На утро же опять на всех стенах красные афиши: мобилизация. И плач в новых семьях, и новые чадные свечи в церквах, и еще слезы, и еще горе...
- Когда же, когда же конец?
И у солдат пошло недовольство: плохо кормят, заставляют много работать. На базарах, на улицах говор:
- Вода одна, а в ней картошка нелупаная. Это - суп Сандецкий.
И добавляли слова. Волосы от них дыбом:
- Быть беде. Сорвутся, достанется начальству.
Но не срывались. На цепях сидели невидимых, крепко прикованные.
Однако беда на самом деле пришла в тихий город. И пришла совсем не оттуда, откуда ее ждали. Раз как-то зимой, на втором году войны - трах! - гром:
- Убили Вавилиху с дочерью.
Была такая купчиха в городе - мучника Вавилова вдова.
- Голову отрезали, все перевернули, все унесли...
- Батюшки, ведь последние времена...
- Кто убил?
- Не иначе, солдатня. Кому больше? Вон их сколько.
Загрешили на солдат: они...
Недели не прошло, - трах, - еще:
- Кузнеца Скрипкина задушили...
На этот раз и свидетели появились: видали, как солдаты к дому подходили.
На пятнадцать запоров стали все запираться. И калитку, и ворота, и дверь в сени, и дверь в избу, и окна - и задвижками и кольями. Такие страхи пошли - волосы на голове столбом встают.
Бывали в Белом Яру убийства в драке, по пьяному делу, но чтобы из-за грабежа в таком тихом праведном городе? - забыли про это и думать.
А здесь, на-ка, пойди.
Двух месяцев не прошло, убили семью Потаповых в садах. Да как убили-то: с пытками, с муками... Привязали Потапова к скамье, жгли лицо, бороду выщипали: пытали, где спрятал деньги. И только после пыток убили.
А потом... э, да и не перечислить. Заговорили: шайка действует. Предводитель - большой чернобородый. Стали чернобородых бояться. Увидят какого:
- Не он ли?
Полиция с ног сбилась. Исправник Кузьма Дмитрич в отставку подал: невмоготу стало - в городе ворчат, из губернии нахлобучки. Тяжело на старости лет.
Приехали откуда-то сыщики - говорили в городе, будто гурьбой ходят.
А шайка, словно вызов: в одну ночь три семьи... При сыщиках. Дескать, вот вы искать приехали? На-те же вам.
- Вот она война-то. Зверюет народ.
Раз на базаре этакий юркий противный человечишко подошел к боковским саням и глядит на них, глядит. А Боков лошадьми торгует. Летом арбузы, зимой лошади... На том и держался. Его крик до самого Саратова слыхать. Человек руку под сено...
- Эй, миляк, тебе чего?
Отошел человек, как собака, ежели на нее крикнуть. Боков опять хайло западней. А человечек с другим человечком, с третьим. Поглядели на сани, поворошили сено. Ушли. Привели околоточного... И Бокова-то, Павла Бокова, известного каждому мальчишке - повели в полицию.
Весь базар недоумевал.
- Не иначе, как краденая лошадь попала.
А на санях-то кровь была. В полиции Боков миллион слов сказал: и свинью-то резал, и корову-то резал, и кур-то резал, и в пьяном виде дрался с приятелями, носы им разбивал...
Чем больше говорили, тем веселее становились человечки:
- Нашли...
Собрали детей каких-то: не всех грабители убивали.
Одна девочка - лет пяти - увидала Бокова - ревку!
- Этот дяденька маме голову отрезал.
Охнул Боков, закрутился.
- Что ты, Господь с тобой? Ты погляди на меня.
Та еще пуще.
- Вот и кричал-то этак.
У Бокова обыск, и на сеновале в углу: шубы, золотые вещи, три самовара, пятеро сапог... И Вавилихи, и кузнеца Скрипкина, и садовода Потапова...
* * *
Времена те были строгие. Полгода не прошло, раз в весенний погожий день собиралась Аграфена Бокова спозаранку в церковь. В черном сарафане, белые рукава, белый платок на голове - будто монашенка - соседки коров в табун только погнали.
- Куда, Митревна?
- В церкву...
- Аль кто именинник?
- Суд нынче. Пашеньку судят.
Соседки головами качают, вздыхают.
И, отойдя, промеж себя:
- Па-шень-ку. Этого бы Пашеньку из поганого ружья пристрелить.
Тихими предутренними улицами пошла Митревна к Покрову, - пусть двери пока заперты, - на паперти стала на колени, лбом к плитам каменным, и лежала так долго, долго, вздрагивая плечами - старческими, костлявыми. А когда подняла лицо и закрестилась, на каменных плитах осталась лужица слез, будто кто водой из чашки плеснул.
Двери же были заперты. Большие, железные. И замок на них - весом с полпуда...
На суде Павел Боков был все такой-же: суетливый, глаза круглые, голос с хрипотцой, клялся, кричал, будто продавал арбузы, говорил неуемно, так что солдаты-конвоиры порой дергали его за пиджак, унимали. И чем больше говорил он, тем увереннее становились лица судей.
В зале все было отчетливо - говорили прокурор, свидетели, адвокаты, плакали дети, показывая маленькими пальчиками на Павла Бокова.
- Вот этот дяденька.
Боков кричал:
- Вре-ет! Оно еще глупое. Оно коровы от гвоздя не отличит. Разве так можно, чтобы дети? Я жаловаться буду.
Будто арбузы продавал.
Другие подсудимые молчали; их было шестеро, - угрюмо глядели вокруг.
А в уголке, вытирая глаза концами головного платка, сидела Митревна и смотрела безмолвно то на Пашеньку, то на строгого седого судью, что сидел в середине за столом, то в угол на икону. И слезы бисером по щекам.
Ненадолго ушли судьи, - в зале была тишина, и Митревна подошла к Пашеньке, за руку взяла его, плакала.
- Сыночек, миленький.
Пашенька вырвал руку, сурово сказал:
- Ступай сядь, где сидела...
Вдруг - тишь. Только шаги: топ-топ-топ-топ... Судьи - трое, один за другим - прошли в тиши, у переднего, седого, бумага.
Все в зале столбами.
- По указу... бул-бул-бул-бул-бул... через повешение.
Пашенька дернулся. Кто-то сдавленно охнул.
И тут только поняла Митревна, захрипела, качнулась и упала в тьму.
* * *
Дни кубарем, как веселые мальчишки, один за другим, один за другим. Прыгнет, мелькнет и нет его. И нет.
Вечерами, когда солнце уходило за бугры, на которых четко чернела пороховушка, - Митревна садилась у окна и глядела туда, на пороховушку, на край красного неба, думала.
Поднимая пыль, из-за бугров выползало коровье стадо - сперва одна корова, потом разом две, три, - будто кучи подвижные - все темные на фоне красного неба, - потом выползало плотной подвижной массой и усыпали дорогу по склону.
Митревна думала о коровах, о солнце, о днях уходящих, думала о пережитом за день, но думы были отрывисты, коротки, словно изношенные лоскутки, из которых ничего не сошьешь. Только вот, когда Пашенька... И вздох, и слезы, и непривычная к думам голова - все, все подскажет, и сердцу станет больно.
- Господи, Господи...
А солнце уже за буграми, теперь черными, и стадо прошло, а Митревна все сидит. Одна. В доме одна, на улице одна (чуждаются ее), и в мире целом одна.
Герасим - вот ее подмога. Он где-то в окопах.
- Мамаша, вернусь. Мамаша, не сумлевайся.
Письма иной раз хорошие.
Если бы не Герасим, зачем бы жить?
И блюдет дом Митревна, бережет его Герасиму. И телеги бережет, и сани, хотя покупатели на все были - вороньем налетели, когда узнали про несчастье, что Павла повесили - устояла Митревна, ничего не продала. На почте почтальону, что за гривенник письма писал, говорила:
- А еще пропиши ты ему, жду, мол, его, берегу все. Придет с войны, женится, внуки будут... Ничего не транжирю.
Ночь тихой стопой идет. И не спится Митревне. Все думает, думает она. А думы - непривычно тяжкие, обрывистые.
Утром же рано, только-только петух пропоет в хлевушке возле амбара (того самого, в котором Павел прятал награбленные вещи), Митревна уже на ногах. Ходит, вздыхает, крестится, медленно почесывается, затопляет печь и варит в глиняном горшке щи - воду с капустой и щепоткой соли.
А там - тупая скука на целый день.
Только в праздники и под праздники - едва колокол позовет - тихой улицей пойдет она к Покрову, все одной, одной дорожкой, которой ходила и пять, и десять, и двадцать, и тридцать лет.
И жизнь ей кажется вот этой тихой и скучной улицей.
Впрочем изредка она мечтала:
- Придет Гараська... придет. Кончится же эта проклятущая война. Женится. И сани нужны будут, и телеги, и дом. Сноха будет. Дети будут у них. Поняньчить бы.
Больше всего она думала о внучатах. Хотела их.
* * *
Была зима - нудная, тяжкая - первая зима, когда Митревна осталась одна в дому. А зимой старый человек вдвое старее. Кости ломило, по ночам не спалось, тоска и скука глодали беспрерывно... Гараська не писал в эту зиму совсем. Каждый полдень, когда кругленькая низенькая почтальонша в черной запорошенной по подолу юбке с кожаной сумкой через плечо проходила мимо окон, Митревна глядела на нее пристально:
- Не завернет ли ко двору?
И провожала долгим взглядом...
Письма не было и не было.
И долгой казалась зима ей, и скучной.
Одна на свете белом, - умрешь, похоронить некому.