Его рука придвигалась ближе и ближе. Они соприкоснулись пальцами и отдернули их.
— Пять утра, — сказала Таня сломанным голосом.
Она посмотрела в окно — по шоссе неслась, подпрыгивала точка первого ветробуса.
— Тебе пора…
— Может, сказать обо всем вашим?
— Иди, ступай в свой противный Хамаган.
— Нам нужно поговорить.
Но Таня брала себя в руки. Хотелось спать. Голову стягивало тугой невидимой шапочкой.
— Ладно, — сказала она. — В последний раз приходи, сегодня, в двадцать четыре часа… Жду. А сейчас я буду переодеваться.
«Что я говорю? — ужасалась Таня. — Какой последний раз? Зачем последний?.. Глупости, мне так хорошо».
Она следила: Сигурд уходил от нее. Он стал притуманиваться, будто отпотевающее от дыхания стекло. Ветерок заколебал занавески, и его не стало. Таня вскрикнула и покрылась пупырышками, словно от холода.
С этого дня и пошла новая жизнь Тани.
Так, вчера она была одна, потом Сигурд построил мост разговора, и по нему пришла ее новая жизнь. Возможно, о ней знала бабушка, догадывалась мама.
Таня не хотела выяснять. Остерегалась, боялась притронуться, потому что все было слишком хорошо. Все дни шли хорошо. И даже взгляды бабушки не могли помешать ей.
Но были и люди, которых она побаивалась. В институте, например, был Вовка. Он мог усмехаться так, что его хотелось стукнуть тяжелым.
Был папа, который (как Сигурд и шеф) проживал в разных мирах. Но в противоположность Сигурду миры эти обычны и четко отделены друг от друга.
Он работал в мире ракетных двигателей (и молчал о них дома). Он ел смакуя, тихо и молча возился в своей тарелке разными вилочками — находился в мире жареного.
Вечерами отец обитал у друзей в мире какой-то древней и медлительной карточной игры. Когда он возвращался, выходил из одноместного «Птеродактиля» и прикрывал его крылья брезентом на случай дождливой ночи, то видел Таню.
Увидев, изумлялся и не верил себе. Затем долго разговаривал с ней, спрашивал, открывал для себя мир дочери.
После работы Таня шла гулять с Сигурдом. Он присаживался к ней на грудь бабочкой-махаоном. Тане было приятно такое его настроение, было весело смеяться удивлению прохожих.
Она шла в кафе, Таня ела, а Сигурд фамильярничал: садился на нос, щекотал губы. Таня смущалась, думая, какой она представляется Сигурду необозримой великаншей. Она говорила:
— Не надо этого, Сигурд, не надо… Пей-ка лучше кофе.
Или он был воробьем. В таких случаях приводил одного из своих приятелей. Воробей ел с Таней из одной тарелки. Эта птица была необычайной силы и живости. Она могла стащить и унести даже половину мясного пирожка, даваемого к бульону. А однажды унесла снятую клипсу. Но Таня сразу догадалась, что ее взял себе не воробей, а Сигурд.
Потом они шли в лес (в дороге Сигурд становился брошкой-жуком на ее блузке). В лесу они были свободными. Сигурд ухаживал за Таней. Он становился всем, он был всюду. Даже ветер разговаривал с ней голосом Сигурда; все об одном, все об одном… Или, оставив Таню около муравейника. Сигурд забирался в него, он выводил всех муравьев и принуждал их склеиваться в зимний шар.
Еще они плавали в озере: Таня плыла, а около нее вертелся Сигурд в какой-нибудь щуке и хватал за пальцы.
Таня взвизгивала, брыкалась и плыла к берегу, заикаясь от смеха и разбрызгивая воду, а Сигурд уже выставлялся ей навстречу камышом, пускал свой пух на голову и уши. Таня бегала и хохотала. Проходящие пары косились на столь оживленное провождение времени.
Таня ходила в дом Сигурда. Он долго звал. Она наконец согласилась.
Здесь был старинный пригород — его оставили для любителей эффектов старого жилья, для художников и поэтов.
Отсюда хорошо виделся город, проткнувший тучи.
Таня прошла в калитку — старенькую, болтавшуюся. Запели ржавые скобы, прошептали ветки древних вязов, прикасавшихся к верхней доске калитки.
На заборе сидела кошечка и глядела на Таню травяными глазами. Она увидела Таню и без звука, стеснительно, заговорила с ней, приоткрывая красное пятнышко рта.
— Кисик, кисик, — говорила ей Таня.
Кошка замяукала. Необычный ее голос был звонким, как у какой-то птицы. И Таня подумала, что именно эту кошку, наверное, гладит вечерами Сигурд.
И пошла по тропинке в глубь древнего мохнатого сада — к дому.
И тотчас от дома к Тане побежали, перескакивая друг через друга, большие собаки неопределенной породы.
Кусать Таню собаки не стали. Наоборот, подставили головы, чтобы Таня гладила их.
Это были добрые собаки…
И Сигурд уже шел к ней прямо по лужайке. Он шел так быстро, что Тане стало радостно. И она испуганно оглянулась, не смотрят ли на них из окна.
На Таню смотрело много глаз.
Смотрела кошка с забора травяного цвета глазами, смотрели большие собаки.
И другие глаза смотрели поверх оконных белых занавесок — внимательные человечьи глаза. Прежде чем Таня вошла в дом, о ней все уже имели определенное мнение: и мать Сигурда, его сестры, и даже бабушка Сергея (видевшая очень плохо).
Сигурд взял Таню за руку и повел в дом. Они прошли одну за другой все ступени крыльца, прошли веранду, где лежали ранние яблоки.
Запах их был восхитителен.
Затем был узенький коридор с запахом жилья. Поры домовых бревен хранили запахи жизни всех поколений. Сигурдов.
В доме Таня познакомилась с мамой Сигурда, самой милой чужой мамой на свете.
В доме пришедшие следом собаки подали Тане правые лапы, выпачканные в земле, и понюхали ее носами, зелеными от травы.
Затем мама велела сыну хлопотать с обедом и повела Таню смотреть малину.
Они ходили вдвоем в колючих ее рядах, и мать серьезно говорила с Таней (в то же время обирая и кладя в рот ягоды).
— Ешьте, ешьте малину… Я рада, очень рада, — говорила она. — Вы хорошая и милая девочка. А я так боялась за первое увлечение моего сына. (Таня молчала, глядя на сочную ягодную кисточку.)
…Он всегда, всегда в работе. Вы знаете, Танюша, он совершенно не спит. А я нахожусь в ужасном положении. Я стала бояться убить простейшее насекомое, скажем, муху или комара, потому что он изучал их. Если я ударяю комара, то мне кажется, я убиваю своего сына.
…Мы все тут нервные, все немного не в себе, даже собаки и кошки… Стать лягушкой науки! Я понимаю, ему нужно было сделать это. Но нельзя же все время жертвовать собой! Я хочу иметь сына и внуков. И я рада его любви к вам. Вы должны убедить его вернуться в нашу жизнь, вы одна можете это сделать. Я бессильна, отец не желает ни во что вмешиваться, товарищи его хотели бы бесконечного продолжения этого опыта.
…Таня! Я прошу вас. Он славный мальчик и сделает вас счастливой. А когда вы выйдете замуж, мы оставим вам этот старый дом — если хотите. Сейчас модно жить в настоящем старом доме.
…Таня, наши животные напуганы. Кошка не ловит мышей, собаки не дерутся друг с другом.
И знаете, временами и эти деревья, и солнце, и цветы, и птицы — все лучшее мне кажется моим сыном.
Сигурдова мама поцеловала Таню.
Затем они обедали всей семьей (и собаки и кошка). Потом Сигурд увел Таню в холодную глубину дома, в комнату. Комната эта была очень большая. На беленых ее стенах повешены картины — все старинные, написанные на холсте, в тускло золоченых рамах. Это были древние картины о древнем городе, о его деревьях и птицах. И нельзя было подключить ток и сделать их движущимися или извлечь из них какую-нибудь поясняющую музыку.
Надо было глядеть и соображать самой.
— Вы видите, Таня, природное в нашей семье сидит крепко. Эти картины писал один мой далекий предок. Какая-то боковая ветвь, с сильной кровью сибирских пионеров… Да, вы не знаете, мой брат занимается росписью ночного неба над городом, а другой — в свободные часы — делает те маленькие картины, что оживают на строго рассчитанное время.
Но вернемся к предку. Я думаю, что некоторые его глубинные устремления получили выход только во мне — его воля, его нацеленность.
Предок жил давно и немного. Он оставил после себя только картины. По ним судите о его силе.
Жил он в те времена, когда люди много работали на полях и в шахтах. Они часто болели, им было трудно отдаваться искусству. И этот человек однажды заболел какой-то древней болезнью, и она дала ему время обостренного видения.
Он был скромный, хороший человек. И вот, больной и несчастный, он увидел на земле других несчастливцев и понял их. По старомодной ограниченности считали, что человек должен переживать горе только людей. Эта идея — наследие стадного образа жизни, пришедшее к нам из древности. А также ограниченность. А также смешное мнение, что Земля была звездными силами изготовлена только для человека.
Мой предок проникся болью всех гонимых человеком животных, птиц я трав. Он первым стал писать картины о том, как должен жить человек.
…Писал картины… Ими показывал, что животное зависит от клубка мировых сил — от воздуха и воды, человека и космических лучей, от ветра и пищи, любви и ненависти, сострадания и дружбы — так и сам человек.
При жизни над ним посмеивались, а после смерти вдруг стали любить.
Его картины есть в музеях, здесь же всего десять маленьких этюдов.
Таня смотрела. Грустно — на картинах странные, дымные, чумазые города, голые ветки, жалкие птицы.
И Таня поняла смертельно больного художника, бродившего по городу со своими рабочими инструментами. Она поняла его сердцем.
Но унесла с собой и раздражение на этого художника. Она чего-то не прощала, не могла простить художнику, а что — не знала и сама.
Этой ночью они зажгли в поле маленький костер, превращая старые травяные былки в огненную игру, в дым, в разговоры. Таня рассказывала Сигурду об отце и братиках, о бабушке и маме.
Дым уходил вверх, пророча устойчивую погоду, нависал лунный край с пятнами кратеров. Волосы Тани становились золотыми паутинками.
Сергей глядел на Таню и видел в ней то розоватое сияние доброй памяти, то черноватую рябь ее былых тревог. Тогда она казалась ему чужой, из другого — непонятного — мира. Она пришла, она могла и вернуться в него. Чем ее удержать? И когда Таня на короткое время замолкала, Сигурд исчезал. Таня пугалась. Но ближний куст вдруг начинал клониться и щелчками ронять на нее паутинные листья.
И слышался из него легкий смех Сигурда, растекался по земле. И Тане казалось — это смеются, качаясь, травы.
— Теперь твоя очередь. Говори о себе, говори, — требовала она. — Только о себе.
— Это началось так, — говорил Сигурд. Он сел и держал ногу на колене сцепленными пальцами рук. От напряжения рассказа он светился зеленым светом.
— Когда-то я просто изучал животных. Этолог — такая моя профессия. Но, стремясь к универсальному, я был и цитологом, и биохимиком. И вот, изучив, то есть убив, сотни зверей в лаборатории, я, как и все, понял: нужно что-то другое. Животное умерло, его жизнь умерла. А ведь самое тайное это жизнь, оркестровка органов, незримая партитура мозга.
Если кто-нибудь скажет: я стопроцентно знаю, что такое жизнь, я предложу — сотвори ее.
Теперь же я занят только живым, и это мое счастье. Сегодня утром, согласно плану, я занялся кротом. Да, да, этим толстячком в бархатной шубке. У него масса специфических секретов.
Шефу я обещал выяснить механику ориентировки крота под землей.
Биохимикам — его обменные процессы. А еще цитологи, горняки, фармацевты… О, целая пачка заявок!
Итак, я работал.
Я шел полем. Навстречу мне неслись сигналы цветов. И всюду вулканчики кротиных нор, кольцеобразные, похожие на лунные кратеры (круг, шар, выпуклость, кольцеобразность — это стиль природы. Углы, прямоугольники стиль человека).
Я стал у одного вулканчика — и тот ожил. Я почувствовал подрагивание почвы, услышал шорох и пофыркиванье. Это значило, что крот подходит к выходу и сейчас выставит нос, опознавая погоду. Необходимо быть наготове. Мгновение — нос выставился со всеми облипшими его песчинками. Крот фыркнул и спрятался, но я уже вошел в него. Не знаю, как это видится со стороны, я работаю всегда один. Мне так: находит облачко. Оно слепит (но оказывается черным). Затем как бы застреваешь в узком темном проходе, ни дохнуть, ни вскрикнуть. Это страшно. Затем я уже был кротом и полз в подземном ходу. Я протискивался и тихо урчал от удовольствия, чуя запах личинок. И все время во мне сидело человеческое смешное опасение застрять и задохнуться, потому что я видел всю узость пути — сверху — этих ходов, хотя был слеп, как крот. (Шеф говорит, я-де вхожу в объект частично.) Итак, его глаза, рудименты глаз… Шеф просто ахнет, узнав об их функциях. И это знание очень пригодится изобретателям. (Он взглянул на Таню — она скучала.) А еще я изучал радарный механизм нетопыря Квинка (помните театр?), прослеживал работу инфракрасного зрения змей (и нанес вам первый визит).
— Как интересно, — сказала Таня, думая, отчего он не говорит о своей любви.
— Я считаю это своим счастьем, — сказал ей Сигурд. — Я вырос в семье, где любили животных. Всегда пять-шесть собак, а еще кошки, рыси, куницы, белки, ужи… Когда неудача, несчастье, это зверье очень понимает и утешает.
Понимание животных, лишенных дара внятной речи…
Понимание!.. Я ласкаю свою собаку. Но где, в чем родственны связи наших сердец? Каковы химические истоки этого сродства?.. Взаимодействие электрических полей?.. Нет, нет, я не допытываюсь, я не хочу этого знать. Не хочу!
— Почему? — испугалась Таня.
— А вдруг исчезнет мое особое свойство? Это бывает — спрашиваешь, ищешь — и от твоих усилий познать все исчезает.
…До тебя моя жизнь делилась на неравные части — «до» и «после». «До» — маленькое, всего двадцать восемь лет. «После» — огромное и слепящее, и длится оно 621 день. Это сделала не только машина, но и моя воля — я хотел знать. Хотел проверить и понять собачий талант чутья, мощь сборного мозга муравьев, красоту цветка. Стоя против растения с любым названием, созерцая это чудо природного строительства, я хотел ощутить внешнюю недвижность и внутреннюю быстроту процесса жизни.
Только проникновение в растение или зверя дает полное знание. Это нужно для моей науки, для дружбы между нашими разобщенными мирами. Войдя в промежуток атомов (ведь они плавают свободно, будто планеты), я живу жизнью клеток, жизнью ферментов — всей чужой жизнью.
Я знаю, со стороны все это выглядит безумной чепухой. Когда я говорил об этом шефу, он назвал меня сначала дураком, затем сумасшедшим. Я и был сумасшедшим.
Я верил — мы шли неверной дорогой. Меня сводило с ума сознание, что мы скованы телом. Я перестал ценить человека. Мне он виделся рабом своего тела и изобретенных им механизмов.
А потом пришло это. Как оно пришло? Не знаю.
Знаю! Было желание, волевой взрыв, был новый, особых свойств механизм его изобрели для иных целей, но он помог мне. Но как?.. В последний наш разговор физики говорили о перераспределении материи в пространстве, что от меня-де остался только алгоритм, формула.
Много было говорено… Итак, крот… Одна моя прогулка в десять метров усилила нашу фармакопею знанием особенных свойств презираемых мелких жуков и червей.
Глубокой ночью шеф проснулся. Ему было душно и тревожно. Давило сердце. Он встал, подошел к окну и высунулся. Жадно, ртом он хватал и глотал воздух.
Шла ночь. С явственным писком проносились летучие мыши, поднимались на высоту двухсотого этажа.
Что и говорить, воздух здесь хорош.
Вот и удушье исчезло. Но оставалась тревога, переходящая в страх. Шеф стал разбираться в этом неожиданном страхе. Он перебирал одну причину за другой.