Кто-то куда-то пошел выяснять относительно нас. А мы все перетаптывались посреди площади. Гриша неловко повернулся, толкнул ногой и… ударилась горлышком о край каменной тумбы и разбилась вдребезги моя бутылка “Чинзано”.
У меня началось что-то вроде истерики: “Да что же это такое! И танки в Праге, и мы непонятно где, и денег ни копейки, и
“Чинзано” разбилось, да лучше б мы его в поезде выпили!”
“Успокойтесь,- говорила Елена Сергеевна. Она держалась великолепно.- Обещаю вам в Москве бутылку “Чинзано”. Твердо обещаю”.
К вечеру нас отправили самолетом. Было уже совсем темно, когда я добрался до квартиры Симона Маркиша на Плющихе. Я курил, говорил и не мог остановиться. Позвонил в Ленинград – маме. Она сказала:
“Не приезжай! Тебя тут ждут из всех газет с рассказами. Тебя замучают”.
Позвонил Наташе Теняковой, с которой тогда только начинался роман. По ее первому телефонному вскрику, по ее голосу почувствовал именно в этот момент – она все понимает, без всяких объяснений, хочу с ней быть, с ней хочу прятаться до конца дней.
Наутро позвонил Грише и Елене Сергеевне справиться, как они после нашего путешествия. Елена Сергеевна сказала: “Заходите ко мне”. Пили чай с коньяком. Потом она протянула мне непонятные чеки.
“Возьмите. Купите “Чинзано” и хороших сигарет, вы столько курите”.
“А что это?”
“Это сертификаты для магазина “Березка”. Это из гонорара за
“Мастера и Маргариту” на чешском языке. Так что считайте, что это маленькая компенсация от Михаила Афанасьевича за все неприятности”.
“Березка” была на Дорогомиловке. Швейцар со страшными глазами глянул на сертификаты, на загранпаспорт и пропустил нас с
Маркишем. Хватило на многое – две бутылки “Чинзано” и два блока
“Кента”. Рубль, если он “оттуда”, тогда стоил дорого.
Мы с Хайченко пошли в СОД сдавать паспорта. Написали отчет о поездке. Мы решили по смыслу одинаково написать: “Отношение было хорошее. Никаких оснований для вторжения в Чехословакию я лично не видел. Вторжение считаю ошибкой”. Дата, подпись.
Равнодушная секретарша швырнула наши отчеты в ящик стола и выкинула наши “внутренние” паспорта. Канула в вечность наша поездка, не щедро оплаченная СОД (или КГБ? Или, как теперь говорят, налогоплательщиками?). Прочел кто-нибудь наше скромное мнение, сделал выводы или вовсе нет?
Никогда не узнал этого друг мой Гриша, Царство ему Небесное! И я не узнал. Когда позже начались неприятности с обкомом и с органами, этот эпизод никогда не упоминался. А впрочем… кто их разберет?
Меня и в Москве сторожило несколько газет. Понятно было, каких формулировок ждут от меня. А героев с Красной площади уже арестовали и собирались судить “за нарушение уличного движения”.
А в Праге шла активно та самая подмена, о которой кричали дикторы радио в ту ночь: “Запомните наши голоса!” Я запомнил, и потому другие голоса наводили на меня тоску.
В Питер я по совету мамы и при поддержке Наташи не поехал.
Маркиш спрятал меня в Дубне – в ста километрах от Москвы. Мне помогли снять там номер в гостинице. Я спал и купался в Волге.
Знакомых в этом городе у меня было мало.
Физики бурлили. Я снова спал и купался. Потом один из знакомых,
Саша Филиппов, позвал в компанию послушать песни под гитару.
Народу пришло много, было тесно. Певец и слушатели сидели вплотную. Пел Александр Галич. Песня “Облака” мне очень понравилась. Были там и другие песни, сатирические, смешные. Но я что-то никак не мог засмеяться.
Душа закрылась.
Варшава – Франкфурт-на-Одере
Весь день поезд шел через Польшу. Виталий Геннадьевич то спал, храпя и облизываясь, то бегал в соседний вагон, о чем-то договаривался, что-то таскал туда-обратно. Его волновала немецкая граница, и интерес ко мне улетучился. Я пытался читать… пытался заняться французским языком… Но это были только благие намерения. На самом деле я час за часом смотрел в окно, курил и ни о чем не думал.
Москва всё отдалялась, и московские заботы расплывались. А заботы были, и весьма серьезные. Через три месяца я должен был начать – впервые в жизни – снимать “свой фильм”: “ЧЕРНОВ” – моя постановка и сценарий по моей же повести. Всю осень и зиму я готовился. Писал режиссерский сценарий, договаривался с оператором, с художником, создавал группу. Я знакомился с десятками и даже сотнями людей, составлявшими сложный механизм
“Мосфильма”. Шел четвертый год перестройки. Крупнейшая кинофабрика страны доживала свои последние сроки, но всё еще производила впечатление мощной и неприступной. То, что я проник сюда со своей повестью, можно было назвать чудом. Десяток лет назад я совершил уже пробег по этим коридорам и кабинетам. Тогда я остро пережил жутковатый эффект внезапного отчуждения, эффект
“мгновенной смены лица”. Мне казалось, что я знаю каждый закоулок “Мосфильма”. К тому времени я нашагал по этим коридорам не одну сотню километров, с моим участием были насняты здесь и прокручены тысячи метров пленки. Со мной здоровался каждый встречный, и я здоровался с каждым встречным. Мы все знали друг друга… Так казалось. Казалось, пока я шел в гриме и костюме
Бендера, или Импровизатора, справа от меня шла ассистентка, слева костюмерша… Так казалось, пока я был (довольно долго!) снимаемым, УТВЕРЖДЕННЫМ актером. Но вот меня вдруг перестали
УТВЕРЖДАТЬ – это еще только начиналось… еще и слухи не успели расползтись, но запах пошел… И тут уж ничего не поделаешь…
Большинство лиц стали незнакомыми, оставшихся знакомых захлестнули дела, у многих отшибло память, в самых любимых, самых уютных уголках студии как-то разом везде начался ремонт, в очереди в буфет перестали находиться люди, кричащие: “Сюда, сюда, он передо мной занимал!”
Я принес тогда на студию заявку на постановку фильма по повести
Зои Журавлевой “Островитяне”. Мне нравилась эта повесть, я
“заболел” ею. И вот претендовал на то, чтобы стать режиссером. А как раз в это время меня как актера и раз, и два НЕ УТВЕРДИЛИ на роли, а я лез в режиссеры, то есть в начальники. Ах, как неосторожно! Ах, какая ошибка! Я ведь уже под колпаком, а вести об этом распространяются быстрее света… Да нет, меня принимали, при некоторой настойчивости принимали даже в самых главных кабинетах, но… уж слишком смело сверкали глаза при словах: “Я-то лично был бы за то, чтобы вы попробовали начать переговоры о возможности встретиться с кем-нибудь в Комитете по этому вопросу”. Режиссер-то – должность распорядительная, а значит, номенклатурная. Потому и стояло отчаяние в глазах того, кто похлопывал меня по плечу и говорил: “Но во всех случаях не надо отчаиваться!”
Странными рывками шло дело – уже и группа создавалась, и с оператором мы познакомились, экономисты начали обсчитывать экспедицию на Дальний Восток… Потом всё стопорилось и со мной говорили в больших кабинетах грустные вежливые люди: “Вы, стало быть, даже и беспартийный? А какие у вас отношения с вашим обкомом?.. Странно… очень странно… Тут может быть… хе-хе… знаете, пятый пункт… Как? Так вы не?.. Неожиданно…
Что, совсем не?.. Ах, отчасти, все-таки… Тут вопрос внешности может играть роль… Ах да, вы же режиссер в данном случае, ха-ха, при чем тут внешность?..”
Опустив глаза в пол, тогдашний директор студии (надо сказать, человек мужественный и прямой, у меня осталось к нему чувство симпатии) вручил мне бумагу: “В НАСТОЯЩЕЕ ВРЕМЯ УКАЗАННАЯ ВЫШЕ
ДОЛЖНОСТЬ ПРЕДОСТАВЛЕНА ВАМ БЫТЬ НЕ МОЖЕТ”. И мы расстались.
И я расстался с моими режиссерскими претензиями. Потом с родным
БДТ. Потом с Ленинградом.
Так что мое проникновение на студию теперь, через десять лет, с собственным сценарием действительно можно было назвать чудом.
Это было смелым решением Юлия Яковлевича Райзмана – одного из патриархов нашего кино, непритворно мною уважаемого. Ему понравилась повесть. Но многое настораживало. Пугала “еврейская тема” – боковая, но очень важная в будущем фильме. Опытный
Райзман согласился на Гольдмана, но уже второго персонажа -
Когана – решительно потребовал заменить на армянина. Райзмана раздражали двойственность финала, возможность различных толкований. Попахивало мистицизмом. Его категорически не устраивал предложенный мной исполнитель главной роли. Я хотел, чтобы Чернова сыграл Андрей Сергеевич Смирнов. Андрей был тогда секретарем бунтарского Союза кинематографистов. Во время какого-то пленума или собрания я сидел в зале и глядел на него – в президиуме… на трибуне… Этот глухой голос, эта гримаса улыбки, эта мука в глазах… Прекрасная речь… Мы с Андреем были шапочно знакомы, встречались пару раз. Я дал ему прочесть сценарий, и он не пришел в восторг… Сделали пробу… Да, это был мой герой! И (так мне кажется) персонаж был настолько близок
Андрею, что он не мог воспринимать его объективно. Он его, можно сказать, “пропускал”, как собственное отражение в зеркале. Мне еще предстояло склонить его к самоанализу и концентрации внимания. А пока что его забавляло само предложение – ему, не актеру, играть главную, даже две главные роли.
На это же давил и Райзман: да, Андрюша – сын всеми нами любимого
Сергея Сергеевича Смирнова, да, Андрюша снял “Белорусский вокзал”, и этот фильм в золотой десятке лучших. Но он не актер.
Он не сумеет. И зрители не знают его в лицо. С таким героем картина обречена.
Я и сам сомневался. И Андрюша Смирнов сомневался. А в картине еще более пятидесяти ролей и почти со всеми сомнения. Но всё же во взаимоотношениях с актерами, с художником, с композитором я по крайней мере могу сформулировать задачу, объяснить, чего ищу, а в организационных делах, в сложнейшей мосфильмовской дипломатии у меня ни опыта, ни (как оказалось) способностей. Я хожу по кабинетам, объясняю, прошу, умоляю, стараюсь быть обаятельным, стараюсь использовать свою актерскую популярность, но… тут совсем другие законы общения.
– Заграничная экспедиция нам необходима – поезд идет через всю
Европу, в этом смысл картины. Я могу заменить Барселону на
Лиссабон, могу на Марсель, но не могу вместо Барселоны снимать
Ригу,- втолковывал я директору объединения.- Нам необходимо хоть в некоторых эпизодах снимать заграничные поезда – другие вагоны, другие платформы, другие светофоры. Там же всё другое – от километровых столбов до дверных ручек.
Старый директор много повидал таких, как я, и много подобных монологов слышал. Он вежливо улыбался, понимающе кивал головой и говорил:
– Вот и ищите, ищите… Никто для вас не будет таскать каштаны из огня…
– Какие каштаны? Почему мне? Вы же директор, и это ваша забота организовать съемки в соответствии с утвержденным сценарием! (О, я уже начал овладевать демагогической речью!)
– А я и организую,- легко парирует босс,- немедленно организую, как только будет приказ и будут выделены вам средства.
Пожалуйста, я даже сам лично съезжу с вами в Барселону.
– Хорошо, я пойду на прием к нашему министру. Как его имя и отчество? Как его зовут?
Директор объединения поднял глаза к потолку и вдруг впал в странную задумчивость.
– Есть у вас его прямой телефон? – настаивал я.
– Лена! – крикнул директор объединения.- Принесите мне чаю с лимоном. Хотите чаю? – обратился он ко мне.- Не хотите? Тогда зайдите ко мне в пять часов. В пять часов, но не позже!
В душе моей вспыхнула неясная надежда.
В пять часов я уселся в кресле перед его столом и крепко сцепил в замок слегка дрожащие руки. Мудрый директор смотрел на меня с улыбкой превосходства и некоторого упрека.
– Возьмите,- сказал он и подвинул ко мне конверт.
О Боже! В конверте был сложенный вчетверо лист. Я развернул.
Крупным почерком было написано: “ПРЕДСЕДАТЕЛЬ КОМИТЕТА ПО
КИНЕМАТОГРАФИИ – такой-то (фамилия, имя, отчество) – ТЕЛЕФОН
ПРИЕМНОЙ такой-то” – всё!
Директор укоризненно покачивал головой:
– А?! Работает контора? – спросил он гордо и сам себе ответил: -
Как часы работает: полдня – и готово! Можете звонить! Попробуйте попасть на прием. Попытайте счастья – может, и помогут… А мы, что могли, сделали.
В Москву приехал Тонино Гуэра – знаменитый сценарист, друг и соратник Феллини и других самых великих. Меня свели с ним, и он терпеливо выслушал волнующий (так мне казалось!) сюжет моего сценария. Но Гуэра не взволновался. Пушкинская фраза “Черт догадал меня родиться в России с душою и талантом” – фраза, из-за которой десятилетиями ломали копья и которая в конечном счете была базой всех переживаний моего героя, эта фраза не показалась почтенному маэстро особенно значимой. Он родился в
Италии, и его это, полагаю, вполне устраивало.
– А кто у вас играет главную роль? – спросил он.- Табаков?
– Нет.
– Почему не Табаков?
– Он не подходит, это не его амплуа.
– А Михалков?
– Нет… Совсем нет… Это другой тип человека.
– А из европейских актеров кто у вас будет играть?
– Я сейчас пытаюсь договориться с Тадеушем Ломницким. Это мой друг. Я хотел, чтобы он сыграл дирижера Арнольда.
– Кто это – Ломницкий?
– Это очень крупный польский актер.
– Ах, польский!.. Я сейчас вам нарисую картинку.
Он быстро цветными фломастерами набросал прелестную миниатюру – стол, кусок окна, керосиновая лампа – и протянул мне.
– Это на память. Я подпишу. Напомните, как вас зовут… Так вот,
Серджо, на Западе, кроме Табакова и Михалкова, других имен отсюда не знают. Вы должны договориться с настоящей звездой – американской, в крайнем случае немецкой, иначе это не реально.
– Но своего героя я уже нашел… Это Андрей Смирнов, он известный режиссер, он снял замечательный…
Гуэра уже завершил подпись на рисунке и протянул рисунок мне:
– Вы никогда не снимете вашего фильма.
Ах, как он был прав! И как он был не прав! Ведь я все-таки снял этот фильм. Он есть на пленке. И Чернов в исполнении Андрея
Смирнова едет в поезде по Испании и погибает на площади San
Agustin в настоящей Барселоне. Фильм этот не раз шел по телевидению и имеет своих поклонников. И этих поклонников волнует проблема – “Черт или кто другой догадал нас родиться в
России”. И Андрей Смирнов получил даже приз за лучшую мужскую роль на международном кинофестивале. Так, значит, он есть, этот фильм, и существует мой Чернов?! Для нас – есть.
Но Тонино Гуэра говорил от имени мирового кино, к которому и сам он, несомненно, принадлежит. Там другие законы, другие актеры, другие темы, проблемы, ценности, деньги… Там другие качества, другие количества, другие кинотеатры, другие премьеры, другие вкусы… И там – НЕТ, нет ни моего фильма, ни меня самого, ни моих коллег, ни нашей актерской школы, нашего опыта жизни, наших успехов, провалов, достижений. Там, у них, есть великие актеры.