- Ты случайно не декадент? - засмеялся натянуто. - Нашел о чем думать.
- А ты разве об этом не думал? - резко спросил Юрий Иванович,
- О смерти-то? Нет, не думал, - беззаботно ответил Владька, но сразу торопливо поправился: - Раньше иногда приходили всякие мысли в голову, а сейчас - нет. Некогда об этом думать... Мы люди сухие, рацио, так сказать. Расчеты, формулы, опыты, опыты, формулы, расчеты. Нам не до этих душевных сложностей, не до гамлетовских "быть или не быть", - тон у него был насмешливый, нарочито шутовской. Юрий Иванович поморщился, и Владька заметил это. Помолчал, добавил серьезно: - Иногда, конечно, навалятся неприятности, неудачи. Бьешься, бьешься и - тупик. Хоть в петлю лезь, но, и снова засмеялся, - не лезем. Потому что минусы жизни, неудачи неизбежны. Заложены изначально в самую оптимальную модель бытия человека, чтобы были борьба и преодоление, а значит, и развитие, движение вперед. Вот почему негативное, отрицательное, на мой взгляд, запрограммировано уже генетически...
- Вот как! - удивился Юрий Иванович. Развернулся боком. - Лихая теорийка. Неудачи, значит, запрограммированы, - он угрожающе засопел. - А удачи? Удачи запрограммированы? Или их надо подстерегать и хватать за шкирку? - И, словно цапнув что-то в воздухе, сжал пальцы, сунул руку под нос приятелю.
- Не понимаю, - Владька отвел голову от огромного волосатого кулака.
- Не понима-аешь, - презрительно протянул Юрий Иванович. Откинулся на сиденье, закрыл глаза. - Что один - неудачник, другой - счастливчик - это тоже запрограммировано, заложено с младых ногтей? Вот ты, к примеру, доктор наук, профессор, а Лариска - продавщица, Генка - чиновник. Это как же, а? приоткрыл глаз, посмотрел пытливо.
Владька обиделся было, нахохлился. Поднял недоуменно плечи и застыл в такой позе.
- Не знаю, не думал об этом, - вяло начал он, - Наверно, каждый выбирал то, что ему нравилось, чего душа требовала, - и оживился: Конечно, так оно и есть. Лариске хотелось быть первой красавицей, она любила тряпки, побрякушки. Генка - вечный активист - то звеньевой, то председатель совета отряда, то еще какой-то общественный начальник. С чего ты взял, что они неудачники? Может, им ничего другого и не надо, может, они довольны и собой, и жизнью. Ведь ты-то живешь... - помялся, подбирая слово, - спартански, как Диоген в бочке, и счастлив. Не захочешь, я думаю, ни с Генкой, ни со мной местами поменяться? - он обрадовался, что так удачно ответил, посмотрел торжествующе на пассажира.
- Я?! - Юрий Иванович засмеялся и опять закашлялся, захрипел. Сплюнул в окно. - Много ты обо мне знаешь... - Вытер глаза ладонью. Сказал мрачно: - Платон предлагал всех художников гнать к чертям собачьим из городов-полисов. Неважно почему и за что, не в этом суть, главное гнать... Проклинаю тот день, когда мне пришла в голову идиотская мысль, что я писатель.
Отвернулся к окну, всматриваясь в густую ночь, в которой иногда проплывали, словно ворочаясь, какие-то черные тени на обочине.
- Ты устал, - неуверенно решил Владька. - Ты написал большой роман, выдохся, и все тебе кажется в мрачном свете. Я же говорил про психологию творчества...
- Пошел ты со своей психологией, - лениво огрызнулся Юрий Иванович. Нет никакой психологии, никакого творчества, - он нервно, мучительно зевнул. Пробубнил, прикрыв рот рукой: - И романа никакого нет... Ты на дорогу смотри, не на меня, - прикрикнул, когда Владька медленно повернул к нему вытянувшееся лицо.
Машина резко сбавила скорость, вильнула к краю шоссе и остановилась.
- Надо отдохнуть, - Владька потряс кистями рук. На приятеля старался не смотреть. - Почему ты считаешь, что роман у тебя не получился?
- Потому что я его и не писал, - снова, на этот раз притворно, зевнул Юрий Иванович. Отстегнул ремень безопасности, открыл дверцу. Высунулся наполовину, но опять втянул голову в машину. Пояснил, посмеиваясь: Знаешь, кто я?.. Клим Самгин, только порядка на три пониже. Понял? - и выбрался наружу.
Потер поясницу, покрутил головой, присел, вытянув руки.
Владька тоже вылез из машины, обогнул ее, остановился рядом.
- И что же ты собираешься делать? - спросил потерянно.
- А ничего, - Юрий Иванович, тяжело отдуваясь, выпрямился. - Поеду к морю и там... там видно будет. - Достал сигарету, закурил, но, затянувшись два раза, бросил ее. Растоптал. Сказал с кривой усмешечкой: - Эх, встреться мне сейчас я сам, семнадцатилетний, все бы уши себе оборвал: не выпендривайся, не воображай, будь проще!
Свет приближающихся фар все резче и резче выделял из темноты белое, с остановившимися глазами, лицо Владьки. Сверкнули очки; тени носа, глазниц ползли стремительно, и казалось, что профессор гримасничает; на секунду лицо стало плоским, как маска, и тут же нырнуло в ночь - грузовик промчался. И опять начало выплывать, точно на фотобумаге в проявителе, когда, в нарастающем реве, показалась другая машина. И опять исчезло.
- Ты думаешь, это что-нибудь изменило бы? - спросил из темноты Владька.
- А как же, - Юрий Иванович снова закурил. Лениво, скучающим голосом принялся фантазировать. - Представь меня семнадцатилетним, но с нынешним жизненным опытом, с моими взглядами и так далее. Нет, давай по-другому. Представь, что я, семнадцатилетний, знал бы, что меня ждет. Разве я повторил бы свои ошибки, заблуждения? Да никогда! - замахал энергично рукой, отчего красный огонек сигареты заметался, словно зачеркивая, затушевывая что-то.
- Ладно, поехали, - сухо приказал Владька. - Скоро Староновск.
- Поехали, - согласился Юрий Иванович. Выщелкнул сигарету на середину шоссе. Посмотрел, как она затухает, точно немигающий красный глаз прикрывался сонно, и забрался в машину.
- Ну, а что бы ты стал делать, окажись семнадцатилетним, но с нынешним жизненным опытом? - не повернув головы, поинтересовался Владька.
Он сидел за рулем прямой, строгий, и слабый отсвет приборного щитка делал его лицо жестко-чеканным.
- Не знаю, - Юрий Иванович пыхтел, застегивая ремень. - Я ведь в школе порядочной дрянью был. Постарался бы вести себя по-другому, - щелкнул замком. - Ну, приковался, наконец. Трогай, профессор.
- Не замечал, чтобы ты был дрянью, - Владька, поглядывая в зеркальце заднего обзора, вывел машину на шоссе. - Наоборот, считал тебя...
- Считал, считал. Все считали, - ворчливо оборвал Юрий Иванович. Устроился поудобнее. - А ты никогда не задумывался, почему мы с тобой не были друзьями? - Прислушался, но приятель пробурчал что-то невнятное. Поясню. Я завидовал тебе, твоим способностям. Боялся тебя, боялся, что рядом с тобой окажусь в тени.
- Это ты-то?! Ну уж...
- Я, я, - деловито заверил Юрий Иванович, - И не только завидовал, но еще и гадил тебе. Вспомни историю с Цыпой и его кодлой. Без меня не обошлось. А комсомольское собрание, когда тебя чуть не исключили? Как я тогда изгалялся...
Машина дернулась в сторону,свет фар широко, слева направо, полоснул по асфальту.
Юрий Иванович повел глазами в сторону водителя, придавил вздох. Уткнул бороду в жирную грудь, сцепил на животе руки, прикрыл глаза: вспомнил то, давнее, комсомольское собрание.
В конце урока зоологии Владька спросил у учительницы: почему у кошки рождается кошка, а не щенок, допустим, и как получается, что из маленького семени вырастает, предположим, слон - что же, в этом самом семени заложены, что ли, все данные о будущем слоне, и если да, то как они тогда там выглядят? Юрка Бодров насторожился, как охотничий пес, почуявший дичь. Учительница, молодая и застенчивая, краснела, бледнела, усмотрев в вопросе Владьки нездоровый интерес к половой жизни, и, не зная, что ответить, предложила с натянутой улыбкой классу: "Ну, кто хочет объяснить Борзенкову столь очевидные истины?" Столь очевидные истины захотел объяснить, выметнувшись из-за парты, отличник Бодров. Он язвительно и безжалостно обвинил Борзенкова в витализме, вейсманизме-морганизме, заявил, что Владислав склонен, видимо, к идеализму, допускает, судя по всему, существование души, если предполагает, что... Закончить обличение не дал звонок.
Класс зашумел, загалдел: никому ни до наследственности, ни до души не было никакого дела.
Юрка, предчувствуя будущее свое торжество, перехватил учительницу у двери и настоял, чтобы на следующем уроке ему разрешили продолжить выступление. Хорошо, если бы и Борзенков подготовился, почетче изложил бы свои мысли: пусть будет нечто вроде диспута. Юная учительница, еще не забывшая институтские лекции о работе с детьми, восторженно закивала: "Да, да, диспут это хорошо, это свежо, это не формально... Ты согласен, Владик?"
Через три дня в класс нагрянули директор, завуч Синус, ботаничка, анатомичка, и Владьку вызвали к доске. Начал он уныло, казенно, лишь бы отделаться, но потом, словно размышляя вслух, стал сам себе задавать вопросы и оживился. Заявил, что в семени должна быть заложена какая-то информация о наследуемых признаках, раз вид сохраняется исторически и каждая особь повторяет устойчивые характеристики родителей; скорей всего, информация эта заложена в молекулах, сцепленных определенным образом, и если точно так же сцепить в лаборатории те же молекулы, то можно и в колбе вывести любое существо, вплоть до человека, а значит, не так глупы были алхимики со своей идеей гомункулуса. Тут Владька почувствовал, что заговорился, испугался и с отчаяния обрушился зачем-то на Мичурина, намекнув, что он чудак и самоучка, который слепо тыкался, не понимая, что делает и что получится, так как нет научной теории наследственности. Учителя за столом оцепенели с окаменевшими лицами, лишь Синус ерзал, посматривал оживленно то на выступающего, то в класс, да анатомичка поинтересовалась ехидно: "А как же Дарвин? Он что же, не авторитет для тебя?" Владька угас, сник, но все же осмелился промямлить, что Дарвин, конечно, великий ученый, но он только указал на естественный отбор, а как это происходит на зародышевом уровне, не объяснил. И сел на место.
Оппонент Бодров бойко вышел к доске. Популярно изложил основы материалистической, мичуринской - тут он многозначительно посмотрел на Борзенкова - биологии, охарактеризовал вейсманизм-морганизм, вскрыл его реакционную сущность и подошел к выводу, что Владислав Борзенков стихийный последователь Менделя - недаром оппонент Бодров два вечера подряд изучал "Краткий философский словарь", - если оспаривает материалистическое объяснение наследственности. Хотя, честно говоря, оппонент Бодров шибко сомневался в своих обвинениях: ведь Владька говорил о молекулах, а что может быть материальной? Мало того, возмущенно объявил классу, а в особенности учителям, четырнадцатилетний начетчик, Борзенков-де считает кибернетику не буржуазной лженаукой, а делом интересным; он же, Борзенков, говорил как-то, что Вселенная когда-то была сосредоточена в точке, а после некоего взрыва стала расширяться. "Кто же устроил этот взрыв? Бог, что ли? - гневно вопрошал Юрка. - Что же получается, Вселенная имеет начало, предел, а значит, конечна в пространстве и времени?" И предложил урок прервать, а сейчас же открыть комсомольское собрание, чтобы обсудить взгляды Борзенкова.
Соученикам надоел спор двух отличников, в котором никто ничего не понял; класс привычно шушукался, хихикал, шелестел бумажками, а тут мгновенно притих, словно его прихлопнули огромной ладонью. Директор предложение принял и серьезно оглядел всех... На суровые расспросы комсомольца Бодрова комсомолец Борзенков совсем уж еле слышно пояснил, что о кибернетике и Вселенной читал материалы - "правда, дискуссионные" - в журналах "Знание - сила" и "Наука и жизнь", были еще статьи в "Комсомольской правде". "Комсомольская правда" да Синус, который, выступив, назвал ученика Борзенкова умным, ищущим мальчиком с неординарным аналитическим мышлением, с поразительной для такого возраста эрудицией и любовью к знаниям, спасли Владьку. Ему хотели объявить строгий выговор с занесением в учетную карточку, почему-то с формулировкой "за мелкобуржуазный индивидуализм и космополитизм", но ограничились выговором...
- Извини меня за то собрание, - отирая лицо, будто снимая с него паутину, попросил Юрий Иванович. - Хоть и поздновато, но... Лучше поздно, чем никогда, верно?
- Лучше никогда, чем поздно, - желчно ответил Владька и, устыдившись тона, добавил примирительно: - Чего теперь вспоминать... - Откинулся, уперевшись руками в руль, и выдохнул радостно: - Ну вот! Считай, приехали.
Машина, долго взбегавшая на затяжной уклон, одолела, наконец, его, и Юрий Иванович увидел внизу, в темноте, огромное черное пятно, искрапленное светлыми прямоугольничками окон, прошитое и перечеркнутое пунктирами сверкающих точек. "Жигули" нырнули вниз, покатили по длинному пологому спуску; огоньки города поползли вверх, потом исчезли, заслоненные чем-то большим, бесформенным. "Дурасов Сад", - догадался Юрий Иванович. Он занервничал, зашевелился, пригнулся к стеклу. Машина прошуршала по бетонному мосту, которого раньше не было - блеснула внизу на удивление узкая, точно ручеек, речка детства, - и "Жигули" вывернули на залитую светом фонарей площадь. Юрий Иванович увидел огромное белокаменное, со стеклянными стенами, здание - по фронтону его зеленела неоновая надпись: "Кинотеатр "Космос"; гранитного солдата, скорбно склонившего голову у вечного огня; воздушный и легкий павильон с алой буквой "А".
- Остановить? - спросил Владька.
- Не надо, - Юрий Иванович выпрямился. Это был не его Староновск. Посмотрю завтра, - и заметил обиженно: - Ничего не узнаю,
- Я хотел предупредить тебя, но не решался... - Владька смущенно откашлялся. - Вашего дома тоже нет.
- Зря не сказал. Я бы не поехал, - Юрий Иванович пожевал губами, поинтересовался брюзгливо: - Чем же он помешал?
- Там построили учебный центр: филиал сельхозинститута, техникум механизации, медучилище и прочее. Ну и нашей лаборатории место отвели.
- Понятно. Больше нигде построить было нельзя.
Юрий Иванович без интереса смотрел на проносившиеся мимо старые, нетронутые здания улицы Ленина; узнал изощренно-причудливый кирпичный Дом культуры; увидел Дворец пионеров с его вычурной чугунной решеткой и все с тем же облупившимся горнистом за ней, но остался равнодушным. Машина свернула в переулок, повернула еще раз и оказалась на улице его, Юрия Ивановича, детства. Промелькнул тяжелый, еще дореволюционной постройки амбар - раньше здесь была пимокатная артель имени Седова, проехали особняк купца Дурасова: с башенками, мансардами, резными флюгерами, кокошниками над окнами, и Юрий Иванович резко повернул голову налево - сейчас будет квартал, где стоял дом матери. И увидел вольготно разбросанные параллелепипеды и призмы построек стандартно-панельной архитектуры, меж которыми зеленели в свете фонарей лужайки, газоны, куртины.
Владька подрулил к символическим - две бетонные стелы - воротам, попетлял по асфальтовым дорожкам и остановил машину перед приземистым кубическим зданием с ажурной чашей антенны наверху.
- Узнаешь место? - он выключил двигатель, дернул рукоятку тормоза. Именно здесь вы когда-то жили.
- Обрадовал! - раздраженно проворчал Юрий Иванович осевшим голосом. Отстегнул ремень, выбрался наружу.
Осмотрелся, Прочитал сверкающую - золотом по черному - табличку: "Староновская лаборатория института физики полей АН СССР".
- Солидная контора, - хмыкнул неуважительно. - И ради нее сломали наш дом?
- Нет, почему же. Мы ни при чем. Когда тут стали все сносить, я настоял, чтобы нам выделили непременно этот участок, - Владька с деловитой заботливостью поглядел по сторонам.
- Безграмотно написано, - с удовольствием заметил Юрий Иванович. - Что имеется в виду, сельхозполей академии наук? Почему тогда не физика лугов? Или пашен, например?
- Ага, - рассеянно согласился приятель. - А помнишь, у вас здесь цветы росли? - показал на асфальтовую площадку, где остановились "Жигули". Пахли по вечерам - с ума сойти' можно. Я своему завхозу все время говорю, чтобы посадил. Не слушается, фыркает... А на этом месте у вас сарай был, летом ты в нем спал, - повел рукой в сторону светлого длинного здания, состоящего, казалось, из сплошных окон. - Сейчас тут сотрудники живут, а мы в том сарае когда-то однажды всю ночь в "дурачка" проиграли. Помнишь?
Юрий Иванович не помнил этого,
- М-да, - он глубоко всунул руки в карманы пиджака, повернулся на каблуках. - Все чужое. Все... Школа-то хоть цела?
- Цела, - Владька тронул его за плечо. - Пойдем. Надо выспаться. У меня в семь эксперимент.
- Ты ступай, а я попозже, - Юрий Иванович достал сигареты, закурил. Присел на спинку скамейки, сделанной из половины расколотого вдоль бревна. - Только покажи, в какое окно постучать. Или у вас там дежурят? - выпустил струйку дыма в сторону жилого корпуса.
- Тогда и я не пойду. С тобой останусь, - Владька тоже всунул руки в карманы, сел на скамейку, вытянул ноги.
- Это еще зачем? - вяло и снисходительно поинтересовался Юрий Иванович. - Я - понятно. Приехал на родное пепелище, хочу поразмышлять, повспоминать. Может, я сентиментальный, - он усмехнулся. - Вот докурю, пойду шляться по городу, слезы из себя выжимать.
- А я не пущу, - серьезно ответил Владька. - Или с тобой пойду.
- Не выдумывай. Спать я не хочу, а тебе надо. Эксперимент-то важный?
- Важный.
- Вот видишь. Иди отдыхай, - Юрий Иванович встал, бросил окурок в урну, направился было прочь, но Владька вскочил, вцепился ему в рукав.
- Да что с тобой? - возмутился Юрий Иванович и рассвирепел. - Я один побыть хочу. Понял? Один! Неужели ты такой бестолковый?!
- Хорошо. Будь по-твоему, - приятель нехотя разжал пальцы. - Но дай слово, что ты без меня не поедешь... к морю.
- Однако манеры у вас, профессоров, - покрутил головой Юрий Иванович. - Никогда, никому, никаких слов не давал и не собираюсь!
- Что ж... В таком случае, прошу только об одном: вернись, пожалуйста, к семи, - взгляд профессора стал требовательным.
- А как я узнаю время? - Юрий Иванович, слегка сдвинув рукав к локтю, насмешливо сунул руку под нос приятелю.
- Возьми, - тот снял свои часы, быстро защелкнул металлический браслет на запястье Юрия Ивановича. Точно наручники клацнули. - Обязательно вернись до семи. По многим причинам эксперимент можно провести только в это время, поэтому отменить его никак нельзя.
- Ну-у, меня ваши физические проблемы не волнуют, - Юрий Иванович подчеркнуто пренебрежительно поморщился, опять сунул руки в карманы, качнулся с пяток на носки.
- Зато меня волнуют, - сухо и деловито отрезал Владька. - Очень волнуют. Поэтому не подведи, будь другом. Времени, чтобы повспоминать, у тебя достаточно.
- Ладно, договорились. Спи спокойно, - Юрий Иванович не спеша, вразвалку отошел. Обернулся, взмахнул бодренько рукой. - Удачной аннигиляции, профессор!
Владька переполошился, даже ладошкой слабо, как от нечистой силы, отмахнулся.
- Покаркай еще! - выкрикнул возмущенно. - Ты хоть знаешь, что это такое?!
Юрий Иванович захохотал и свернул за угол лаборатории. Часы и браслет прохладным тяжелым ободком давили на кисть руки; Юрий Иванович машинально глянул на циферблат; не вдумываясь, который час, понаблюдал, как выскакивают секунды на электронном табло. "Надо будет вернуться вовремя. Очень уж дорогой товарищ Борзенков просит". Не хотелось уходить из жизни с сознанием, что подвел последнего приятеля.
Юрий Иванович с мучительной остротой понял, как непоправимо одинок, поэтому неприятно было думать, что Владька хоть и помянет когда-нибудь, при случае, Бодрова, не нарушая традиций, добрым словом, но про себя добавит, что подложил ему свинью этот самый Бодров в день ответственного эксперимента. "Хотя, зачем я ему?" Юрий Иванович решил было пригрустнуть, представив, как поедет в Крым, чтобы холить и лелеять мысли о своем скором конце, но вызвать нужный настрой не удалось - в груди уже сладко ныло, уже складывались в улыбку губы, потому что десять лет то вприпрыжку, то понуро, то важно ходил Юрка, потом Юрий Бодров этой дорогой в школу.
Обогнув длинный барак, в котором прежде был детский сад, Юрий Иванович почувствовал, что улыбка стала еще шире - увидел школьный стадион: так же белели стойки футбольных ворот, на том же месте была яма для прыжков и высокая П-образная конструкция, на которой висели канаты, гимнастические кольца, шест. Но около школы Юрий Иванович чуть не сплюнул, увидев приземистый крупнопанельный пристрой. Однако тут же успокоился и даже немного позавидовал нынешним ученикам - догадался, что перед ним спортзал. Хороший, судя по всему. А им-то, школьникам прошлого, приходилось заниматься в бывшем актовом зале гимназии. Правда, грех жаловаться, довольны были, даже в волейбол и баскетбол там играли.
- Ах ты, старенькая альма-матер, - Юрий Иванович потрогал шершавые, пористые кирпичи школы.
Обошел здание кругом, отыскал взглядом место, где угадывались окна его класса, крайние справа на втором этаже. Закурил, сел на прохладный мрамор парадного крыльца, прислушался к тишине и, подняв голову, засмотрелся на высокий, словно отлитый из густо-синего стекла, свод неба. На его фоне ровно и чисто светились объемные, если присмотреться, крупинки звезд в немыслимом отдалении, а за ними чувствовалась, подозревалась вовсе уж невообразимая даль.
- Две вещи наполняют меня все большим удивлением: это звездное небо над нами и нравственный закон внутри нас, - поэтически-манерно взметнув руку, продекламировал, слегка подвывая, Юрий Иванович и вспомнил, как поразился, впервые услышав эти слова.
В ту осень школьников впервые послали в колхоз. До этого учеников никогда ни на какие уборочные не направляли, и что они будут делать в деревне - не знал никто, в том числе и сельское начальство, поэтому оно ахнуло, крякнуло, когда из города прикатили два грузовика с ребятами, поэтому же восьмой "Б", потолкавшись часа полтора возле правления, снова погрузился в трехтонный "ЗИС" и очутился в степи, такой белой от ковыля, что казалось, будто на землю опустились усталые перистые облака.
Под вечер одеревеневший и онемевший от тряски восьмой "Б" прибыл к трем полуразвалившимся кошарам и, постанывая, сполз на землю около крохотной черной избенки. Никто их здесь, конечно, не ждал. Пастухи с отарами были где-то на дальнем пастбище. Хозяйка избушки, морщинистая и коричневая, будто копченая, растерялась, раскричалась: зачем нагнали сюда мелюзги-дармоедов?! "Чистить, ремонтировать кошары", - начал объяснять Синус, но женщина замахала руками и рассердилась не на шутку. Потом немного поостыла, но ворчать не перестала. Ворча, развела костер, ворча, вскипятила чай в огромном казане, ворча, выкинула несколько кисло пахнущих кошм, какие-то липкие на ощупь стеганые одеяла, ворча, пустила девчонок ночевать в помещение. Парни, расхватав постели, уползли за избушку в темноту, подальше от учителя, и сразу же оттуда послышались шепот, возня, хихиканье, довольное гоготание. А Владька, Юрка Бодров, Синус остались у костра, и Юрка, опрокинувшись спиной на кошму, увидел вдруг небо - необъятное, безмерное, бездонное, увидел крупные звезды, похожие на раскатившиеся шарики ртути, увидел и великую бесчисленность мелких, сливающихся в полосы смазанных пятен, напоминающих белую наждачную пыль. От притаившегося в темноте ручья тянуло сырой прохладой; слабо пахло дымком, овцами, конями, какими-то горьковатыми и пыльными травами, гуннами, скифами; мерно и печально звала кого-то вдали неведомая ночная птица; что-то шуршало, шелестело, попискивало вокруг - а надо всем этим черное небо, надо всем этим - звезды, гипнотизирующие, равнодушные, чужие. И, словно погружаясь в убаюкивающие волны, Юрка почувствовал себя одновременно и ничтожным, крохотной частицей живого в этой бесконечной, беспредельной ночи, и великим - он ощутил грандиозность мира, в холодной пустоте которого вековечно плывет маленькая Земля, и словно бы увидел ее со стороны - сверкающие льды Арктики и Антарктики, ярко-желтые пустыни, густо-зеленые джунгли, голубые реки, синие моря, океаны, серокаменные города с их небоскребами, дворцами, трущобами; увидел умопомрачительное множество людей: черных, белых, желтых, молодых и старых, мужчин и женщин, детей, пастухов, охотников, нищих, капиталистов, ученых, отдыхающих бездельников, шахтеров, крестьян, матросов, которые сейчас работают, спят, ссорятся, смеются, болеют, и горделиво подумал, что, вот, есть среди них и он - Юрий Бодров, единственная реальность, потому что все иное где-то там, далеко, оно бесплотно, тенеподобно, - и есть ли вообще? - а он, Юрка, материальный, осязаемый, может даже себя ущипнуть, он способен представить себе любые края, картины, сцены, может, как только что, удалившись в воображении, увидеть издалека крохотную Землю, может, оказавшись еще дальше, совсем не увидеть ее, затерявшуюся среди мириадов других точек на небе, и, значит, в нем, Бодрове, сосредоточено все - исчезнет он, все исчезнет.
Синус улегся рядом и вот тут-то, разглядывая небо, сказал задумчиво, что две вещи наполняют его все большим удивлением: это звездное небо над нами и нравственный закон внутри нас. Юрка не знал, что такое "нравственный закон", но спросить не решился, побоялся выглядеть глупым, поэтому лишь мудро и многозначительно вздохнул, чтобы было ясно; о да, да, он, Бодров, полностью согласен. Владька поинтересовался, кто так красиво сказал о звездах и нравственности? Синус ответил: Кант. Юрка насторожился, посмотрел сбоку на классного руководителя - не шутит ли он? - но лицо учителя, смутно белевшее в темноте, было серьезным и немного торжественным. И тогда Бодров встревоженно удивился: Кант? Как же так? Ведь он идеалист! Синус поднял голову, посмотрел внимательно на Юрку и согласился, не скрывая раздражения, что да, Кант - идеалист, но он-то, Евгений Петрович, учитель математики и завуч, убежденный материалист, поэтому, дескать, у Бодрова не должно быть причин для беспокойства. Владька приглушил смешок, Юрка огорченно и испуганно сжался - понял, что чем-то обидел любимого преподавателя, но чем? Чем? И Синус, видно, почувствовал неловкость. Помолчав, он поинтересовался деловито, что думают Бодров и Борзенков о "Туманности Андромеды", которая как раз в это время печаталась с продолжением в "Пионерской правде". Юрка, чтобы реабилитироваться, принялся с жаром рассуждать о нейтронных звездах, гравитации, антивеществе, Владька поддакивал, ерзал, пытался вставить хоть слово и, когда умудрился вклиниться, выпалил, что самое невероятное, самое удивительное - парадокс времени, которое, ну прямо в голове не укладывается, может, оказывается, ускоряться, замедляться и даже остановиться...
- М-да, нравственный закон, - Юрий Иванович, кряхтя, поднялся с крыльца. Восток уже налился прозрачной зеленью, переходящей внизу в яркое свечение; небо над головой опустилось, вылиняло, звезды, прилипнув к нему, стали плоскими, поблекли.
Юрий Иванович медленно направился вдоль стены. Остановился около пришкольного участка, навалился животом на заборчик. В младших классах они каждый.год высаживали на этом огороде какие-то кустики, каждый год те не приживались, а вот у нынешней малышни дело, видать, наладилось: плотной стеной по периметру, рядками в центре, стояли крепенькие, бодрые малины-смородины.
Рядом со школой была площадь, казавшаяся в детстве бескрайней, но Юрий Иванович не удивился, когда, выйдя на нее, увидел, что площадь оказалась обыкновенной, хотя и уютно-травянистой, поляной. Обошел церковку, прежде огромную, с высоченной колокольней, а теперь съежившуюся, точно старушка на исходе дней; прочитал у входа: "Краеведческий музей г. Староновска", с уважением посмотрел сперва на табличку "Памятник архитектуры XVII в. Охраняется государством", потом на облупившиеся стены, окна-щели, заколоченные дощатыми щитами.
Близ неуклюжего и нелепого строения - полуподвал каменный, верх, накренившийся к дороге, наполовину кирпичный, наполовину из бревен - опять остановился. Теперь здесь гортоп, а раньше была почта. Отсюда Ю. Бодров отправлял письма со стихами и заметками сначала в "Пионерскую правду", потом в "Комсомольскую правду". Стихи не печатали: книжные, мол, живого чувства нет, да и форма хромает. Заметку одну опубликовали. В "Пионерке". О сборе металлолома. Да и то старшая пионервожатая рассердилась - с нее в райкоме комсомола потребовали те тонны "ценного вторичного сырья для металлургии", о которых писал юнкор Бодров, а во дворе школы сиротливо мокла под дождем, раскалялась на солнце, прижатая ржавой койкой, кучка дырявых ведер, помятых тазов и корыт.
Юрий Иванович прошел мимо веселого, с кирпичными розетками, длинного здания. В нем была редакция районной газеты и типография - а может, и сейчас они тут? - но сюда Ю. Бодров со своим творчеством не совался: стеснялся, думал, что осмеют - вот, дескать, посмотрите, писака нашелся, да и несолидной считал он, в глубине души, газетку. То ли дело получать фирменный, пусть даже с отказом, конверт из Москвы.
Свернул в переулок, побрел, пугая сонных кур, мимо серых изгородей, серых поленниц с пересохшими дровами и внезапно остановился - вот куда, гляди-ка, занесло! Веселое, яркое солнце, поднявшись над крышами, кинуло через улицу длинные тени, осветило громоздкий, без ставней, дом, заиграло, растеклось сверкающими пятнами по его стеклам. Здесь когда-то жила первая любовь Юрия Бодрова.
Влюблялся Юрка Бодров и раньше: то в пепельноволосую, "типичную представительницу", как ее называли ученики, учительницу литературы, то в итальянскую кинозвезду Джину Лоллобриджиду, то в рыжую продавщицу киоска "Союзпечать", но чувство, которое обрушилось на него, когда увидел на сцене Дома культуры Лариску Божицкую, оказалось ни с чем ни сравнимым, неожиданным, удивительным, невыносимо мучительным, окрыляющим и оглупляющим одновременно.
Был смотр школьной самодеятельности, и Лариска исполняла монолог из какого-то водевиля. В широкополой соломенной шляпке, с чем-то розовым на плечах, она жеманничала, кокетничала, лукаво прикрывала лицо веером, и ее черные глаза блестели, то щурились, то распахивались изумленно, а Юрка сидел в первом ряду, обмирал, готов был от счастья шпынять локтями соседей, хватать их за руки, но не шелохнулся, окаменел и, чувствуя, что краснеет, с радостью и испугом прислушивался к себе - кружилась голова, хотелось смеяться, орать от восторга. Совсем забыл, что это та же самая Лариска второгодница из девятого "А", которую, как ответственный за учебный сектор, отчитывал он на бюро, вернее, не забыл, а не хотел об этом думать: та была двоечница в коричневом платье, в черном переднике, школьница с настороженными, недобрыми глазами, а эта, на сцене, другая - веселая, соблазнительная, праздничная. И ему тоже стало весело, легко, празднично. В этом состоянии "телячьего восторга", как тогда говорили, он отыграл во втором отделении сцену из "Машеньки" Афиногенова и улыбался во весь рот, даже когда, изображая якобы уставшего жить Виктора, должен был ныть: "Как тяжело ходить среди людей и притворяться непогибшим", даже когда поцеловал в щеку заранее съежившуюся от смущенья Машеньку - Лидку Матофонову, потому что видел вместо этой бездарной партнерши, с ее неуклюжими движениями, с ее шарнирными руками, воздушную, порхающую Ларису.
С этого дня началась для него жизнь, полная страдания и восторга: он, встретив Божицкую, или вышагивал мимо ходульной, солдафонской походкой, или, обомлев, говорил и себе-то противным то писклявым, то хриплым голосом, а на бюро, когда Ларису опять ругали за двойки, Бодров, который и троечников-то презирал, страдал из-за нее, убежденный, что она умница, что скрывает свои редкостные способности по каким-то ей одной ведомым причинам, и изнывал от умиления и этими тонкими, в чернильных пятнах, пальцами, и этими спиральными кудряшками на висках, и кружевным воротничком на форменном, но таком симпатичном платье.
Он отчаянно завидовал Генке Сазонову, который мог без робости болтать с Божицкой и даже - подумать только! - ходил с ней в кино. А однажды чуть не задохнулся, чуть не закричал от обиды и оскорбления, когда увидел Ларису рядом с Цыпой. Этого шпаненыша с косой сальной челкой и всегда приоткрытым ртом Юрка панически боялся и ненавидел, как боялся и ненавидел, содрогаясь от брезгливости, мокриц, пиявок, мохнатых пауков. Но даже еще не раз встретив Ларису с Цыпой, уходил по-прежнему почти каждый вечер к дому Божицких, потому что не мог избавиться от наваждения - ее лица, ее глаз, ее улыбки. До поздней ночи, в снег ли, в метель ли, иногда и в дождь, прятался Юрка Бодров в тени на другой стороне улицы и, презирая себя за пошлость и литературность такого бдения, смотрел на окна Ларисы, где, если повезет, мелькал изредка на белом стекле стремительный гибкий силуэт.
Так длилось почти год. Но потом все кончилось. К очередному смотру самодеятельности драмкружок Дома культуры решил поставить "Свои люди сочтемся". Подхалюзина должен был играть Бодров, а роль Олимпиады, Липочки, дали медсестре, которую все мужчины звали Тонечкой. Юрка, как увидел ее, заскучал. Крепенькая, пышногрудая, румяная Тонечка была, конечно же, похожа на купеческую дочь, но... перед глазами стояла Лариса: в соломенной шляпке, в розовой накидке, обаятельная, веселая, милая. Юра представил, как было бы отлично работать с ней на сцене, а потом вместе идти после репетиции домой...
И он решился. В воскресенье отправился к Божицким. Прошагал с независимым видом мимо ворот; еще раз, потом другой. Наконец, с отчаяньем развернулся, вошел во двор, холодея от страха, стыда и смущенья. И сразу увидел ее. Лариса, задумавшись, возвращалась из огорода, оступаясь на узенькой, глубокой тропке, пробитой в снегу, а за спиной возлюбленной еще поднимался парок от мокрой проплешины на желтой ледяной куче с вмерзшими тряпками, бумагой, объедками. В красной от стужи руке Ларисы было черное помойное ведро, и от него тоже поднимался парок. Она шла, опустив голову, а Юрий Бодров изумленно разглядывал её большую, не по росту, лоснящуюся телогрейку, клетчатый старушечий платок, обмотавший вкривь и вкось голову, огромные подшитые валенки, заляпанные навозом, подоткнутый подол застиранного бурого платья, из-под которого выглядывали красные, как и руки, ноги с синими коленками
Лариса подняла голову, взвизгнула, присела на секунду, сбивая ладонями подол. "Чего пришел? Чего надо? - закричала зло. Поставила ведро, стремительно пошла к воротам, взмахивая рукой, словно выгоняя заблудшую корову. - Ну-ка, проваливай отсюда!" Он, прижавшись к калитке, принялся торопливо рассказывать про пьесу, про роль. Лариса, запахнув ватник, смотрела исподлобья, хмуро. От нее пахло не то клеенкой, не то мокрой тряпкой, которой вытирают стол, и это неприятно поразило Юрку. "На фиг нужна мне твоя роль, - процедила Лариса по-уличному, сквозь зубы. - Играй ее со своей Тонечкой", - и засмеялась. Нехорошо, с ехидцей засмеялась...