Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Проблемы души нашего времени - Карл Густав Юнг на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я умышленно уделил так много времени отношению врачебного психоанализа к художественному творчеству, поскольку этот вид психоанализа является также и доктриной Фрейда. Своим упрямым догматизмом Фрейд сам позаботился о том, чтобы оба этих, сущностно различных направления стали восприниматься обществом как тождественные. Эту технику можно с пользой применять в определенных медицинских случаях, не возвышая ее как доктрину; но самостоятельно, как доктрина, эта техника абсолютно неприемлема, поскольку опирается на произвольные допущения: скажем, неврозы никоим образом не являются исключительно следствием сексуального вытеснения, и то же самое верно для психозов. Сновидения ни в коем случае нельзя считать отражением разрозненных вытесненных желаний, которые скрываются от сознания гипотетической внутренней цензурой. Фрейдистская техника толкования, поскольку она находится под влиянием односторонних и потому порочных гипотез, отличается очевидной произвольностью.

Для того чтобы стать справедливой к художественному творчеству, аналитическая психология должна полностью освободиться от медицинских предубеждений, ибо художественное творчество – не болезнь, оно требует совершенно иных ориентиров, отличных от врачебных. Если врач – что вполне естественно – должен исследовать причину заболевания с тем, чтобы по возможности вырвать ее с корнем, то психолог – столь же естественно – должен по отношению к художественному творчеству занять противоположную позицию. Он не станет поднимать ненужные и избыточные для художественного творчества вопросы о предшествовавших, несомненно, общечеловеческих предпосылках; психолог должен спрашивать о смысле произведения, и предпосылки должны интересовать психолога постольку, поскольку они помогают понять этот смысл. Личностная причинная связь имеет столько же общего с художественным творчеством, сколько почва с растением, которое на ней произрастает. Безусловно, мы сможем понять некоторые особенности растения, если будем знать особенности того места, где оно растет. Для ботаника это очень важная составляющая его знаний. Но никто в здравом уме не станет утверждать, что знание особенностей почвы – то единственное, что необходимо знать для понимания сущности растения. Установка на личность, которая опирается на вопросы о личностных причинных связях, не годится, когда речь заходит о художественном творчестве, ибо последнее носит надличностный характер. Творчество – нечто вне личности, оно не может служить критерием для оценки личности. Истинное художественное произведение имеет особый смысл в том, что ему удается вырваться из тесноты и тупиков личностного, воспарить ввысь и оставить далеко внизу преходящее и мимолетное личного.

Исходя из собственного опыта, я вынужден признать, что врачу очень нелегко отказаться от профессиональных шор при столкновении с художественным творчеством и одновременно отвергнуть общепринятую биологическую каузальность. Однако я все-таки усвоил, что биологически ориентированная психология может в известной мере обоснованно применяться к человеку как таковому, но совершенно неприменима к человеку-творцу. Сугубо каузальная психология способна лишь редуцировать всякого индивидуума до представителя вида Homo sapiens, ибо для нее существуют только явление и происхождение. Художественное же произведение не только явлено и выведено, это новое творческое оформление, переработка именно тех условий, из которых каузальная психология хочет вывести творчество. Растение – не просто продукт почвы, это покоящийся в самом себе живой творческий процесс, сущность которого не имеет ничего общего со свойствами почвы. Художественное произведение желательно рассматривать как творческое оформление, свободно охватывающее все предпосылки. Его смысл, свойственный ему одному вид покоятся в нем самом, а не во внешних по отношению к нему предпосылках; вряд ли будет преувеличением заявить, что это сущность, которая использует человека и его склонности как питательную почву, использует ее силы по своим законам и формирует себя так, как она этого пожелает.

Впрочем, я забежал вперед, упомянув особый род художественного творчества, который следует теперь ввести в обсуждение, ибо далеко не все художественные произведения создаются упомянутым образом. Ряд произведений, поэтических и прозаических, призван по замыслу и осознанному решению автора оказать то или иное воздействие. В этом случае автор подвергает свой материал определенно оправданной обработке, в ходе которой тут прибавляет, а там укорачивает, один аффект подчеркивает, а другой ослабляет, привнося оттенки и новые цвета; все это делается взвешенно, с учетом возможного воздействия и при неукоснительном соблюдении законов изящной формы и стиля. В ходе этой работы автор прибегает к самым проницательным суждениям, а в выборе средств выражения пользуется полной свободой. Материал является для него не более чем материалом, подчиненным художественному замыслу; автор хочет представить именно это и ничто другое. Здесь поэт становится тождественным творческому процессу, причем не важно, оказался ли он на острие творческого движения по собственной воле или сам процесс использует его как орудие (это обстоятельство, этот факт, ускользает от его сознания). Он сам является творческим образом, находится с ним в неразрывной связи, неотделим от него со всеми своими намерениями и всеми своими возможностями. Мне нет нужды приводить примеры из истории литературы или из признаний самих поэтов.

Несомненно, я не скажу ничего нового, когда коснусь художественных произведений иного рода, которые обретают плоть под пером автора как нечто цельное и готовое, которые рождаются в полном вооружении, как Афина Паллада из головы Зевса. Эти творения словно навязываются автору, овладевают его рукой, его перо пишет строки, которые дух автора созерцает с изумлением. Произведение несет с собой свою форму; что автор хочет добавить, отвергается, а то, что он не желает принимать, ему навязывается. Его сознание беспомощно и опустошенно замирает перед этим явлением, а сам он оказывается потрясенным потоком мыслей и образов, каковые никогда бы не произвел никакой его вымысел и каковые он никогда бы не породил по своей воле. Собственно, против воли он вдруг обнаруживает, что пером управляет его самость, что в этом открывается его сокровенная природа, которая громко заявляет то, что он никогда бы не доверил своему языку. Он может лишь повиноваться и следовать явно чуждым побуждениям, чувствовать, что его произведение превосходит автора и обладает поэтому безраздельной властью над ним, властью, которой он не может ничего предписывать и которой нечего противопоставить. Автор здесь отнюдь не тождественен процессу творческого оформления; он сознает, что стоит ниже своего произведения или, в лучшем случае, рядом с ним, точно как человек, очутившийся под пятой чужой воли.

Говоря о психологии художественного творчества, мы должны прежде всего иметь в виду эти две совершенно различные возможности возникновения произведения, ибо многое из того, что имеет наибольшее значение для психологической оценки, зависит от данного различия. Это противопоставление ощутил еще Шиллер; он пытался, как известно, выразить себя эпитетами сентиментальный и наивный. Выбор выражения проистекал из того факта, что Шиллер имел главным образом в виду поэтическое творчество. С точки зрения психологии первый вид творчества можно назвать интровертным, а второй – экстравертным. Интровертная установка характеризуется утверждением субъекта и его осознанных намерений и целей в противовес требованиям объекта; экстравертная установка, напротив, характеризуется подчинением субъекта требованиям объекта. По моему мнению, драмы Шиллера дают хорошее представление об интровертной установке в отношении к материалу, как и большинство его стихов. Материал видоизменяется по замыслу поэта. Хорошей иллюстрацией противоположной установки служит вторая часть «Фауста». Здесь материал отличается неповиновением автору. Еще более разительный пример такого неповиновения – «Заратустра» Ницше, где автор сам признает, что «одиночествовал вдвоем»[14].

Вероятно, уже по моему стилю изложения можно понять, какое смещение психологической точки зрения имеет место, ибо я сознательно говорю уже не о поэте как личности, а о творческом процессе. Рассмотрение смещается в сторону процесса, тогда как личность отходит на второй план и трактуется лишь как реагирующий объект. Там, где сознание автора перестает быть тождественным творческому процессу, это явление не требует особого разъяснения; однако в случае, который был рассмотрен в самом начале, налицо, казалось бы, нечто противоположное: автор, по всей видимости, сам является творцом, создавая произведение из свободных фрагментов и без всякого принуждения. Должно быть, поэт убежден в своей свободе и не желает признавать, что творение не тождественно его воле, но лишь возникает из нее и его умения.

Здесь мы сталкиваемся с вопросом, на который не сможем ответить, опираясь на то, что говорит нам сам поэт о своем сочинении; ибо это научная задача, разрешить которую способна только психология. Возьмем случай, о котором я уже мимоходом упоминал, – когда поэт, по-видимому, осознанно и свободно творит и создает, исходя из самого себя, то, что хочет; так вот, этот поэт, несмотря на все свое осознание, охвачен творческим порывом в такой степени, что он не в состоянии вспомнить иные желания. Сколь слабо другой тип его собственной воли может непосредственно ощущаться в чуждом внешнем вдохновении, хотя собственное «Я» говорит с поэтом вполне отчетливо! Значит, справедливо посчитать убеждение в безусловной свободе творчества иллюзией сознания; поэт уверен, что плывет самостоятельно, но в действительности его увлекает бурный поток.

Это сомнение ни в коем случае не высосано из пальца, оно проистекает из опыта аналитической психологии, исследования которой в области бессознательного позволили вскрыть множество возможностей – например, возможность того, что бессознательное способно не только влиять на сознание, но и им управлять. То есть сомнение видится вполне оправданным. Но откуда мы берем доказательства того допущения, что находящийся в ясном сознании поэт может быть сильно захвачен своим произведением? Доказательства тут могут быть прямыми и косвенными. Прямое доказательство мы получаем в том случае, когда поэт тем, что намеревался сказать, более или менее явно говорит больше, чем сам замечает. Такие случаи встречаются довольно часто. Косвенные доказательства можно получить в тех случаях, когда за видимой «самостоятельностью» произведения стоит высшее «долженствование», которое тотчас заявляет свои права, когда случается произвольный отказ от творческой деятельности, или когда возникают тяжелые психические осложнения, когда происходит непроизвольное прерывание творческого процесса.

Практический анализ жизни деятелей искусства неизменно позволяет снова и снова показывать, насколько могучим является проистекающее из бессознательного влечение художественного творчества и насколько оно своенравно и своевольно. Как следует из биографий многих великих художников, их стремление к творчеству было настолько сильным, что поэт или художник отказывался от всего человеческого в себе и ставил жизнь на служение искусству, даже за счет собственного здоровья и простого человеческого счастья. Нерожденное произведение в душе художника представляет собой природную энергию, которая силой либо хитростью добивается естественной цели, нисколько не заботясь о благополучии или страданиях человека, ощутившего творческий порыв. Творческое начало живет и произрастает в человеке, как дерево в почве, откуда оно черпает питательные соки. Значит, мы поступим правильно, если станем рассматривать процесс создания творческих образов как живой организм, посаженный на почву человеческой души. Аналитическая психология называет эти состояния автономными комплексами, которые как отдельные части души ведут самостоятельную, как бы выдернутую из иерархии сознания психическую жизнь и, соответственно своей энергетической ценности, своей силе, либо проявляются в виде нарушения произвольно направляемых осознаваемых процессов, либо выступают упорядочивающей инстанцией, каковую «Я» может даже взять себе на службу. Соответственно, того поэта, который отождествляет себя с творческим процессом, можно считать тем человеком, кто немедленно отвечает утвердительно, когда ему начинает грозить неосознаваемое долженствование. Другого же поэта, кому творчество представляется почти чуждой внешней силой, можно считать человеком, который по тем или иным причинам не может сказать «да», и потому долженствование сильно его поражает.

Следует ожидать, что разнообразие установок должно сказываться на произведениях. В одном случае речь идет о намеренном, сопровождаемом деятельностью сознания творении, которое в результате умственного усилия приобретает задуманную форму и силу воздействия. В другом же случае налицо событие неосознаваемой природы, произведение создается без всякого участия человеческого сознания, подчас и вопреки ему, можно сказать, по собственной воле, приобретая форму и силу воздействия. В первом случае надо ожидать, что само творение никогда не переступит границы осознанного понимания, что оно в известной мере останется в рамках авторского замысла и никоим образом не сможет сказать больше, чем было заложено в него автором. Во втором случае можно говорить о чем-то надличностном, выходящем за пределы осознанного понимания в той мере, в какой сознание автора отчуждено от процесса развития произведения. Здесь следует ожидать странных и необычных образов и форм, мыслей, постичь которые возможно лишь интуитивно, посредством многозначного языка, обороты которого обретают значения истинных символов, ибо они, насколько это вообще осуществимо, выражают неведомое и являются мостами к невидимому берегу.

Эти критерии выглядят в целом обоснованными. В тех случаях, когда речь идет о признанно целенаправленном произведении на тему произвольно и осознанно выбранного материала, должны иметь силу названные выше свойства, как и в последнем случае. Сказанное можно проиллюстрировать уже упомянутыми удачными примерами драм Шиллера, с одной стороны, и второй части «Фауста» или, еще лучше, «Заратустры», с другой стороны. Правда, я не стал бы браться за непосредственное соотнесение какого-либо неизвестного мне поэта с той или иной категорией, не исследовав предварительно и основательно свойства и отношения его личности. Здесь мало знать, принадлежит ли поэт к интровертам или экстравертам, ибо люди обоих типов способны проявлять как экстравертные, так и интровертные установки. У Шиллера мы наблюдаем это на примере различия его поэтических и философских произведений, у Гете – в различии между совершенными по форме стихотворениями и душевной борьбой при оформлении содержания второй части «Фауста», а у Ницше – в различии между афоризмами и неразрывным потоком «Заратустры». Один и тот же поэт может выражать разные установки в отношении своих произведений, и нам следовало бы решать, какой мерой мерить эти произведения, в зависимости от соответствующего отношения.

Нетрудно понять, что этот вопрос бесконечно сложен. И он становится еще сложнее, если мы включаем в круг нашего рассмотрения приведенные выше рассуждения о случае поэта, тождественного творчеству. Если принять, что осознанный и целенаправленный способ сочинения, при всей его осознанности и целенаправленности, является лишь субъективной иллюзией, то поэтическое произведение должно обладать символическими, проникающими в царство неопределенности и выступающими за пределы современного сознания свойствами. Они могут быть надежно спрятаны, ибо и читатель не переступает определенные духом времени границы сознания автора, так как сам существует и живет в границах современного сознания и не способен найти точку Архимеда за пределами своего мира, не может перевернуть современное сознание – иными словами, распознать в произведении символ такого рода. Однако символ должен быть назван: это возможность и намек на существование некоего более широкого и высокого смысла по ту сторону от наших нынешних способностей к пониманию.

Вопрос этот, как уже было сказано, весьма деликатный. Я, собственно, поднимаю его просто для того, чтобы за счет типизации возможных смысловых вариантов художественного произведения не строить тесных шаблонов, когда текст, по всей видимости, сообщает ровно то, что он со всей очевидностью говорит. Все мы часто становимся свидетелями того, как вдруг заново открывают того или иного поэта. Это происходит тогда, когда развитие нашего сознания достигает более высокой ступени; стоя на ней, мы мы вдруг улавливаем в давно знакомых строках нечто новое. Это нечто уже содержалось в произведениях поэта, но таилось от нас, и скрытый символ мы осознали только после обновления духа времени. Потребовался свежий взгляд, ибо прежний усматривал в произведениях лишь то, что привык видеть. Эти опыты должны настраивать нас на известную осторожность, поскольку они подтверждают правоту ранее высказанного взгляда. Общепризнанно, что символическое произведение не нуждается в таких тонкостях, оно обращается к нам своим полным интуитивных прозрений языком: я намерен сказать больше, чем фактически говорю; я имею в виду нечто большее, чем я сам. Здесь мы можем ощутить присутствие символа, даже если нам не удается удовлетворительно его разгадать. Этот символ становится постоянной темой наших размышлений и чувств. Сюда примешивается и тот факт, что символическое произведение возбуждает сильнее, так сказать, глубоко вгрызается в нас и потому редко доставляет нам чисто эстетическое удовольствие, в то время как очевидно несимволическое произведение намного больше говорит эстетическому восприятию, потому что позволяет гармонично взглянуть на совершенство.

Можно с полным правом спросить, что же такого сделала аналитическая психология для решения главной проблемы художественного творчества, для разгадки тайны творчества? Все, о чем мы до сих пор говорили, не относится к области психической феноменологии. Так как она не проникнет «в святая святых природы, созидающей дух», не стоит ожидать невозможного от нашей психологии, не нужно думать, что она даст удовлетворительное объяснение великой тайны жизни, которую мы непосредственно ощущаем в творчестве. Подобно любой науке, психология вносит крайне скромный вклад в лучшее и более глубокое понимание жизненных явлений, она так же далека от абсолютного знания, как и другие ее сестры.

Мы столько рассуждали о смысле и значении произведений искусства, что едва ли теперь удастся подавить принципиальное сомнение в том, что искусство на самом деле что-то «означает». Может быть, искусство вообще ничего не «означает» и не имеет никакого «смысла» в том значении, в каком здесь понимается это слово. Может быть, творчество подобно природе, которая просто «есть», а не «означает». Является ли «значение» по необходимости чем-то большим, нежели просто истолкованием, которому надо придать ореол таинственности в соответствии с потребностью рассудка, жаждущего смысла? Можно сказать, что искусство – это красота, этим оно исполняется и является достаточным само по себе. Оно не нуждается в смысле. Вопрос о смысле не имеет никакого отношения к искусству. Если я ставлю себя в область искусства, то должен подчиниться правде этого положения. Но, обсуждая отношение психологии к художественному произведению, мы тем самым выходим за пределы искусства, и тогда нам не остается иного выхода: мы должны рассуждать и толковать, чтобы явления обрели значение, ибо в противном случае мы вообще не сможем помыслить об этом предмете. Мы должны раскрыть жизнь, что развертывается и исполняется в самой себе, раскрыть наряду с ее событиями в образах, смыслах и понятиях, сознательно при этом отстраняясь от живого таинства. Пребывая во власти творчества, мы не видим и не познаем ничего, да и не можем познавать, ибо нет ничего более вредоносного и опасного для непосредственного переживания, чем познание. Для познания мы должны выйти за пределы творческого процесса и рассматривать его извне, только тогда возникнет картина, значение которой может быть высказано. Только тогда мы можем, даже должны, говорить о смысле. Только таким путем сугубая умопостигаемость превращается в нечто, обозначающееся в связи с другими феноменами, в то, что играет определенную роль, служит известной цели и оказывает осмысленное воздействие. Если мы сможем все это увидеть, у нас появится ощущение, что мы что-то поняли и объяснили. Так и надо понимать потребности науки.

С таким же основанием, с каким мы прежде говорили о произведении искусства как о дереве, растущем на питательной почве, можно прибегнуть к сравнению с ребенком в материнском чреве. Но, поскольку все сравнения хромают, лучше использовать вместо метафор точную научную терминологию. Напомню, что выше я определил находящееся в стадии рождения произведение как автономный комплекс. Этим понятием обозначают все психические образования, которые вначале развиваются совершенно бессознательно и только с того момента, когда достигают порога сознания, в него прорываются. Связь с сознанием, в которую они вступают, не носит характера ассимиляции; скорее, это восприятие (перцепция): мы утверждаем, что автономный комплекс воспринимается (ощущается), он не поддается сознательному управлению – ни подавлению, ни произвольному воспроизведению. Автономность такого комплекса проявляется именно в том, что он тогда и в том виде появляется или исчезает, когда для этого имеют место соответствующие условия, независимо от произвола сознания. Эту характерную особенность творческий комплекс разделяет со всеми другими автономными комплексами. Именно здесь возможно провести аналогию с болезненными душевными процессами, ибо эти последние суть развитие автономных комплексов, в первую очередь при психических расстройствах. Божественное безумие художника имеет пугающе реальное сходство с заболеванием, но не тождественно ему. Аналогия опирается на присутствие автономного комплекса. Сам факт такого присутствия не указывает на патологию, ибо и здоровые люди порой, иногда продолжительное время, находятся под влиянием автономных комплексов. Этот факт относится к нормальным свойствам психики, причем в значительной мере он касается бессознательного, ибо существование автономного комплекса осознается отнюдь не всегда. Так, например, каждая дифференцированная в той или иной степени типичная установка склонна превращаться в автономный комплекс, а в большинстве случаев комплекс становится установкой. Также и каждое влечение, в большей или меньшей мере, обладает свойствами автономного комплекса. Следовательно, сам по себе автономный комплекс не является заболеванием, и лишь частое и разрушительное его появление свидетельствует о страдании и болезни.

Как же возникает автономный комплекс? По какой-либо причине – подробное исследование таких причин завело бы нас сейчас слишком далеко – активируется некий, до того неосознаваемый участок психики; оживляясь, он расширяется за счет вовлечения родственных ассоциаций. Энергия, которая при этом используется, заимствуется, естественно, у сознания, если последнее не предпочитает отождествлять себя с комплексом. Если этого не происходит, то возникает то, что Жане называет «ослаблением сознательности» (abaissement du niveau mental)[15]. Насыщенность осознанного интереса и деятельности постепенно исчезает, в результате чего возникает либо апатичная бездеятельность – очень частое состояние творческих личностей, – либо регрессивное развитие осознаваемых функций; собственно, в этом и состоит понижение – в возврате к инфантильным, архаичным ступеням развития, когда наблюдается нечто вроде вырождения. Parties inférieures des fonctions[16] выступают на первый план: влечения против морали, наивно-инфантильное против рассудочного, зрелого, неспособность к адаптации против приспособляемости. Такие примеры мы встречаем в жизни многих художников. В итоге из энергии, отнятой у сознания, руководящего личностью, формируется автономный комплекс.

Но откуда берется автономный творческий комплекс? Это невозможно узнать до тех пор, пока законченное произведение не откроет нашему взгляду свои основы. Произведение предлагает нам разработанный образ в самом широком смысле этого слова. Этот образ доступен анализу в той степени, в какой мы распознаем его как символ. Если мы не можем раскрыть в нем символическое значение, то тем самым констатируем, что для нас этот образ означает не больше того, что он явно выражает, или, иными словами, что он есть то, чем он кажется. Я говорю «кажется», ибо наша пристрастность, возможно, не позволяет делать более глубокие догадки. Как бы то ни было, в этом последнем случае мы не находим ни повода, ни исходной точки для анализа. Для первого случая мы можем напомнить себе слова Герхарда Гауптмана[17]: «Поэзией называют умение заставить звучать глубинные слова за словами обыденными». В переводе на психологический язык наш первый вопрос должен звучать так: «На какой первозданный образ коллективного бессознательного можно спроецировать образ, созданный и явленный в произведении?»

Этот вопрос во многих отношениях требует разъяснения. Я упомянул выше случай символического произведения искусства, причем такой, что его источник следует искать не в личном бессознательном автора, а в той области бессознательной мифологии, исконные образы которой являются общим достоянием человечества. Поэтому я обозначил эту область термином коллективное бессознательное и тем самым провел различение с личным бессознательным; я обозначаю его как совокупность тех психических процессов и содержаний, которые сами по себе могут быть объектами сознания, каковыми они часто бывали, но вследствие своей несовместимости с реальностью были вытеснены и искусственно удерживаются ниже порога сознания. Также эта область порождает источники искусства, но они мутны и, начиная преобладать, делают произведение искусства не символическим, а, скорее, симптоматическим. Такой вид искусства мы можем, вероятно, без всякого вреда и угрызений совести оставить фрейдистскому методу катарсиса.

В противоположность личному бессознательному, которое в известной мере занимает относительно поверхностный слой сразу за порогом сознания, коллективное бессознательное в норме не способно проявляться в сознании, не может быть привнесено в сознание любыми аналитическими техниками, ибо оно не было ни вытеснено, ни забыто. Само по себе и для себя коллективное бессознательное вообще не существует, оно является не чем иным, как возможностью, именно той возможностью, которая с незапамятных времен наследуется нами в определенной форме памяти или, выражаясь анатомическим языком, в форме мозговой структуры. Не существует врожденных представлений, но существуют врожденные возможности представлений, которые устанавливают определенные границы самых смелых фантазий, так сказать, категории деятельности по порождению фантазий, в известной мере априорных идей, существование коих невозможно без опыта. Они проявляются только в оформленном материале как регуляторные принципы его оформления, то есть только за счет выводов, сделанных на основе законченного произведения, можно реконструировать исходный оригинал первобытного образа.

Первобытный образ, или архетип, – это фигура, будь то демон, человек или процесс, которая повторяется по ходу истории там, где дается простор творческой фантазии. В первую очередь это мифологическая культура. Если мы тщательно исследуем эту фигуру, то обнаружим, что она является во многом оформленным результатом бесчисленных типических опытов длинного ряда предков. Опять-таки, это психические остатки бесчисленных переживаний одного и того же типа. Они усредняют и описывают миллионы индивидуальных переживаний и создают образ психической жизни, разделяемый и проецируемый на многочисленные образы мифологического пандемониума. Но и мифологические образы как таковые суть порождения творческой фантазии, они ждут своего перевода на понятийный язык, однако этот перевод пока выполняется в муках. Только понятия, которые еще предстоит ввести, могут помочь нам опосредовать и сделать доступным абстрактное, научное познание бессознательных процессов, каковые суть корни возникновения первобытных образов. В каждом таком образе содержится мельчайший фрагмент человеческой психологии и человеческой судьбы, фрагмент страдания и радости, которые бесчисленное множество раз проявлялись в череде поколений, причем всегда эти переживания принимали одно и то же течение, одну и ту же форму. Это можно сравнить с расположенным глубоко в душе руслом потока, где жизнь, которая до этого как бы ощупью, широко, но мелко катилась по поверхности, внезапно превращается в бурный поток, когда достигает того особого стечения обстоятельств, каковое с незапамятных времен приводило к возникновению определенного прообраза.

Миг, когда проявляется мифологическая ситуация, всегда знаменуется особым эмоциональным напряжением; как будто в нас начинают вибрировать никогда прежде не звучавшие струны или высвобождаются силы, о которых мы никогда не догадывались. Процесс приспособления мучителен, ибо нам постоянно приходится справляться с индивидуальными, то есть атипичными, условиями. Нет, однако, никакого чуда в том, что мы в тех случаях, когда попадаем в типичную ситуацию, внезапно либо ощущаем чувство небывалого освобождения, которое подхватывает нас волной, либо чувствуем, как нас увлекает куда-то неодолимая сила. В такие мгновения мы перестаем быть отдельными индивидуумами, превращаемся в род, внутри вас возвышается голос всего человечества. Отсюда следует, что когда индивидуум лишь отчасти способен в полной мере пользоваться своими силами, ему на помощь приходят коллективные представления, каковые именуются идеалами и каковые высвобождают все те инстинктивные силы, доступ к которым не в состоянии получить никакая заурядная осознанная воля. Самые действенные из идеалов всегда представляют собой более или менее прозрачные варианты архетипа, распознать которые достаточно просто, ибо такие идеалы нетрудно соотнести с аллегориями: например, родину можно воображать как мать, причем, разумеется, аллегория ни в коей мере не обладает мотивирующей силой, проистекающей из символического значения идеи родины. Архетип выступает формой «мистической сопричастности»[18] некоему первобытному началу той почвы, на которой он обитает, – почвы, пропитанной духом предков. Горе чужакам!

Каждая связь с архетипом, переживается ли она или только упоминается, «трогает» за живое, то есть действует; ибо она слышит или исторгает голоса, каковые мы воспринимаем как наши собственные. Тот, кто изъясняется прообразами, будто говорит тысячами голосов, захватывает и овладевает, при этом возвышает то, о чем говорит, делает из сиюминутного и преходящего нечто вечно сущее, возносит личную участь до судеб человечества и тем самым высвобождает в нас все те полезные силы, какие всегда и везде помогали человеку спасаться от бедствий и переживать самую долгую ночь.

Такова тайна воздействия искусства. Процесс творчества, насколько мы вообще в состоянии его проследить, состоит в неосознанном оживлении архетипа, в его разработке и представлении в виде законченного произведения. Представление в определенной форме первозданного образа есть, в известной мере, перевод на современный язык, за счет чего оно дает каждому возможность доступа к глубочайшим источникам жизни, которые иначе остались бы недоступными. Здесь заключается социальная значимость искусства: оно всегда трудится над воспитанием духа времени, выводит на поверхность те образы, которых в наибольшей степени недостает духу времени. Из неудовлетворенности современностью возникает томление художника, которое разрешается только достигнув прообраза бессознательного, каковой в наибольшей степени способен восполнить недостаточность и односторонность духа времени. Этот образ охватывает недостающее, позволяет извлечь его из сокровенных глубин бессознательного и приблизить к сознанию в доступной современному человеку форме в меру способности последнего к пониманию. Вид художественного произведения позволяет нам делать заключения о характере эпохи, в которой оно возникло. Что означают реализм и натурализм для своих эпох? Что такое романтизм? Эллинизм? В искусстве существуют направления, которые выносят на поверхность то, что в наибольшей степени требуется современной духовной атмосфере. Художников считают воспитателями эпох – об этом можно было бы много говорить и сегодня.

Подобно отдельным людям, народы и времена имеют свои оригинальные духовные направления или представления (установки). Уже само слово установка, в смысле единственной точки зрения, отражает необходимую односторонность, каковая задается определенным направлением. Где есть направление, есть и исключение. Исключение же означает, что многим психическим явлениям, которые могли бы переживаться, не позволено проявляться, так как они не соответствуют общей установке. Заурядный человек может без вреда для себя переносить общую направленность; человек, склонный к блужданию по извилистым тропинкам и обходным путям, который, в отличие от заурядного, не способен идти по широкой столбовой дороге, как и должно быть, раньше других открывает то, что находится в стороне от большой дороги, – и ждет, когда к нему присоединятся другие. Относительная неспособность художника к приспособлению является истинным преимуществом; она позволяет оставаться в стороне от главной дороги, следовать своему томлению и обнаруживать то, чего лишены прочие, пусть они этого и не осознают. В отдельном индивидууме односторонность сознательной установки может быть подправлена бессознательными реакциями на пути саморегуляции, а искусство представляет собой процесс саморегуляции в жизни народов и времен.

Я вполне отдаю себе отчет в том, что в рамках короткого доклада возможно изложить лишь общий взгляд, и то в сжатом виде. Но я все же смею надеяться, что все, о чем не было сказано, все, что существует пока лишь в моей голове, а именно подробное рассмотрение этих идей применительно к конкретным поэтическим произведениям, когда-нибудь обретет плоть и кровь.

Фрейд и Юнг: различия во взглядах[19]

О различиях между взглядами Фрейда и моими собственными лучше всего сможет судить тот, кто находится вне орбиты тех идей, которые ассоциируются с нашими именами. Смогу ли я быть достаточно беспристрастным, чтобы подняться над собственными воззрениями? Под силу ли это вообще кому-нибудь? Сомневаюсь. Если бы мне сказали, что некто обскакал барона Мюнхгаузена и действительно совершил подобный подвиг, я бы ни на мгновение не усомнился в том, что его идеи заимствованы.

Впрочем, общепринятые идеи никогда не являются личной собственностью автора; напротив, он сам становится их рабом. Впечатляющие идеи, которые полагают истинными, содержат в себе нечто особенное. Хотя они возникают в определенный момент, они существуют и всегда существовали вне времени; они проистекают из той сферы созидательной психической жизни, из которой эфемерный разум отдельного человека вырастает подобно растению. Это растение цветет, приносит плоды и семена, а затем увядает и умирает. Идеи обязаны своим возникновением отнюдь не отдельному человеку; их порождает нечто несравнимо большее. Человек не создает идеи; скорее, это идеи создают человека.

Всякая идея несет в себе неизбежное признание, ибо обнаруживает не только наши достоинства, но и наши худшие слабости и личные недостатки. Особенно это касается представлений о психологии. Откуда же им взяться, как не из нашего субъективизма? Могут ли наши переживания объективного мира спасти нас от субъективной предвзятости? Разве каждое переживание, даже при самых благоприятных обстоятельствах, не является по меньшей мере на пятьдесят процентов субъективной интерпретацией? С другой стороны, любой субъект есть объективный факт, частица мира; то, что исходит от него, исходит в конечном счете от самого мира; точно так же любой организм – даже самый редкий и странный – носит и питает общая для всех земля. Именно наиболее субъективные идеи, будучи ближе всего к природе и нашей собственной сущности, заслуживают того, чтобы считаться самыми истинными. Но «что есть истина»?

В психологии, я полагаю, лучше всего отказаться от мысли, что сегодня мы в состоянии утверждать что-либо «истинное» или «правильное» о природе психического. Самое большее, на что мы способны, – это правдивое выражение. Под ним я подразумеваю открытое признание и подробное изложение всего того, что мы наблюдаем субъективно. Один будет подчеркивать формы, в которые он может втиснуть свой материал, и потому полагать себя творцом обнаруженного внутри себя. Другой будет придавать наибольший вес тому, что он видит, и говорить об этом как о феномене, сознавая собственную рецептивную установку. Истина, вероятно, лежит где-то посередине: правдивое выражение состоит в придании определенной формы наблюдаемым явлениям.

Современный психолог, каким бы честолюбивым он ни был, вряд ли может надеяться достичь чего-то большего. Наша психология – это более или менее удачно сформулированная исповедь нескольких индивидов, а поскольку каждый из них более или менее соответствует определенному типу, его признание можно считать вполне достоверным описанием множества других людей. Поскольку те, кто относится к другим типам, тоже принадлежат к человеческому роду, можно заключить, что это описание применимо и к ним, хотя и в меньшей степени. То, что Фрейд говорит о сексуальности, инфантильном удовольствии и их конфликте с «принципом реальности», об инцесте и тому подобном, служит самым точным выражением его личной психологии. Это удачная формулировка его субъективных наблюдений. Я не противник Фрейда; я лишь кажусь таковым в силу его собственной близорукости и близорукости его учеников. Ни один опытный психиатр не станет отрицать, что он лечил десятки пациентов, чья психология отвечает психологии Фрейда во всех ключевых аспектах. По его собственному субъективному признанию, Фрейд способствовал рождению великой истины о человеке. Он посвятил свою жизнь и силы построению психологии, которая представляет собой не что иное, как формулировку его собственного естества.

Каков человек, таково и его ви́дение. Поскольку у разных людей разная психология, им свойственно разное ви́дение и разные способы самовыражения. Наглядный тому пример – Адлер, один из самых первых учеников Фрейда. Работая с тем же эмпирическим материалом, что и Фрейд, он подошел к нему с совершенно иной точки зрения. Его взгляды, по меньшей мере, так же убедительны, как и взгляды Фрейда: подобно Фрейду, Адлер олицетворяет достаточно распространенный тип психологии. Последователи обеих школ убеждены, что я ошибаюсь, однако меня не покидает надежда, что история и все беспристрастно мыслящие люди подтвердят мою правоту. Обе школы, по моему мнению, следует упрекнуть в чрезмерном акцентировании патологического аспекта жизни и интерпретации человека исключительно в свете его недостатков. В качестве убедительного примера можно привести неспособность Фрейда понять религиозное переживание, о чем ясно свидетельствует его книга «Будущее одной иллюзии».

Со своей стороны, я предпочитаю смотреть на человека в свете того, что в нем есть здорового и здравого, и вижу свою первоочередную задачу в том, чтобы освободить больного от той самой психологии, которая пропитывает каждую страницу, написанную Фрейдом. Я не представляю, как Фрейд может выйти за рамки своей собственной психологии и избавить пациента от страданий, от которых страдает сам. Его психология – это психология невротических состояний разума, определенно однобокая и этими состояниями ограниченная. В их пределах она истинна и достоверна, причем даже тогда, когда заблуждается, ибо всякое заблуждение содержит важный элемент общей картины и несет в себе истину откровения. Но это не психология здорового разума; она основана – и это один из симптомов ее морбидности – на некритическом, даже бессознательном ви́дении мира, склонного сужать горизонт опыта и ограничивать обзор. Со стороны Фрейда было большой ошибкой отвернуться от философии. Он ни разу не подвергает критике ни свои предположения, ни даже личные психические предпосылки. И напрасно, как можно заключить из того, что я сказал выше; если бы Фрейд критически анализировал свои базовые принципы, он никогда бы не смог так наивно выставить на всеобщее обозрение свою своеобразную психологию, как это было сделано в «Толковании сновидений». Во всяком случае, он бы получил некоторое представление о тех трудностях, с которыми пришлось столкнуться мне. Я никогда не отказывался от горько-сладкого напитка философской критики, но принимал его с осторожностью, понемногу. Слишком мало, скажут мои оппоненты; даже слишком много, подсказывает мое собственное чувство. Самокритика отравляет наивность, то бесценное достояние или, вернее, дар, без которого не может обойтись ни один творческий человек. Как бы там ни было, философская критика помогла мне увидеть, что всякая психология, включая мою собственную, носит характер субъективного признания. И все же я не должен допускать, чтобы мои критические способности подрывали мои творческие силы. Я осознаю, что каждое произнесенное мной слово несет в себе частицу меня самого – моей особой и уникальной самости с ее специфической историей и ее собственным специфическим миром. Даже когда я оперирую эмпирическими данными, я обязательно говорю о себе. Только приняв это как неизбежность, я могу служить цели познания человека человеком – цели, которой, несмотря ни на что, служил и Фрейд. Знание зиждется не только на истине, но и на заблуждении.

Возможно, именно в вопросе о признании субъективной окрашенности всякой психологии, созданной одним человеком, расхождения между Фрейдом и мной проступают особенно явственно.

Еще одно различие, как мне кажется, состоит в том, что я стараюсь освободиться от всех бессознательных и потому некритических предположений о мире в общем. Я говорю «стараюсь», ибо кто может быть уверен, что он в самом деле избавился от всех своих бессознательных допущений? По крайней мере я стараюсь воздерживаться от самых грубых предубеждений, а потому склонен признавать всевозможных богов, если только они действуют в человеческой психике. Я не сомневаюсь, что естественные инстинкты или влечения являются мощными движущими силами в нашей психической жизни вне зависимости от того, как мы их называем: сексуальностью или волей к власти. Однако я также не сомневаюсь и в том, что эти инстинкты вступают в столкновение с духом, ибо они постоянно сталкиваются с чем-то, и почему это что-то не может называться «духом»? Я далек от понимания того, что такое дух, и столь же далек от понимания того, что такое инстинкты. Первое для меня так же загадочно, как и второе, и я не могу объяснить одно как неверное истолкование другого. В природе не бывает двусмысленностей: разве можно ошибочно истолковать тот факт, что у Земли есть только один спутник – Луна? Ложные представления существуют только в сфере того, что мы называем «пониманием». Разумеется, инстинкт и дух выше моего понимания. Это термины, которыми мы обозначаем могущественные силы, природу которых человек не знает.

Посему я отношусь ко всем религиям позитивно. В их символике я узнаю те фигуры, с которыми сталкиваюсь в сновидениях и фантазиях своих пациентов. В их нравственных учениях я вижу попытки, подобные тем, которые предпринимают мои больные, когда, руководствуясь собственным интуитивным пониманием или вдохновением, ищут правильный способ совладания с силами психической жизни. Ритуалы, обряды посвящения и аскетические практики во всех своих формах и вариациях вызывают у меня живой интерес, равно как и многочисленные техники установления надлежащей связи с этими силами. Не менее позитивно я отношусь к биологии и эмпиризму естествознания вообще. Если религиозный гнозис есть грандиозная попытка человеческого разума извлечь знание о космосе изнутри, то естествознание есть геркулесова попытка понять психику, приблизившись к ней извне. Моя картина мира разделена на обширное внешнее царство и столь же обширное внутреннее царство; между двумя этими царствами стоит человек. Он обращается то к одному, то к другому и, в зависимости от темперамента и характера, принимает одно за абсолютную истину, а другое отрицает или приносит в жертву.

Несмотря на всю гипотетичность данной картины, из нее вытекает гипотеза, которая настолько ценна, что я не откажусь от нее. Я считаю ее эвристически и эмпирически обоснованной; более того, она подтверждается общим согласием (consensus gentium). Эта гипотеза, несомненно, пришла ко мне из внутреннего источника, хотя я мог бы вообразить, что к ее открытию привели эмпирические данные. Именно она легла в основу моей теории типов, а также побудила меня примириться со взглядами, столь же отличными от моих собственных, как и взгляды Фрейда.

Во всем происходящем я усматриваю игру противоположностей и основываю на этой концепции свое представление о психической энергии. Я полагаю, что психическая энергия включает в себя игру противоположностей почти так же, как физическая энергия включает в себя разность потенциалов, то есть существование таких противоположностей, как тепло и холод, высокое и низкое и т. д. Первоначально Фрейд рассматривал сексуальность как единственную психическую движущую силу и только после моего разрыва с ним принял во внимание другие факторы. Со своей стороны, я объединил различные психические влечения или силы – выделенные более или менее спонтанно (ad hoc) – в общее понятие энергии, дабы исключить почти неизбежную произвольность, свойственную всякой психологии, которая построена исключительно на стремлении к власти. По этой причине я говорю не об отдельных влечениях или силах, а о «системе ценностей»[20]. Этим я не пытаюсь отрицать важность сексуальности в психической жизни, хотя Фрейд упрямо утверждает, что это так. Прежде всего, я стремлюсь ограничить терминологию секса, которая пропитывает все обсуждения человеческой психики, и вернуть сексуальность на надлежащее ей место.

Здравый смысл всегда будет возвращаться к тому факту, что сексуальность является лишь одним из биологических инстинктов, лишь одной из психофизиологических функций, хотя, без сомнения, и очень важной. Но что происходит, когда мы больше не можем утолить свой голод? Совершенно очевидно, что сегодня в психической сфере секса наблюдаются заметные возмущения. Равным образом, когда у нас болит зуб, вся психика, кажется, состоит из одной только зубной боли. Тип сексуальности, описанный Фрейдом, – это та безошибочно узнаваемая сексуальная одержимость, которая проявляется всякий раз, когда пациент достигает точки, где его нужно либо силой, либо хитростью избавить от ошибочной установки или вызволить из неподходящей ситуации. Это та чрезмерно подчеркнутая сексуальность, которая накапливается перед запрудой, но мгновенно принимает нормальные пропорции, как только открывается путь к развитию. Как правило, к запруживанию жизненной энергии ведет зацикливание на старых обидах по отношению к родителям и родственникам, а также на утомительных эмоциональных перипетиях «семейного романа». Подобный застой неизменно проявляется в форме так называемой инфантильной сексуальности. Это не собственно сексуальность, а неестественная разрядка напряжений, которые в действительности принадлежат совсем другой стороне жизни. Если так, какой смысл плавать по этой затопленной стране? Конечно, прямолинейный разум согласится с тем, что гораздо важнее открыть спускные каналы, то есть найти новую установку или образ жизни, которые обеспечат подходящий градиент для сдерживаемой энергии. В противном случае возникает замкнутый круг. Именно к нему ведет фрейдистская психология. Она не указывает никакого пути, позволяющего выйти за пределы неумолимого цикла биологических событий. В отчаянии мы можем воскликнуть вместе со святым Павлом: «Бедный я человек! кто избавит меня от сего тела смерти?» Духовный человек в нас выступает вперед и, качая головой, отвечает словами Фауста: «Тебе знакомо лишь одно стремленье», – а именно плотская связь, ведущая назад к отцу и матери или вперед к детям, которые произошли от нашей плоти – «инцест» с прошлым и «инцест» с будущим, первородный грех увековечения «семейного романа». Ничто не может освободить нас от этой связи, кроме противоположного стремления жизни – духа. Не детям плоти, но «детям Бога» дано познать истинную свободу. В трагедии Эрнста Барлаха «Мертвый день» Кулобарб говорит в конце: «Странно только, что человек не хочет понять, что его отец – Бог». Этого не хочет понимать ни Фрейд, ни все те, кто разделяет его взгляды. По крайней мере, они не находят ключ к этому знанию. Теология не помогает тем, кто ищет ключ, ибо теология требует веры, а вера не может возникнуть по желанию: это воистину дар благодати. Перед современным человеком стоит задача заново открыть жизнь духа. Другого способа разрушить чары, привязывающие нас к циклу биологических событий, не существует.

Моя позиция по этому вопросу – третья точка расхождения между моими взглядами и взглядами Фрейда. Из-за нее меня часто обвиняют в мистицизме. Я, однако, не считаю себя ответственным за тот факт, что человек всегда и везде спонтанно развивал религиозную функцию и что человеческая психика с незапамятных времен пронизана религиозными чувствами и идеями. Тот, кто не способен увидеть этот аспект человеческой психики, слеп; тот же, кто тщится дать ему поверхностное или «просвещенное» объяснение, лишен всякого чувства реальности. Или, может, мы должны усматривать в отцовском комплексе, проявляющемся у всех представителей фрейдистской школы, включая ее основателя, свидетельство знаменательного избавления от фатальности семейной ситуации? Комплекс отца, отстаиваемый с таким упрямством и чрезмерной чувствительностью, представляет собой неверно понятую религиозную функцию, тот же мистицизм, выраженный сквозь призму биологических и семейных отношений. Что же касается фрейдовской концепции «супер-эго» (Сверх-Я), то в ней я вижу попытку тайком протащить освященный веками образ Иеговы в психологическую теорию. Со своей стороны, я предпочитаю называть вещи теми именами, под которыми они были известны всегда.

Нельзя пытаться повернуть колесо истории вспять, как нельзя отрицать движение человека к духовной жизни, начавшееся с первобытных обрядов посвящения. Для науки допустимо разделять области своих исследований и оперировать ограниченными гипотезами, ибо только так она и должна функционировать; но человеческая психика не может быть фрагментирована подобным образом. Это единое целое, которое охватывает сознание и является его матерью. Научное мышление, будучи лишь одной из функций психики, никогда не сможет исчерпать всех ее возможностей. Психотерапевт не должен позволять патологии искажать его ви́дение; не следует забывать, что больной разум – это человеческий разум и что, несмотря на свой недуг, он бессознательно разделяет всю психическую жизнь, свойственную человеку. Необходимо признать, что эго больно́ именно потому, что отрезано от целого и утратило свою связь не только с человечеством, но и с духом. Эго воистину есть «средоточие страха», как пишет Фрейд в «Я и Оно», но только до тех пор, пока оно не вернется к своим «отцу» и «матери». Фрейд спотыкается о вопрос Никодима: «Как может человек родиться, будучи стар? неужели может он в другой раз войти в утробу матери своей и родиться?» (Иоанн, 3:4). История повторяется, ибо – если сравнивать малое с великим – этот вопрос вновь возникает сегодня в виде внутренних распрей, раздирающих современную психологию.

На протяжении тысячелетий обряды посвящения учили возрождению от духа, и все же, как ни странно, человек снова и снова забывает о смысле божественной прокреации. Хотя подобная забывчивость может быть плохим свидетельством силы духа, наказание за непонимание – невротическое разложение, озлобленность, атрофия и стерильность. Легко изгнать духа за дверь, но тогда пища теряет свой вкус – соль земли. К счастью, убедительное доказательство того, что дух всегда восстанавливает свою силу, кроется в том, что учение о посвящениях передается из поколения в поколение. Снова и снова находятся люди, которые понимают, что значит «Бог есть отец наш». Равновесие плоти и духа не утрачено миром навсегда.

Расхождения между Фрейдом и мной восходят к принципиальным различиям в наших базовых допущениях. Допущения неизбежны, а потому глупо притворяться, будто их нет у нас. Вот почему я предпочел осветить здесь фундаментальные вопросы; на их основе легче понять многочисленные различия между взглядами Фрейда и моими собственными.

Цели психотерапии[21]

В настоящее время существует единство в убеждении, согласно которому неврозы являются функциональными психическими нарушениями, и, следовательно, лечить их надлежит психическими же воздействиями. Если, однако, речь заходит о структуре неврозов и принципах их терапии, то здесь от единства не остается и следа, и мы должны признать, что до сего дня не существует полностью удовлетворительного понимания ни сущности неврозов, ни принципов их терапии. Особенно известны в этом отношении два течения или школы, но этим отнюдь не исчерпывается число существующих, при этом весьма разнообразных мнений. Среди нас достаточно, так сказать, беспартийных, которые в гуще сталкивающихся противоречивых мнений отстаивают свое понимание проблемы. Захоти мы набросать всеобъемлющую картину этого разнообразия, нам пришлось бы собрать для этого на нашей палитре всю радугу со всеми ее цветовыми градациями. Будь это в моей власти, мне доставило бы большое удовольствие создать такое полотно, ибо обобщающее видение множества мнений всегда было моей основной потребностью. Эти мнения вообще не могли бы возникнуть и даже обрести стойких последователей, если бы они не соответствовали некой особой психологии, некоему особому темпераменту, некоему – более или менее широко – признанному основополагающему психическому факту. Исключая и отбрасывая одно такое мнение как заведомо ошибочное и безнравственное и тем самым отвергнем и этот особый темперамент – или этот особый основополагающий факт – как досадное недоразумение, мы полностью перечеркиваем собственный эксперимент. Открытие, сделанное Фрейдом с его каузальной сексуальной теорией неврозов и его взглядом, согласно которому события психической жизни, по существу, вращаются вокруг детских влечений и их удовлетворения, должно научить психологов тому, что такой образ мышления и чувствования встречает достаточно широкое признание и расположение, то есть соответствует духовному течению, каковое, независимо от теории Фрейда, стало весьма заметным, как коллективно-психологическое явление, также и в других местах и в других умах, в иных обстоятельствах и формах. С одной стороны, я вспоминаю работы Хэвлока Эллиса и Огюста Фореля[22], а также составителей «Anthropophyteia»[23] («Антропофитии»), а кроме того, сексуальные эксперименты поствикторианской эпохи в англосаксонских странах, а также широкое обсуждение половых вопросов в так называемой изящной литературе, начатое французскими реалистами. Фрейд – один из провозвестников того факта современной душевной жизни, что обладает особой историей; этот факт мы по понятным причинам не будем рассматривать здесь подробно.

Одобрение, какого, подобно Фрейду, удостоился и Адлер[24] по ту и эту стороны Атлантики, указывает на тот непреложный факт, что основанное на неполноценности тщеславие, выступающее в качестве сути и обоснования объяснений, сделало их понятными и ясными великому множеству людей. Бесспорно, что этот взгляд охватывает и те состояния душевной жизни, с которыми фрейдистское понимание не в состоянии справиться. Мне нет нужды подробно распространяться о том, какие коллективно-психологические и социальные условия поддерживают воззрения Адлера и служат для них теоретическим основанием. Это и так достаточно очевидно.

С моей стороны было бы непростительной ошибкой не замечать правоту воззрений как Фрейда, так и Адлера, но столь же непростительно было бы принимать какое-либо из них за единственную непререкаемую истину. Оба взгляда соответствуют психической реальности. Но на практике имеют место случаи, когда по главным обстоятельствам их можно представить и объяснить наилучшим образом, пользуясь другой теорией.

Я не могу обвинить ни одного из этих авторов в фундаментальном заблуждении; наоборот, я всей душой стремлюсь применять обе гипотезы и в целом признаю их относительную справедливость. Мне никогда не пришло бы в голову размежеваться с Фрейдом, если бы я не столкнулся с фактами, вынудившими меня видоизменить теоретический подход. То же самое касается и моего отношения к воззрениям Адлера.

После сказанного выше мне едва ли стоит подчеркивать, что истинность моих собственных воззрений я воспринимаю столь же относительно; я ощущаю себя всего лишь представителем другого направления и могу повторить вслед за Кольриджем: «Я охотно верю, что во вселенной есть больше невидимых, чем видимых существ»[25].

Именно в прикладной психологии нам сегодня надлежит проявлять скромность и мириться с существованием очевидного разнообразия и множества мнений, ибо мы пока бесконечно далеки от основательного постижения самого благородного объекта научного исследования – человеческой души. Пока в нашем распоряжении есть только более или менее правдоподобные мнения, нигде до сих пор не перекрывающиеся.

Таким образом, если я сейчас решаюсь выступить перед уважаемым собранием, чтобы рассказать о некоторых моих воззрениях, то прошу не принимать это выступление за восхваление некой новой истины или за провозглашение истинного в последней инстанции Евангелия. На самом деле я могу говорить лишь о попытках осветить некоторые темные психические факты или преодолеть некоторые терапевтические трудности.

Как раз по этому пункту я и хочу высказаться, ибо здесь уже давно назрела насущная необходимость изменений, так как известно, что можно достаточно долго придерживаться ошибочной теории, но нельзя долго придерживаться неверных методов лечения. За свою более чем тридцатилетнюю психотерапевтическую практику я накопил обширную коллекцию неудач, которые поражают меня куда сильнее моих успехов. Успех в психотерапии может сопутствовать каждому, начиная с первобытных шаманов и современных знахарей. На успехах психотерапевт не учится ничему или почти ничему, ибо они укрепляют его в ошибочных воззрениях. Неудачи, наоборот, составляют бесценный опыт, ибо не только указывают путь к лучшей истине, но и заставляют нас менять понимание проблем и методы их решения.

Притом что я, насколько это возможно, признаю практическую пользу воззрений Фрейда и Адлера, так как использую любую возможность, какую предоставляют их теории, для лечения моих пациентов, мне все-таки приходится, с другой стороны, подчеркивать снова и снова, что я терпел неудачи, относительно которых у меня возникало чувство, что их удалось бы избежать, прими я вовремя во внимание те факты, которые впоследствии вынуждали меня менять теорию.

Практически невозможно описать здесь все условия, побудившие меня к этому. Мне придется удовлетвориться выделением нескольких типичных случаев. Главные трудности были связаны с пациентами зрелого возраста, то есть старше сорока лет. В работе с более молодыми людьми я, как правило, обходился уже известными точками зрения, ибо подход Фрейда, как и Адлера, заключается в адаптации пациента, а затем в нормализации его психического состояния. Обе точки зрения дают блестящие результаты в лечении молодых людей и, очевидно, не сопровождаются сохранением остаточных явлений. Согласно моему опыту, такое часто не работает в лечении людей старшего возраста. Мне вообще представляется, что можно говорить о психологии первой половины жизни и о психологии второй половины жизни как о разных феноменах. Как правило, жизнь молодого человека проходит под знаком экспансии, расширения и устремления к видимым целям, и его неврозы возникают, главным образом, на почве задержки в продвижении к цели или на почве отклонения от пути к ней. Жизнь стареющего человека, наоборот, проходит под знаком сужения, утверждения уже достигнутого и характеризуется прекращением устремления вширь. Его неврозы обусловлены несвоевременной фиксацией на юношеских установках. Как молодой невротик страшится жизни, так старый пытается отпрянуть от надвигающейся смерти. То, что для молодого человека было нормальной целью, становится для старика причиной невротического торможения; именно так, как у молодого невротика нерешительность превращает исходно нормальную зависимость от родителей в противное жизни отношение инцеста. Вполне естественно, что у молодого человека невроз, сопротивление, вытеснение, перенос, фикция и т. д. имеют противоположное значение в сравнении со старыми пациентами, невзирая на все внешнее сходство. В соответствии с этими особенностями необходимо модифицировать цели психотерапии. Поэтому возраст пациента представляется весьма важным фактором.

Однако и для юношеской фазы жизни имеют значение различные факторы и показания. Так, на мой взгляд, врачебной ошибкой является попытка лечить пациента с адлеровским типом психики, например безнадежного неудачника с инфантильным тщеславием, с помощью методов Фрейда; так же, как было бы недоразумением навязывать лечение по методам Адлера успешному человеку с ярко выраженными влечениями к удовольствию. В сомнительных случаях полезным подспорьем могут оказаться типы сопротивления пациента. Я склонен очень серьезно воспринимать глубинное сопротивление, как бы парадоксально это ни звучало. Если коротко, я глубоко убежден, что врач не обязательно лучше пациента понимает структуру его психики, которая самому врачу может быть абсолютно неизвестной. Такая скромность приличествует врачу перед лицом того факта, что до сих пор не существует общепринятой психологической теории, хотя, сверх того, имеется множество неизученных темпераментов и индивидуальных психических характеров, каковые не укладываются ни в одну из схем.

Известно, что относительно темпераментов я придерживаюсь их деления на два типа, опираясь на мнение многих знатоков человеческой души: на экстравертный и интровертный типы. Также я считаю эти установки существенными показателями, как и частое преобладание какой-то одной психической функции над другими[26].

Неслыханное разнообразие индивидуальной жизни, собственно, обусловливает постоянные модификации, которые врачу подчас приходится вносить неосознанно; немаловажно, что эти модификации могут не соответствовать его теоретическим воззрениям.

В вопросе о темпераментах я не вправе уклониться от упоминания о том, что человеку свойственны существенная духовная и не менее существенная материалистическая установка, причем нельзя думать, будто эти установки являются приобретенными в результате чистого недоразумения. Часто человеку бывают присущи врожденные страсти, которые невозможно искоренить никакой критикой и никакими убеждениями; равным образом имеют место случаи зримо и ярко выраженного материализма, который, по сути, является лишь извращением религиозного темперамента. В настоящее время с большой легкостью верят и в противоположные случаи, хотя они встречаются не чаще, чем другие. С моей точки зрения, это тоже показания, которые нельзя упускать из вида.

Когда мы используем слово «показания», то может сложиться впечатление, будто мы, как и представители других областей медицины, имеем в виду показания к проведению того или иного лечения. Вероятно, так должно быть, но, как бы то ни было, психотерапия в настоящее время не настолько развита, и поэтому термин «показание», увы, едва ли означает что-либо иное, нежели предостережение насчет односторонности мышления.

Человеческая психика есть нечто невероятно двусмысленное. В каждом конкретном случае надо задаться вопросом, является ли данный феномен установкой, или так называемой привычкой, или, может быть, даже просто компенсацией противоположного. Должен признать, что я и сам в этих ситуациях обманывался так часто, что теперь в каждом конкретном случае предпочитаю отвлечься от всех теоретических предположений о структуре невроза, от домыслов относительно возможного и должного для пациента. Я – максимально, насколько это возможно – ставлю опытное познание выше психотерапевтической цели. Это может показаться странным и удивительным, ибо молчаливо предполагается, что психотерапевт должен иметь цель. Однако именно в психотерапии мне представляется благоразумным такой подход, в соответствии с которым врач не ставит перед собой какую-то определенную цель. Он едва ли может понимать ее лучше, чем позволяют природа или воля к жизни больного. Судьбоносные решения, как правило, подчиняются инстинктам и другим таинственным, неосознаваемым факторам, а не осознанным волевым решениям или благонамеренной рациональности. Ботинок, который приходится впору одному человеку, жмет другому, и не существует всеобщего универсального рецепта жизни. Каждому человеку присуща индивидуальная форма жизни, иррациональная форма, о которой невозможно сообщить как-то иначе.

Все это, разумеется, нисколько не препятствует стремлению добиваться максимальной нормализации и рационализации. Однако, если удается добиться достаточного терапевтического успеха, этим можно и пренебречь. Если же успех недостаточен, то терапию – нравится нам это или нет – следует направлять на иррациональные составляющие психики пациента. Здесь мы должны следовать за природой, и то, что делает врач, является не столько лечением, сколько развитием заложенного в пациенте творческого начала.

То, о чем я должен сказать, начинается там, где зарождается развитие и заканчивается лечение. Как можно видеть, то, что я могу отнести к неразрешенным вопросам терапии, ограничивается теми случаями, при которых рациональное лечение не позволяет добиться удовлетворительного результата. Материал болезни, представленный в мое распоряжение, составлен в каждом случае весьма своеобразно: свежие случаи находятся в решительном меньшинстве. Во многих случаях в анамнезе больного в той или иной форме уже имело место психотерапевтическое лечение, как правило, с частичным успехом или полностью неудачное. Приблизительно в трети случаев мои пациенты страдают неврозами, не поддающимися отчетливому клиническому определению, особенно если речь идет о бессмысленности и бесцельности их жизни. Я не стану возражать, если мы обозначим это состояние как всеобщий распространенный невроз нашего времени. Приблизительно две трети моих пациентов перешагнули рубеж второй половины жизни.

Этот своеобразный материал оказывает рациональному лечению особенно сильное сопротивление, вероятно, потому, что он характерен по большей части для социально адаптированных, зачастую обладающих выдающимися способностями индивидуумов, которым ничего не говорит слово «нормализация». В том же, что касается так называемых нормальных людей, то я поистине не в состоянии предложить им готовое представление о жизни. У большинства таких пациентов ресурсы сознания истощены – для таких случаев уместно английское выражение I am stuck – «Я застрял». Именно этот факт заставляет меня искать неизведанные возможности, потому что мне нечего ответить пациенту на вопрос: «Что вы мне посоветуете? Что я должен делать?» Да, я тоже этого не знаю. Я знаю только одно: если мое сознание не видит возможного пути и потому застревает, то на этот невыносимый тупик должна отреагировать моя бессознательная психика.

Это застревание представляет собой душевный, психический процесс, каковой настолько часто повторяется в ходе развития человечества, что даже стал мотивом множества сказок и мифов, в которых мы находим упоминания о разрыв-траве, отпирающей любые ворота, или о полезных зверях, находящих тайные тропы. Это означает, иными словами, следующее: застревание является типическим событием, порождающим с течением времени столь же типическую компенсаторную реакцию. Отсюда мы можем с определенной долей вероятности предположить, что нечто подобное имеет место в подсознательных реакциях, как, например, в тех реакциях, что всплывают в сновидениях.

В таких случаях – и по этой причине – я направляю свое основное внимание прежде всего на сновидения. Я делаю это не потому, что крепко привержен идее о том, что надо работать со сновидениями, и не потому, что придерживаюсь какой-то мистической теории сновидений, но только для того, чтобы выйти из затруднительного положения. Я не знаю, что смогу извлечь из сновидений, и поэтому пытаюсь найти в их содержании хотя бы что-то, ибо в сновидениях присутствуют образы, которые что-то обозначают, а это уже больше, чем ничего. У меня нет теории сновидений, и я не знаю, как возникают сны. Я вообще не уверен, что мой способ работы со сновидениями заслуживает название метода. Я вполне разделяю все предубеждения против толкования сновидений, каковое, на мой взгляд, является квинтэссенцией неопределенности и произвола. С другой стороны, я знаю, что, как правило, из толкований выходит и нечто полезное, в особенности когда мы долго и основательно размышляем над каким-либо сновидением, погружаемся в него. Это нечто ни в коем случае нельзя считать научным результатом, которым можно блеснуть или с помощью которого можно найти рациональное объяснение; нет, это всего лишь практически важный намек, показывающий пациенту, куда ведет его подсознание. Нельзя полагаться на то, что результат рассуждений о сновидениях является доказуемым или бесспорным; я просто преследую в этом случае побочную цель самоудовлетворения. Я должен полностью довольствоваться тем, что это рассуждение чем-то наделит пациента, придаст течению его жизни определенное направление. Единственным критерием, который я могу признать, является тот факт, что результат моих усилий работает. Моими научными увлечениями – поиском объяснений – я могу заниматься в свое свободное время.

Содержание первичных сновидений бесконечно разнообразно; имеются в виду те сновидения, которые появились в начале событий определенного рода. Во многих случаях сновидения указывают прежде всего на прошлое и напоминают о забытом или утраченном. Часто эти застревания и дезориентация имеют место, когда направление хода жизни становится односторонним. Именно в этот момент может наступить утрата либидо. Вся прошлая деятельность становится неинтересной и даже бессмысленной, а ее цели внезапно начинают казаться недостойными достижения. То, что у одних людей оказывается лишь результатом мимолетного перепада настроения, может у других стать хроническим состоянием. В этих случаях часто представляется, что прочие возможности развития личности погребены где-то в прошлом, о чем, правда, не знает никто, в том числе и сам пациент. Сновидение может помочь напасть на верный след.

В других случаях сновидение указывает на текущие факты, которые сознание не воспринимает как проблемные или порождающие конфликт, будь то, например, брак, социальный статус и т. п.

Эти возможности находятся еще в рамках рационального, и поэтому мне не составляло большого труда правдоподобно объяснять такие первичные сновидения. Настоящие трудности начинаются тогда, когда в сновидении нет указания на что-то осязаемое, а происходит такое часто, особенно тогда, когда сновидения имеют отношение к будущему. В данном случае я имею в виду не только пророческие сновидения, но также сновидения с предчувствиями, или «рекогносцирующие» сновидения. Такие сновидения содержат ощущение неких возможностей, поэтому стороннему наблюдателю они представляются непонятными и недоступными анализу. Часто они и мне самому кажутся неубедительными и непонятными, вот почему я в таких случаях говорю пациенту: «В это я не верю. Но попробуйте пойти по этому следу». Как уже было сказано, единственным критерием полезности является оживляющее действие, причем нам нет нужды вникать в причины такого действия.

Это в особенности верно для сновидений, содержанием которых является нечто «бессознательное метафизическое», а именно, мифологическое мышление по аналогии, причем иногда в невероятно причудливых формах, каковые могут ошеломить самого сновидца.

Меня могут упрекнуть: откуда я, собственно, знаю, что сновидения содержат что-то вроде «бессознательного метафизического»? Здесь я должен признать, что я не знаю, содержит ли сновидение нечто с подобной характеристикой. Для этого мне слишком мало известно о сновидениях. Я вижу только результирующее воздействие на пациента. В связи с этим хочу привести небольшой пример.

В длинном первичном сновидении одного из моих «нормальных» пациентов главную роль играл тот факт, что ребенок сестры пациента был болен. Речь шла о двухлетней девочке.

На самом деле у сестры пациента некоторое время назад от болезни умер мальчик, но все остальные ее дети были здоровы. Факт сновидения о больном ребенке казался почти недоступным пониманию, ибо он никоим образом не соответствовал действительности. Так как между видевшим сон человеком и его сестрой отсутствуют непосредственные или близкие отношения, то он и сам не ощущал чего-то личного в этой картине. Потом пациент внезапно осознал, что за два года до прихода ко мне он занялся изучением оккультизма и в ходе изучения последнего открыл для себя психологию. Ребенок, очевидно, представлял для него психологический интерес – мне такая мысль не могла прийти в голову. С чисто теоретической точки зрения подобная картина сновидения может означать как все, так и ничего. Вообще значат ли что-то сами по себе какие-то явления или факты? Наверняка можно утверждать лишь одно – толкует сновидение всегда человек, то есть именно человек придает ему смысл. Для психологии это имеет самое существенное значение. То, что изучение оккультизма может быть болезнетворным, стало для пациента новой и интересной мыслью. Каким-то образом эта мысль запала ему в душу. Это было решающее обстоятельство: все складывается как бы само собой, каковы бы ни были наши ничего не решающие рассуждения и предположения. Эта мысль пробудила в пациенте критику и тем самым вызвала некоторое изменение установки. Путем таких малозаметных изменений, которые невозможно помыслить рационально, многое приходит в движение, и застревание, пусть и в минимальной степени, преодолевается.

Я мог бы, пользуясь этим примером, высказаться фигурально: сон подсказал, что занятия оккультизмом болезнетворны, и в этом смысле я могу говорить о «метафизическом бессознательном», если этот сон привел пациента к таким мыслям.

Однако я пойду еще дальше: не только я даю пациенту возможность приписать что-то сновидению, но и открываю такую же возможность перед самим собой. Кроме того, я делюсь с пациентом своими идеями и смыслами. Использование внушения в данных обстоятельствах я могу только приветствовать, ибо известно, что человек подвержен внушению тех идей, к восприятию которых он уже исподволь подготовлен. То, что при таком отгадывании можно иногда ошибиться, ничему не вредит, ибо при следующей возможности ошибка снова проявится – как чужеродное тело. Мне нет нужды доказывать, что мои трактовки сновидений верны (это совершенно бесперспективное занятие); я просто должен вместе с пациентом искать действенное – я едва не оговорился и не сказал «действительное».

Именно поэтому для меня особенно важным является по возможности обширное знание первобытной психологии, мифологии, археологии и сравнительной истории религий; эти науки снабжают меня бесценными аналогиями, с помощью которых я могу обогатить мысли и идеи моих пациентов. Так мы можем совместно переместить нечто, по видимости, беспочвенное в область осмысленного и тем самым существенно повысить действенность терапии. Именно для дилетанта, который сделал все что мог в сфере личностного и рационального, но не обнаружил никакого смысла, а значит, не обрел удовлетворения, будет очень многое значить возможность ступить в иррациональные области жизни и переживаний. При этом изменения касаются также обыденности и повседневности, которые благодаря подобным изменениям начинают играть новыми красками. В наибольшей степени это зависит от того, как мы оцениваем те или иные события и факты, а не от того, каковы те сами по себе. Осмысленные мелочи жизненно более важны, чем лишенное смысла великое.

Полагаю, нельзя преуменьшать риски такого подхода. Иногда такой подход напоминает подход человека, начавшего строить мост наобум. Можно иронично возразить – и это сплошь и рядом делается, – что при таком подходе врач и пациент, по сути, предаются коллективной фантазии.

Это возражение не является контрдоводом – это чистая правда. На самом деле я даже заставляю себя фантазировать вместе с пациентом. Я, надо сказать, не без уважения отношусь к фантазиям. В конечном счете для меня это творческая материнская сила мужского духа. Мы никогда не поднимаемся над фантазиями. Понятно, что существуют пустые, неисполнимые, болезненные и неудовлетворяющие фантазии, бесплодную природу которых распознает каждый человек, наделенный здоровым рассудком, но ошибки не доказывают отсутствие нормы. Все произведения человека являются плодом творческой фантазии. Как можем мы в этой связи смотреть свысока на фантазеров? Кроме того, в норме фантазии не ведут к заблуждениям, для этого они слишком глубоки и слишком сильно внутренне связаны с основой человеческих и животных инстинктов. Удивительным образом фантазии снова и снова оправдываются. Творческая сила воображения вырывает человека из пут «только так, а не иначе» и возвышает его до состояния активного игрока. А человек, как говорит Шиллер, «играет только тогда, когда он в полном значении слова человек, и он бывает вполне человеком лишь тогда, когда играет»[27].

Воздействие, на которое я нацелен, направлено на достижение такого душевного состояния, когда мой пациент начинает экспериментировать со своей сущностью, состояния, в котором ничто не дано навечно, нет ничего безнадежно окаменевшего, состояния текучести, переменчивости и становления. Свою методику я могу, разумеется, представить здесь только в общих чертах. Те из моих читателей, которым по случаю приходилось заглядывать в мои работы, смогут провести необходимые параллели. Здесь я хотел бы только подчеркнуть, что не следует понимать мой образ действий как бесцельный и неупорядоченный. Я всегда беру себе за правило не обходить вниманием смысл, заключенный в решающем факте; нет, я просто стремлюсь сделать этот смысл как можно более понятным для пациента, чтобы и он заметил его надличностные отношения. Именно, когда человек наталкивается на нечто, происходящее, как ему кажется, только с ним и являющееся абсолютно своеобразным, хотя, как оказывается, это совершенно заурядное переживание, а следовательно, упомянутое лицо явно неоправданно имеет избыточно личностную установку и тем самым исключает себя из человеческого сообщества. Равным образом необходимо, чтобы мы обладали не только личностным сиюминутным сознанием, но также и надличностным сознанием, дух которого чувствует историческую преемственность. Возможно, все это звучит слишком абстрактно, но есть неоспоримый практический факт: так или иначе многие неврозы в первую очередь обусловлены тем, что религиозные притязания души вследствие искаженного влияния в детстве (полового просвещения?) перестают восприниматься. Современный психолог должен наконец понять, что давно уже речь идет не о догмах и признании веры, а в гораздо большей степени о религиозной установке, каковая является психической функцией, и важность последней невозможно переоценить. Именно этой религиозной функции касается, главным образом, историческая преемственность, пренебречь которой не удастся никому.

Возвращаясь к проблеме моей методики, я задаюсь вопросом относительно того, насколько я вправе оспаривать авторитет Фрейда в связи с его умозаключениями. Как бы то ни было, я учился на созданной Фрейдом методике свободных ассоциаций, и свои техники считаю непосредственным развитием методики Фрейда.

Пока я помогаю пациенту выявить значимые элементы его сновидений и пока стараюсь показать ему общий смысл символов, он, пациент, пребывает психологически в детском состоянии. Он почти целиком зависит от своих сновидений и от вопроса, прольет следующий сон свет на загадку или нет. Еще он зависит от того, возникнет ли у меня некая полезная идея, и смогу ли я, руководствуясь моими знаниями, передать ему мое понимание. К тому же он пребывает в крайне нежелательном, пассивном состоянии, в котором все представляется ему ненадежным и сомнительным, ибо ни он, ни я не знаем, чем окончится наше путешествие. Часто это не более, чем блуждание наугад во тьме египетской. В таком состоянии мы не вправе ожидать ощутимого результата, ибо нас окружает слишком много неопределенностей. Помимо этого, всегда существует грозная опасность того, что ткань, сотканная днем, будет снова порвана ночью. Имеется и опасность того, что не произойдет ровным счетом ничего – ничто не встанет на место, в самом буквальном смысле этого выражения, – что ничто не устоит. В подобных ситуациях нередко случается так, что больному снится особенно яркий цветной сон или необычный образ, и пациент говорит: «Видите ли, будь я художником, я бы написал картину на этот сюжет». Иногда пациентам снятся фотографии, нарисованные или записанные образы, или записка четким почерком – или даже кинофильмы.

Эти намеки я обычно стараюсь употребить с пользой и прошу моих пациентов в тот же миг в реальности нарисовать то, что они видели во сне или в фантазии. Обыкновенно пациент возражает, дескать, он не художник, на что я, как правило, отвечаю, что многие современные художники отнюдь не являются таковыми, вследствие чего живопись в наше время свободна, как птица в полете; к тому же речь в данном случае идет не о красоте, а об усилиях, которые пациент приложит для изображения увиденного. Насколько это соответствует истине, я убедился совсем недавно, когда занимался одаренной профессиональной художницей-портретисткой, которая, начав рисовать по моей просьбе, делала какие-то жалкие, поистине детские попытки изобразить то, что я просил. Создавалось впечатление, что она никогда в жизни не держала в руках кисти. Да, писать с внешней натуры – совсем не то, что рисовать внутренние образы.

Некоторые мои пожилые пациенты после подобных сеансов начинали рисовать. Я понимаю, что любой здравомыслящий человек будет потрясен абсолютной бессмысленностью и бесполезностью подобного дилетантизма. Не надо, однако, забывать, что речь идет не о людях, которым нужно доказывать свою социальную значимость, а о личностях, которые не усматривают более смысла в своей социальной значимости и полезности, столкнувшись с более глубокими и опасными проблемами индивидуальной жизни. Быть частичкой массы имеет смысл и стимул только для тех, кому это пока не надоело, но не для тех, кто сыт этой ролью по горло. Важность индивидуального смысла жизни могут отрицать те, кто в качестве существ социальных стоит на низком уровне адаптации, и эту важность всегда отрицают те, чье честолюбие побуждает добиваться роли пастыря стада. Те же, кто не принадлежит ни к первым, ни ко вторым, рано или поздно сталкиваются с этим мучительным вопросом.

Пусть даже иногда мои пациенты создают замечательные в художественном отношении картины, которые вполне можно было бы выставить на любой современной «художественной» выставке, все же в целом я рассматриваю эти картины как лишенные всякой ценности, если мерить их эталонами истинного искусства. Крайне важно, к слову, что их произведения лишены всякой ценности, иначе мои пациенты вообразили бы себя художниками, что полностью извратило бы смысл этого упражнения в живописи. Здесь речь идет не об искусстве, более того, здесь и не должно быть никакого искусства, ибо это нечто большее, чем искусство, и полностью от него отличное; это живое воздействие на самого пациента. То, что с социальной точки зрения оценивается как нечто в высшей степени малозначительное, а именно смысл индивидуальной жизни, для пациента представляет наивысшую ценность; именно это заставляет его сделать усилие и перевести невыразимое в по-детски беспомощную зримую форму.

Но зачем, собственно, я побуждаю пациентов выражать определенную стадию их развития с помощью кисти, карандаша или пера?

В первую очередь, это тоже делается для того, чтобы породить активное влияние. В обрисованном выше детском психологическом состоянии пациент остается пассивным. Здесь же он переходит в активное состояние. Самое главное: он в явном виде представляет пассивно наблюдаемое, тем самым превращая его в собственное активное действие. Он не только рассказывает о нем, он его совершает. Психологически налицо огромная разница в том, ведет ли человек пару раз в неделю интересную беседу со своим врачом или же часами борется с непослушной кистью и цветами, чтобы сделать нечто неуловимое и бессмысленное доступным поверхностному взгляду. Будь это занятие на самом деле для него бессмысленным, то усилия, затраченные на рисование, вызывали бы у него такое отвращение, что его едва ли удалось бы заставить еще раз вернуться к этому упражнению. Поскольку, однако, эти фантазии не представляются пациенту полностью бессмысленными, постольку повторение того же действия лишь подчеркивает терапевтическое влияние. Сверх того, материальное воплощение воображаемой картины вынуждает к длительному созерцанию ее во всех деталях, благодаря чему может полностью раскрыться ее воздействие. Тем самым в чистую фантазию вторгается реальность, посредством которой фантазии сообщается бо́льшая весомость, и она приобретает большее влияние. Из этих самостоятельно созданных картин проистекают фактические, существенные воздействия, которые на самом деле трудно описать словами. Например, одному пациенту нужно всего лишь раз увидеть, как он с помощью нарисованной картины освобождается от тяжкого душевного состояния, чтобы он начал постоянно создавать символические изображения всякий раз, когда ему становится плохо. Таким способом достигается нечто неоценимое, а именно, обретается независимость и происходит переход к психологическому взрослению. С помощью этого метода – если в данном контексте позволительно употребление такого термина – пациент может, совершив творческое усилие, сам сделать себя независимым. Отныне он больше не зависит от своих сновидений, как и от знаний врача; тем, что он себя рисует, он одновременно и формирует себя. Ибо то, что он рисует, суть действующие фантазии, то, что действует внутри него. Но то, что действует у него внутри, и есть он сам, но не в смысле прежнего недопонимания, когда он принимал свое личное «Я» за свою самость, а в новом, чуждом до тех пор для него смысле, когда «Я» проявляется как объект действующих внутри пациента сил. В бесчисленных картинах он изо всех сил старается исчерпывающе представить действующую внутри него силу, чтобы в конце концов обнаружить, что она выражает нечто вечно неизвестное и чуждое, составляющее глубочайшую основу нашей души.

Я не в силах описать, какие изменения точек зрения и ценностей, какие сдвиги центра тяжести личности при этом происходят. По масштабам это как если бы Земля вдруг открыла, что центром обращения планет и ее собственного обращения является Солнце.

Но разве мы не знали этого раньше? Полагаю, мы знаем это уже очень давно. Но, даже если я что-то знаю, этого и близко не знает нечто иное во мне, ибо в действительности я живу так, как если бы я этого не знал. Большинство моих пациентов знало, но не переживало лично. Почему? Конечно же, по той причине, каковая заставляет всех нас жить, исходя из нашего «Я». Причина эта имеет свое название – переоценка сознания.

Для молодых, еще не приспособленных, не добившихся успеха людей, чрезвычайно важно сделать свое осознаваемое «Я» могущественным, насколько это возможно, то есть воспитать свою волю. Если человек не гений, он не может верить ни во что действенное в себе, если оно не тождественно его воле. Он по необходимости мыслит себя как волевое существо и вынужден обесценивать все остальное – или мнить, что может подчинить его своей воле, ибо без этой иллюзии ему не удастся приспособиться к социальному окружению.

По-иному обстоят дела у человека, перевалившего за рубеж второй половины жизни, человека, которому уже нет нужды воспитывать осознанную волю, но который стремится понять смысл индивидуальной жизни, постичь опыт собственного существования. Собственная общественная полезность больше не является для него целью, хотя он не отрицает ее желательности. Он воспринимает свою творческую деятельность, социальная бесполезность которой ему отчетливо ясна, как работу и как благое дело само по себе. Во все большей мере он освобождает свою деятельность от болезненной зависимости и тем самым обретает внутреннюю устойчивость и возрождает доверие к самому себе. Эти последние достижения идут на пользу социальной жизни пациента. Ибо внутренне более устойчивый и в большей степени доверяющий себе человек лучше соответствует социальным требованиям, чем тот, кто не в ладу со своим бессознательным.

Я намеренно избегаю нагружать мой доклад теорией, поэтому многое в изложении наверняка остается темным и неясным. Однако для того, чтобы сделать более понятными создаваемые моими пациентами картины, надо упомянуть и некоторые известные теоретические воззрения. Все эти картины отличаются первобытным символическим характером, который одинаково ярко проступает как из очертаний рисунка, так и из его цвета. Цвета, как правило, варварски яркие. Часто присутствуют несомненные архаизмы. Эти свойства и признаки говорят о природе глубинных изобразительных способностей. Имеют место иррациональные символические тенденции такого исторического и архаического характера, что легко просматривается параллель с подобными картинами, обнаруженными археологами и специалистами по сравнительной истории религий. Отсюда мы можем предположить, что наши картины возникают в той области психики, которую я обозначил как коллективное бессознательное. Под этим обозначением я понимаю бессознательную общечеловеческую душевную деятельность, не только дающую начало нашей современной символической живописи, но и ставшую основой всех подобных произведений человеческого прошлого. Такие картины возникают из естественной потребности и удовлетворяют нас как таковые. Происходит так, будто в этих картинах выразила себя оставшаяся первобытной психика, как бы тем самым получив возможность функционировать совместно с чуждым ей сознанием, в результате чего устраняются искажающие сознание притязания, то есть происходит ее насыщение. Правда, к этому я должен добавить, что самой по себе изобразительной деятельности недостаточно. Она требует, помимо прочего, интеллектуального и эмоционального понимания картин, вследствие чего они не только интеллектуально, но и морально интегрируются в сознание. Они должны подвергнуться воздействию синтезирующей работы толкования. Хотя я много раз проходил этот путь с отдельными пациентами, мне до сих пор ни разу не удалось прояснить этот путь во всех подробностях и опубликовать результаты[28]. До сих пор такие случаи можно пересчитать по пальцам. Здесь мы вступаем на совершенно неизведанную территорию, где на каждом шагу набираешься богатого опыта. Таким образом, на этом весьма важном основании я бы предпочел избегать слишком поспешных заключений. Дело в том, что здесь речь идет о душевном жизненном процессе, происходящем вне сознания, и мы можем наблюдать этот процесс только косвенно. Но, тем не менее, мы пока не знаем, насколько далеко проникает наш взор в неизведанные глубины. Как я уже сказал ранее, мне представляется, что речь идет о своего рода процессе центрирования – очень многие финальные картины, особенно те, которые именно так воспринимаются самими пациентами, указывают именно в этом направлении; при этом процессе центрирования то, что мы называем «Я», отступает на периферию. Это изменение, очевидно, осуществляется за счет действия исторических элементов души. Какова цель этого процесса, остается пока неясным. Мы можем лишь констатировать его значимое влияние на осознаваемую личность. Из того факта, что это изменение обостряет ощущение жизни и поддерживает ее течение, можно заключить, что ему внутренне присуща особая целесообразность. Можно назвать это очередной иллюзией. Но что такое иллюзия? С какой позиции можем мы обозначить нечто как иллюзию? Существует ли для души то, что нам позволительно называть «иллюзией»? Для души это, вероятно, очень важная жизненная форма, такая же необходимость, каковой является для живого организма кислород. То, что мы называем «иллюзией», есть, может быть, действительность первостепенного значения. Душе, не исключено, нет никакого дела до наших категорий реальности. Для нее в первую очередь действительным является то, что действует. Тот, кто хочет исследовать душу, не имеет права путать ее со своим сознанием, иначе он затуманит взгляд на предмет изучения. Наоборот, надо раскрыть, насколько сильно отличается от сознания душа[29], чтобы ее познать. Нет ничего более вероятного, чем тот факт, что иллюзия в нашем понимании есть для нее действительность, а потому совершенно неуместно измерять душевную действительность действительностью нашего сознания. Для психолога нет большей глупости, чем миссионерская точка зрения, согласно которой богов несчастных язычников объявляли иллюзией. Однако, к несчастью, продолжает цвести догматическая ложь, будто наша так называемая реальность не может быть в той же мере иллюзорной. В царстве души, как и во всем нашем жизненном опыте, то, что действует, является действительностью, независимо от того, какие названия дает этому человек. Речь идет о том, чтобы познать эти реальности как таковые, а не о том, чтобы дать им другие названия. Значит, дух для души не становится более низким даже тогда, когда его называют сексуальностью.

Должен повторить, что эти названия и изменения названий нигде даже близко не подходят к существу описываемого процесса. Последний, как и все сущее, не исчерпывается рациональными сознательными понятиями; именно поэтому мои пациенты вполне последовательно предпочитают символическое представление и интерпретацию как более адекватные и более действенные способы постижения реальности.

Этим я, собственно, сказал все, что хотел сказать о моих психотерапевтических намерениях и взглядах в рамках общего ориентирующего доклада. Он может послужить лишь побуждением к дальнейшему познанию, и я буду вполне удовлетворен, если он именно таковым и окажется.

Психологическая типология[30]

Характер есть устойчивая индивидуальная форма человека. Форма эта имеет как телесную, так и душевную природу, поэтому общая характерология представляет собой учение о признаках как физического, так и психического свойства. Непостижимое единство живого существа означает, что физические признаки не обязательно являются телесными, а душевные – не обязательно психическими, ибо континуальность природы не знает расчленений и разделений, накладываемых на нее человеческим рассудком для того, чтобы вообще иметь возможность что-то познавать.

Разделение души и тела является искусственной операцией, различением, которое наверняка в меньшей степени основано на сущности мироздания, а в большей – на особенностях познающего разума. На самом деле взаимопроникновение телесных и душевных признаков настолько глубоко, что мы можем не только делать умозаключения относительно строения души на основании строения тела, но и, исходя из строения души, выносить суждения относительно соответствующих особенностей тела. Разумеется, оба эти процесса требуют неравных усилий, но не потому, что душа влияет на тело меньше, чем тело на душу, а потому, что мы, начиная с души, идем от неизвестного к известному, в то время как в противоположном случае пользуемся преимуществом движения от известного, то есть от строения видимого тела. Несмотря на все потуги психологии, которую мы, как нам кажется, создали, душа представляется намного более темной, нежели видимая поверхность тела. Душа до сих пор – чуждая и скудно исследованная территория, о которой мы располагаем лишь косвенными сведениями, полученными за счет функций сознания, восприимчивого к великому множеству самых разнообразных обманов.

С полным правом мы, следовательно, можем считать, что верный путь ведет, скорее, от известного к неизвестному, то есть от тела к душе. Из того же принципа берут начало все попытки начать изучение характерологии извне – это соответствует древним дисциплинам, будь то астрология, которая вообще начинала с космоса, чтобы добраться до линий судьбы (начала которых, как заметил Сени Валленштейну[31], находятся в самом человеке), или хиромантия, френология Галля или физиогномика Лафатера; такой же подход свойственен более современным практикам – графологии, физиологической типологии Кречмера и кляксографическому методу Роршаха[32]. Очевидно, что нет недостатка в способах движения снаружи внутрь, от телесного к душевному. Это направление снаружи внутрь так давно исхожено исследователями вдоль и поперек, что некоторые элементарные душевные факты были установлены с достаточной достоверностью. После их установления появилась возможность проложить и обратный путь. Мы можем, соответственно, поставить вопрос: каковы же телесные выражения определенного душевного факта? К сожалению, текущее положение дел почти побуждает вообще отказаться от такого вопроса, ибо основное условие здесь – это достаточно точное определение и описание душевного состояния, но такого уровня мы пока не достигли. Мы только приступили к составлению душевного инвентаря, и работа идет с переменным успехом.

Само по себе утверждение, что те или иные люди выглядят так-то и так-то, не говорит ровным счетом ничего, если оно не позволяет нам сделать вывод о соответствующей душевной организации. Мы удовлетворимся лишь тогда, когда узнаем, какой тип души соответствует определенному телесному строению. Тело ничего не значит без души, как и душа – когда мы в состоянии встать на ее точку зрения – ничего не значит для нас без тела. Если же мы вознамеримся на основании какого-то физического признака сделать заключение о соответствующем душевном свойстве, то в своем рассуждении, как уже было сказано, пойдем от известного к неизвестному.

К сожалению, я должен особо подчеркнуть это положение, ибо психология – самая молодая из всех наук и потому в наибольшей степени испытывает давление предрассудков. Тот факт, что психология была открыта лишь недавно, прямо указывает, что нам необходимо оторвать душевное от субъекта в той мере, в какой мы хотим сделать душевное предметом объективного познания. Психология как естественная наука является, по сути, новейшим приобретением, а до сих пор она оставалась таким же полем фантастического произвола, что и средневековое естествознание. Считалось, что психологию удастся декретировать. Этот предрассудок продолжает нас преследовать. Душевное представляется нам как нечто непосредственно данное, следовательно, по определению известное; оно издевательски зевает нам в лицо, раздражает нас банальностью своей обыденности, мы страдаем и делаем все возможное, чтобы вообще об этом не думать. Поскольку душа сама по себе есть непосредственная данность, мы усматриваем ее в себе, воображаем, что знакомы с нею наиболее основательным, устойчивым и несомненным образом. Посему каждый имеет собственное мнение о психологии и убежден в том, что он ее, разумеется, отлично знает. Психиатры, которым приходится мучиться со все понимающими родственниками и опекунами пациентов, первыми, похоже, как профессиональная группа столкнулись со слепыми предрассудками массы, что побуждают любого мнить, будто он понимает в этом деле лучше других (но психиатр все-таки знает лучше, причем до такой степени, что может признаться: «В этом городе всего два нормальных человека. Второй – гимназический учитель Б.»).



Поделиться книгой:

На главную
Назад