Лязгнув, железная стена отрезала и ночь, и все непонятное в ней.
…Жогин не спал до утра. Но и утро напугало: рассвет был тускл и страшен, как небритое лицо убийцы.
Затем пошел красный дождь.
Он булькал и чавкал, покрывал землю кровавыми лужицами. Были видны ряды грибообразных фигур. И под каждым (Жогин это ясно видел) сидел задастый жирный зверь фиолетового цвета. Если учесть напитавшую шерсть красноту дождя, звери, наверное, были синего цвета.
Они скрывались от дождя под большими шляпами.
— Но это же грибы! — воскликнул Жогин. — Определенно! Вон шампиньон, а это игольчатый дождевик. И живые — шевелятся!
Грибы были с взрослого крупного человека. Но много торчало кривых и маленьких. Одни были желтыми лепешками, другие шарами, колоннами, кустами. Все это разнообразие ежилось, шевелилось, тянулось куда-то. И будто в тяжелом сне.
Один торчал напротив ракеты. Серый, облипший толстыми пленками, он глядел на ракету чудовищно разинутым серым глазом.
Из треугольного безгубого рта стекала слюна. Фиолетовый зверь, задрав хвост кисточкой, мочился на него. Потом скучливо посмотрел туда-сюда и стал откусывать кусочки грибной мякоти.
Гриб застонал, завел глаз вверх. Рот его беззвучно раскрывался. Все окружающие закричали:
— Филартик! Филартик!
Жогин впился взглядом и ждал, что будет дальше. Филартик, видно, не очень-то хотел есть и жевал лениво. Красная вода плескалась, и разносились вопли:
— Гри… гри… гри…
«То ли их так зовут?»… Жогин зажмурился и посидел так некоторое время. Открыл глаза: красный ливень кончился, небо прояснилось. Лужи на глазах впитывались, исчезали в земле.
Фиолетовый зверь вскарабкался на шляпу живогриба. Он жмурился, шкура его дымилась под солнцем.
А на глазах Жогина из земли выставилась острая шляпа, и выскочил гриб. Он щупальцами открывал желтые пленки с глаз. И вот уже моргал, разевал рот и оглушающе кричал:
— Гри… гри… гри…
— Ты растешь, а я готовлюсь стать богом, — насмешливо пробормотал Жогин. Соблазн создать мир, свой мир… Кого бы я туда поселил?.. Петра и Надежду. Пусть множатся. И не пустил бы папахена, Генку и себя.
На горизонте были видны горы. Они стояли ровной стеной, и в них чернели провалы. Где-то за горами блуждал Блистающий Шар (улетел он туда утром, еще по дождю).
Из-за этих гор и выползали глянцевитые, сытые тучи, одна, вторая, третья… Хотя ощутимого ветра не было, они упорно ползли в одном направлении и цедили-цедили дождь.
Жогину казалось, что здешние тучи — живые твари, столько разумного было в их движении, так шевелились их летящие тела. А временами в них неясно мерцали, то появляясь, то исчезая, глаза.
…Дожди были частыми на Черной Фиоле.
Чудесной красотой все полнилось после дождей.
Выкатывалось солнце. Лужи блестели. Долина каждый раз была иной.
После красного дождя она гляделась полем чудовищной битвы, и живогрибы каменели от ужаса. Особенно ближний к ракете — смешной, похожий на сырую лепешку, вывалянную в муке.
Он моргал глазами и приоткрывал рот. Было удивительно видеть плоскую торчащую из земли голову: она выдыхала, закатывала глаза, ворочая ими, подмигивала. Звали его Хопп.
…Оранжевый дождь пах медом и веселил глаза. И Жогин хохотал по пустякам, твердя глупое: «Словно облепиховым киселем облили». Хопп тоже ликовал, отзываясь на жогинский хохот. Он дергался, тянул пучок головных рук, тормошил соседей — корректный по форме гриб и кустистую, все время шевелящуюся поросль.
Сколько там было сросшихся жителей, и не разобрать.
После зеленого дождя отсюда не хотелось улетать. Делать тоже ничего не хотелось.
Синий дождь холодил душу и нагонял ворчливое настроение. Живогрибы прекращали бессмысленные разговоры, филартики лежали, свернувшись в клубочки, и прикрывали нос хвостовой широкой кисточкой.
В синий дождь Жогин сидел в ракете и думал холодные думы.
Но интересней всех был фиолетовый дождь. С неба лились густые чернила, замазывая иллюминаторы, и в долине перекатывались какие-то мерцающие клубки. Искрили. Визжали.
После фиолетового дождя наступала долгожданная ясная погода, и тогда каждое утро Жогин уходил далеко от ракеты. На плечо он вешал аппарат и надевал наушники.
Что делалось в тяжелой коробке, Жогин не догадывался, зато понимал смысл болтовни гри, а через микрофон даже говорил с ними.
Они же показывали друг другу на Жогина, хватали его за плечи, поворачивая, рассматривали его.
Прикосновения их были липкими, на одежде оставалась слизь.
Жогин тоже рассматривал их, близко, дотошно. Они делились на два вида, на обычных и на огромных, иногда до трех-четырех метров ростом.
Эти уверенно стояли среди прочих. Под ними не было филартиков, и другие гри им завидовали, говоря, что они — бессмертны.
— Что такое смерть? — спрашивал их Жогин.
— Смерть — это филартик, — отвечали они.
— Когда она приходит?
— Когда захочет. Потому хватай жизнь, ешь жизнь, давись жизнью.
Жогин смотрел в их шевелящиеся рты с удивлением: в разговоре проступал то его басок, то неожиданное хихиканье Надежды или Генкин самодовольный тенор.
— Как вы радуетесь жизни, если торчите на месте? — допытывался Жогин.
— Дождь, дождь, дождь, — хихикали гри. Они начинали раскачиваться и припевать. Над долиной несся многоголосый хор.
— Есть дожди вялости, — тянули они, раскачиваясь из стороны в сторону. И щупальца их бессильно свешивались.
— Есть дожди храбрости. Тогда нам плевать на филартиков.
— Есть дожди сладкие, — затягивали другие. — Мы пьем эту сладость.
— Есть дожди темно-темно-темные; никто нас не видит и не слышит. Ха! Ха!
Темные дожди… Яснее гри не высказывались о них. Ни разу!
Даже Хопп — пучеглазая лепешка, хоть ты пинай его (Жогин попробовал и этот способ).
Больше всего Жогин узнал у крупного гри. Тот рассказал ему легенду о сотворении Черной Фиолы.
— Сначала ничего не было, ничего, ничего, пусто. Был Великий Гри, напевно говорил Эй-Вей. Он был огромен, в бурых крапинках. — Кроме Великого, ничего не было. Скучно ему стало, тоскливо одному. Тогда он разорвал себя, из шляпы сделал небо, из кожи всех нас. И сказал: «Живите!» Потом, собрав грязь, Великий слепил филартиков, чтобы мы не возносились, и, зная, что неминуемая смерть ждет нас, заботились о приятном проведении жизни.
— Чтобы наслаждались? — спрашивал Жогин.
— Радость — это разумно проведенная жизнь, — отвечал тот голосом папахена. — Гри всегда должен сидеть на своем месте и оставлять больше деточек. И не должен бегать, чтобы филартики его не съели раньше других.
— А есть такие, которые ходят?
— Есть, — отвечал Эй-Вей. — Но филартики их тотчас съедают. Они не любят бегающих. Мы тоже не любим.
16
— Все-таки идешь?
Семин глядел на него. Это был низенький человек, и свой маленький рост он забыть не мог. Разговаривая с Жогиным, Семин всегда бессознательно вытягивался.
Он был рожден администратором — быстрый и расчетливый в делах, заботливый к людям.
Он долго отговаривал Жогина.
— Пойду, — упрямился тот.
— Подожди вертолет.
— Не буду я ждать эту мельницу! — твердил Жогин. — Надоели вы мне.
— Не понимаю я тебя, — вздыхал Семин. — Если мы тебе не нравимся, тяготим и прочее, иди в другой отряд. Рекомендацию дам хорошую, топограф ты классный. Идешь… А если с тобой случится несчастье? Все заняты, одного тебя посылать приходится. Это нарушение инструкций.
Жогин молчал: знал — молчание злит Семина.
— Жди вертолет!
— Так я пойду, — сказал Жогин. — Вертолет когда еще прибудет, а я за пару дней дойду до места, отдешифрирую, от вас отдохну.
— Эх ты, рак-отшельник, — вздохнул Семин. — Ладно, иди. Сэкономим на вызове вертолета. Почему ты такой, Жогин?
Тот мог сказать одним словом: «Отец…» Из-за него Жогин рано полюбил одиночество и отгороженность от людей. Даже Петр, брат Петруха, исхлопотавшийся о нем, рано постаревший, злил его. Все злили — Жогин рос пакостным мальчишкой.
Это он порвал электропровод, когда был вечер в школе и Надежда нацепила первые серьги. Жогин подал идею взрыва школьной уборной и сделал из бинта, пропитав его селитрой, длинный фитиль.
Все на него косятся из-за отца. Так пусть уж не зря косятся!
Но была у него чистая мальчишеская радость.
Он сламывал тополевую ветку, упирал ее в ребра штакетника и бежал с пулеметным треском. Тогда солнце, глядевшее на него в каждую щель, вспыхивало красными вспышками в уголке глаза. А все, что лежало по ту сторону палисадника, ощущалось радостной страной. Там он впервые заподозрил зеленую страну бабочек и птиц, в которую и ушел, став взрослым.
Блистающий Шар все чаще уносился куда-то.
Летел он без видимых приборов и казался Жогину пущенным из соломинки красивым пузырем.
Сегодня, смотря ему вслед, Жогин прислушался: гри распевали что-то на мотив «Катюши». Это вчера он пел ее, гуляя…
Пел ее и раньше. Он влезал в чей-нибудь палисадник и лежал в прохладной его траве. И тихонько напевал, гоняя травинкой жука-бронзовку. Но со славой огородного пакостника долго не полежишь — выгоняли.
17
С мальчишками он не водился — дразнились, — а за город в те времена выезжать не было принято. И Жогин выдумал страну, зеленую и сияющую. Он впустил ее в свои мечты, уходил в эту страну в любое время: дома, на уроке математики. Потом нашел ее, к своему великому удивлению, в сибирской тайге, а потерял в глупом падении с горной тропы.
А вот Петру, не имеющему зеленой страны в душе, жилось плохо. Дважды в месяц был грустен брат — в аванс и в получку. И не заработок виноват. Петр был отличный токарь. Но в дни получки являлся Генка.
Когда-то, решив стать художником, он ходил к отцу Петра, оформлявшему сцену местного театра. Теперь являлся к Петру — портить настроение.
…Получив деньги, Петр нес домой разные вкусные вещи: колбасу, пирожные «безе», прихватывал бутылочку сладкого вина, так как не любил крепких вин. А вечером приходил Генка с водкой для себя. Числа он хорошо знал — шестое и восемнадцатое — и редко пропускал их.
Он не норовил пользоваться, денег у него было предостаточно. Генка не отказывался от любой работы: делал плакаты, вывески. Работал он грубо, но с невероятным приложением энергии.
А еще крутил любовь с Надеждой. И не замечал этого из всех коридорных жителей только Петр.
Пожалуй, главным талантом брата и было умение не замечать того, что известно всем.
Он, Жогин, ненавидел Генку за Надежду, за то, что она ждет и дверь ее не закинута на крючок.
Этого он Генке не простит никогда, и брату — тоже. Ну, а брат? Есть же какие-то границы святости! Или невнимательности к другим. Тогда ты или холодный эгоист, или дурак. Петр не был ни тем, ни другим. Может, он побаивался Генки?.. Нет, скорее, если судить по взгляду, жестам, голосу, самому разговору, он жалел его.
А за что? Этот «художник», малюющий вывески и плакаты и уже лет пятнадцать безнадежно мечтавший дать картину на городскую выставку, был здоров, как лошадь. Бицепсы для человека, работающего легкой кистью, а не молотом, он имел потрясающие. И развивал их далее, по утрам выжимая двухпудовые гири.
…Генка пил водку и кричал:
— Мы, художники, все ощущаем не так, как вы. У нас иная мораль.
Нехудожников, в частности токарей по металлу, он презирал.
Петр и Генка сидели друг против друга. У Петра в стакане светился невыпитый портвейн. Генка же все подливал и подливал себе. Он выпивал, закусывал корочкой, протягивал руку и брал кусок ветчины или сыра. Затем опять отламывал корочку, солил ее и все это умудрялся делать, не отрывая взгляда от Петра.
А тот чертил на клеенке спичкой фантастического зверя и помалкивал. Жогин смотрел на него, на его поджарую фигуру. И ухмылялся, прикрывая рот ладонью, Оба казались ему выжившими из ума стариками, обоим было за тридцать лет.
— Возьмут твою картину на выставку, — успокаивал Петр.
— Ага, на осеннюю… (Генка уже лет пять говорил о картине, которую он напишет для городской выставки. Она всех поразит, всех, так он уверял.)
— Я и колорит продумал, и сюжет. Цвет глинисто-ржавый, суровый. За размером я не стану гнаться, большой формат мне не позволят дать. Сволочи! Завистники… Дам пятьдесят на восемьдесят.
Затем он бледнел и пристально глядел на Петра. С подозрением. При этом челюсть его выдвигалась вперед, словно он собирался драться. Но Генка не дрался с Петром, а выпивал еще рюмочку.