейки, устланной сеном, копошился один-единственный трех щенят уже успели забрать - хиленький, тщедушный щеночек, одним словом, поскребыш.
Бочаров, грустный, постоял над варейкой, потом взял оттуда щенка, подержал в руках, раздумывая, брать или не брать.
- Ну что, воин, берешь? - спросил дежурный по питомнику. - А то придется его утопить в реке, чтобы не мучился.
Бочарова будто обожгло.
- Да ты что это, шутишь? Живое существо топить в реке! - вскрикнул Бочаров. - Дай малость подумаю.
- Думай не думай, лучше, чем он есть, не придумаешь, - все тем же равнодушным голосом ответил дежурный.
А думал Бочаров, что от Пумы не может быть худого щенка: ну хиленький, слабый, а если поухаживать за ним да подправить, со временем из него выйдет толк. Во всяком случае, утопить щенка он не даст!
- Ладно, беру! - твердо заявил Бочаров, к немалому удивлению дежурного, и, завернув щенка в тряпицу, сунул его за борт шинели.
Старшина рассказал, как он покупал на свои солдатские деньги в соседнем колхозе парное молоко, как поил из бутылочки через соску щенка и как тот буквально на глазах день ото дня менялся, становился живым и бодрым. Сколько было у Бочарова радости, когда Гранит - он уже тогда назвал его так - стал крепко на ноги и, смешно разбрасывая их, прошелся по зеленому двору.
Гранит вырос здоровым, рослым кобелем светло-серой, как у волка, масти, с острыми ушами, сильно разбитой грудью и изумительно тонким чутьем. Когда Бочаров выводил его на старые, пяти-, семичасовой давности следы, которые он загодя прокладывал по пересеченной местности, Гранит брал их почти сразу и вел по ним не сбиваясь. Он смело кидался с обрыва в реку, легко преодолевая стремительное течение, и, выскочив из воды, снова брал след.
- Вскоре, - продолжал Бочаров, - пришлось испытать моего Гранита в боевой обстановке, Случилось это темной зимней ночью при невыгодной, как мы говорим, погоде. Дул порывами ветер, сильно мела поземка. И вот мы с Гранитом по тревоге выехали на границу. Оказалось, что наряд задержал на дозорной тропе нарушителя, а вот место нарушения и след установить не мог. Это должен был сделать Гранит. По тому, как он слишком долго шарил по кустам, принюхивался, волновался, я понял, что лазутчик перешел границу давно. Или, возможно, ветер уже успел сдуть нележалый снег, и овчарке, как мы говорим, не за что уцепиться. Однако вскоре все прояснилось. Лазутчик из бывалых, применил хитрость. При переходе через границу он воспользовался ранее проложенными следами, которые по оплошности прежний наряд не устранил. Изучив их, я, однако, не сразу установил, что именно по ним прошел лазутчик, так как отпечатки были затвердевшими, подмороженными и сохранились в прежней форме, будто по ним никто вторично и не ступал. И вот стала перед нами задача, и решить ее, повторяю, мог только Гранит. Пустил его по следам, он прошел по ним два раза туда и обратно - никакого эффекта. Но я был твердо уверен, что именно здесь шел нарушитель. Снова пустил овчарку, дал ей ободряющую команду и смотрел, как она себя поведет. И что бы вы думали? Вдруг возбудилась, забеспокоилась и, рванув поводок, повела к нарушителю. Значит, догадки мои подтвердились!
Овчарка, насторожив уши, слегка вздрагивала, приподнимала морду и смотрела то на Бочарова, то на меня. Должно быть, понимала, что речь идет о ней, и по-своему отзывалась на слова проводника.
- Иди-ка ты, дружочек, на волю, - сказал, вставая, Бочаров. - А то торчишь тут у меня весь день. - И, открыв дверь, выпустил овчарку на двор.
Несколько минут мы сидели молча, потом Бочаров сказал:
- Или вот этот случай. Нарушитель, перейдя вброд нашу Жилку, двинулся по тропе, не думая, видимо, что оставляет на траве след. Решил, что в такую темную ночь никто его не хватится. Но вскоре, должно быть, опомнился и пошел петлять по кустам. Пройдет немного вперед, потом по своим же следам вернется назад, очертит круг, потопчется на месте и уйдет вправо. Словом, до того запутал следы, такую сплел паутину, что сам черт ногу сломит. Но как только мы с Гранитом переправились через Жилку, овчарка тут же взяла след и стала рваться с поводка. И как только я дал ей волю, она рванулась в темноту, и я тут же потерял ее из виду. В это время из-за облака показался краешек луны, и хоть света от нее было не ахти как много, мне его вполне хватило, чтобы сориентироваться на местности. Примерно через час я услышал, что на пригорке, где густо растет шиповник, кто-то завозился. Оказалось, что это Гранит настиг нарушителя и между ними завязалась борьба. Кинулся я туда, раздвинул кусты и вижу: лазутчик отбивается от овчарки топором и уже занес его, чтобы ударить. Однако, отлично натренированная, собака в один момент подкатилась к ногам лазутчика, сбила его, впилась клыками в кисть руки, и топор выпал. Тогда овчарка прижала лазутчика к земле и уже вот-вот, казалось, вцепится ему в горло. Хорошо, что я подоспел. - Бочаров затянулся папиросой, слегка улыбнулся и прибавил: - Сами понимаете, он интересен был живой, тем более, как после выяснилось, шел он на связь, имея при себе тайные шифры...
Гранит так никуда и не ушел, стоял за порогом, скулил, ожидая, что Бочаров впустит его, и, не дождавшись, приоткрыл дверь, просунул морду и уставился на него жалостливыми глазами.
- Ладно, Гранитка, входи!
В мгновение ока овчарка метнулась через порог, улеглась на свое место и точно замерла, не издав ни звука.
На дворе все больше сгущались сумерки. За окном замелькала тень часового, заступившего в караул около казармы.
- Извините, время подошло идти на дежурство, - сказал Бочаров и, вставая, потрепал овчарку за уши. Она встрепенулась, вскочила и стала ластиться к его ногам. - Теперь сами видите, что не ошибся я, взяв из питомника хиленького щенка. - И с гордостью заключил: - Не чье-нибудь потомство, а самой Пумы...
До сих пор вспоминаю дни, проведенные на заставе у Гремучего Ключа, с каким-то особенным чувством и с благодарностью думаю, что в юности свой первый закал получил я от воинов дальневосточной границы, с виду суровых, замкнутых, полных как бы сплошных тайн, а на самом деле простых, сердечных, с доброй душой.
Эту мысль, кстати говоря, вложил я в свой очерк, который привез от Таволгина, но редактор, прочтя мое сочинение, взорвался.
Он вызвал меня во время своего ночного дежурства, и не успел я переступить порог кабинета, как он схватил со стола отпечатанные на машинке страницы и, потрясая ими, закричал:
- Где же тут граница? Где "стой, кто идет!"? Где "руки вверх!"? Это надо же было две недели торчать на передовой заставе, ходить в дозор, чтобы сочинить эту лирику! Ты мне не рассуждай об истоках мужества и отваги, а покажи конкретно, на живых примерах! Ведь наша газета молодежная, а молодежи не сегодня-завтра на той же заставе придется стать под ружье! - И хотел было бросить страницы в корзину, но я успел их перехватить.
Очерк мой так и не пошел, а другого я не написал, и редактор несколько дней на меня косился.
Таволгин, как я после узнал, получая газету и не найдя на ее страницах моего очерка, решил, что я не написал его, потому что остался недоволен своей поездкой на Гремучий Ключ.
Позднее, при встрече, я ему объяснил, в чем дело, и он, сочувственно посмотрев на меня, промолчал...
И вот, спустя более четверти века после нашей последней встречи в Маньчжурии, я снова еду к нему. Я пытаюсь себе представить, как он выглядит в свои шестьдесят лет. Должно быть, совсем уже поседел и ничуть не похож на прежнего, живого, коренастого и непоседливого коменданта Гряды Холмов.
Многие его сослуживцы после войны уехали кто на Запад, кто на Юг, вероятно, и ему, Таволгину, можно было уехать в какие-нибудь теплые края, а он с Уссури перекочевал на Сахалин, а оттуда на Курилы и, выйдя в отставку, не захотел покидать родной Дальневосточный край, где прожил почти всю свою жизнь, и поселился в Имане, в каких-нибудь ста километрах от Гремучего Ключа.
А как же Алевтина Сергеевна?
Наверно, она уже бабушка и нянчит внуков? Ведь сыну Мите, если память не изменяет, теперь за тридцать, и он, наверно, женат, и у него дети.
...Иман в ту пору, когда я жил здесь у искателей женьшеня, ничем не отличался от других районных городов Приморья и состоял из деревянных, старой постройки домов. Новые кирпичные здания только поднимались и были еще в лесах. С высоты виадука, перекинутого через железную дорогу, просматривалась не только даль реки, по которой день и ночь гнали плоты, но и противоположный маньчжурский берег, где раскинулся небольшой, вроде Гряды Холмов, маньчжурский городок Хутоу. Помнится, там на зеленой площади стоял обелиск, воздвигнутый в честь советских воинов, освободивших Хутоу.
Был уже девятый час вечера, когда мы въехали на окраину Имана. С полчаса кружились в сумерках, пока, отыскали нужный адрес. Довольно большой, под белым железом дом Таволгина стоял в глубине густого сада.
- Должно быть, здесь! - сказал шофер и посигналил.
Через две-три минуты из дома выбежал молодой человек в морском кителе без фуражки и направился к машине. А за ним на крыльце показался Таволгин - стройный, Подтянутый, сохранивший военную выправку, хотя одет был в гражданский костюм.
- Вот и молодчина, что приехал! - сказал он, здороваясь со мной. Кстати, и подполковник Скиба здесь, он тоже в отставке, ты ведь должен его знать?
- Иван Афанасьевич!
- Он самый. А это Митя, мой сын, моряк дальнего плавания.
- Боже ты мой, Митя! Это я ему привозил из Гряды Холмов огромного игрушечного коня?!
- А кавалериста из меня не вышло, стал моряком, - засмеялся Митя.
В это время вышел на крыльцо Иван Афанасьевич Скиба, рослый, полный, в военном кителе, при всех своих орденах и медалях.
- Вы тоже, Иван Афанасьевич, в Имане живете? - спросил я.
- Нет, в Спасске. Приехал к Василию Петровичу погостить.
- Что же вы на крыльце стоите, зашли бы в дом! - послышался женский голос.
Да, это был голос Алевтины Сергеевны. Когда я вернулся из Гряды Холмов, то не застал ее, она уехала в соседнее село. А в доме под Соколиной скалой она запомнилась мне худенькой, с короткими русыми косичками и в простеньком ситцевом платье, как она бегала разутая к колодцу с ведром, торопливо опускала его и, натужась, тащила из глубины на веревке, расплескивая воду.
При мне старшина Бочаров учил ее ездить верхом на боевом коне, и она, решив похвастаться передо мной, так разогнала монголку, что та во весь дух понеслась в сопки, выбросив ее из седла. К ней подбежал Бочаров, хотел помочь, но она, отстранив его, от обиды заплакала и, прихрамывая, заковыляла к дому.
С первых же дней приезда на заставу Аля выявила, кто на что горазд, и вскоре самодеятельный кружок из артистов, музыкантов и певцов заставы Гремучий Ключ стал знаменит не только в отряде, но и в округе.
Таволгин как-то в моем присутствии спросил жену:
- Скажи, пожалуйста, Алька, кто на заставе начальник: я или ты?
- По-моему, ты!
- А почему бойцы со своими сердечными делами приходят к тебе? Вчера является Карнаухов, спрашиваю: "Что у вас?" А он без всякого смущения: "Простите, товарищ начальник, я к Алевтине Сергеевне". - "Слушаю вас, Карнаухов!" Он помялся, посопел и опять за свое: "Я к Алевтине Сергеевне". Ты бы, Алька, рассказала, с чем к тебе приходил Карнаухов.