— Что у вас с челюстью?.. Выбита?! Ах, Афедронов, Афедронов, ведь могут подумать, что потому и ударник!.. Ну-с, продолжим… Так кто, вы говорите, к вам постучался после визита к Резиденту? Рабочий, солдат и?..
— И ма…фрос, — с трудом ворочая языком, отвечаю я.
— Имя, фамилия, кличка.
— Э омню… ажется, Швандя.
Гражданин майор Бесфамильный, потирая руки, поднимается. Сегодня он, похоже, в настроении.
За окном, в блеклом потустороннем небе висят допотопные аэростаты.
Гражданин майор подходит к самодельному календарю с загадочной надписью: «До третьего марта осталось…». Он меняет цифры и теперь остается уже 72 дня. Когда началось следствие, оставалось на триста больше.
— И ничего не попишешь! — весело восклицает гражданин майор. Ни-че-го! И знаете почему, Дудай Шамилевич? Да потому что — диалектика! Вы истмат изучали?.. Вот и плохо! Вот и чувствуется!..
И насмешливо глядя поверх своих черных очков, он садится за рабочий стол — моложавый, как все высшее начальство, весь в скрипучих ремнях.
Над его головой поясной портрет товарища Маленкова. Портрет как портрет, с одной, правда, странной поправочкой: глаза у незабвенного Георгия Максимилиановича закрыты…
Почему?! Зачем?!
Но я теперь уже и спрашивать боюсь. Долгим, немигающим взглядом я смотрю на ползущую по портрету муху. Все смотрю, смотрю и она не «плывет», не смазывается, не исчезает. Как ни в чем ни бывало сучит ножками на государственном лбу!
Кабинет большой, светлый, с окнами на Литейный проспект.
Слева от гражданина майора сейф. Над сейфом прикноплен плакат под названием — «ЛИЧИНА ВРАГА». Вот уж это, как говорится, в самую точку! Ну, просто вылитый враг! В шляпе, в очках, при галстуке, да еще — бороденка, такая, знаете ли, троцкистско- бухаринская, клинышком. Помню. Видел в начале пятидесятых. Они — эти самые враги народа — так и шастали по улицам послевоенного Ленинграда. Они, вражины, так и шастали, а мы, юные чекисты, бдительно следили за ними и, ежели что, сломя голову бежали к телефончику. И вот помню, как один такой вышел из парадной у кинотеатра «Искра». При этой самой бороденке, в шляпе, в очках да еще в бухгалтерских сатиновых нарукавниках. Они-то, помню, больше всего и поразили. «Да у него же, гада, руки по локоть в крови!» — ужаснулся догадливый Совушка…
— Так кого, вы сказали, напоминает вам этот субъект? — кивая на плакат, спрашивает мой следователь. По особо важным делам, разумеется. — Да вы не нервничайте, не нервничайте!.. Повторяю вопрос: где и при каких обстоятельствах вы, Тюхин-Эмский-Кац-Пулатов, встречали изображенного на плакате человека?.. Ну живенько-живенько, я жду…
И я — а что еще остается делать?! — говорю им: так, мол, и так — на сто процентов не уверен, но, кажется, это он — Ричард Иванович Зоркий, мой связник, каковой с другим моим сообщником по кличке Кузя-Кот, поджидал меня в условленном месте.
— Нет, Тюхин, все-таки вы талантливый человек! — расцветает гражданин майор. — Неужто не оценили?.. Не-ет?! Мелкие завистники! Дерьмо народец!.. Это, Кузявкин, не для протокола… Что вы говорите?.. Муха?! Господи, а это еще откуда?!
И теперь уже в шесть глаз мы следим за ползающим по стеклу казенного портрета потусторонним существом по имени Муха.
— Тюхин, — задумчиво спрашивает гражданин майор, — а вам, Тюхин, случайно ничего не говорит такая странная на первый взгляд фамилия — Вовкин-Морковкин?
Нет, эта фамилия мне пока еще ничего не говорит.
— А вы, Эдуард Михаилсергеевич, не торопитесь! Вы подумайте, подумайте. Только хорошенечко, крепенько! Подумайте, а потом поделитесь со мной. — Он склоняется к моему уху: — Как демократ с демократом…
И он нажимает кнопочку под столом.
Скрипит дверь.
Господи, Господи!..
Афедронов моет руки.
— Слышь ты, как тебя, — говорит он, не оборачиваясь, — а Дудай, ежели по-простому, это уж не Додик ли?
Он в прозекторском фартуке, в резиновых перчатках.
Изо всех своих сил, изо всей своей тюхинской мочи я таращу глаза, силясь не зажмуриться от ужаса. О, только не это — только б не провалиться во времени, не очутиться где-нибудь в 37-м!..
— А Шамиль — это Шмуль?.. Да, поц?..
— Повторите фамилию, не понял!
— …ун…у…ов…
— Дундуков?.. Сундуко-ов?! — гражданин майор аж поперхивается, Кузявкин вскакивает. — Да уж не старшина ли?! Эвон вы куда метнули, господа хорошие!.. Та-ак!.. Так-так-так!.. Да тут, Кузявкин, на попытку государственного переворота тянет!.. А?!..
— Так точно, товарищ майор! — берет руки по швам исполнительный младший подполковник.
— Садитесь-садитесь. Садитесь и протоколируйте!.. Славненькое тут у нас сочиненьице получается!.. Так вот вы зачем к нам с кавказских вершин припожаловали, господин… господин…
Я мычу.
— Господи, да что это с вами, Давид Шлемазлович?! Что за дикция? Да нет же, у вас с некоторых пор совершенно невозможный, решительно не наш выговор! Вам что — зубы мешают, что ли?.. Афедро-онов!..
Силы небесные!..
И опять раннее-раннее — еще и двенадцати нет — утро.
Гражданин майор товарищ Бесфамильный ходят по кабинету, помешивая крепкий чаек звонкой серебряной ложечкой.
— И вот ведь какая ерунда получается, дорогой вы наш Ли Харви Освальд, — философствует гражданин майор, — мертвый, от того, что ему пулю в лоб влепешь, мертвее не станет. Нонсенс, как говорится! А главное почему именно вы?..
— ?!
— Да что ваши хозяева совсем уж с ума посходили?! Пятьдесят третий год. Не сегодня-завтра мы начнем беспощадную борьбу с безродным космополитизмом, а они — на тебе — Соломон Михоэлсович!
— Осип Мандельштамович, — робко поправляю я.
— А-а, да какая разница, голубчик! — морщится он, выуживая лимон. Все равно — глупо! Глупо-глупо-глупо!.. Кстати, а почему вы, Тюхин, необрезанный?.. А может, не так и глупо?.. Может в этой вот фантастической дури и есть весь тайный цимес?! А-а, Кузявкин?..
Я не выдерживая:
— Гражданин начальник, как перед Богом!.. — вставная челюсть у меня с непривычки отсасывается. — Кля… клянуфь!.. Все, как на дуфу!.. Оправдаю!.. Смою кровью!.. Верьте мне, граждане следователи!..
И этот хорек, крыса бумажная Кузявкин отрывается от своих говенных протоколов:
— Знаете, подследственный, кому на Руси ни при какой погоде верить не рекомендуется? Вору прощенному, жиду крещенному и алкашу леченному!
Я опускаюсь на табуретку.
Гражданин майор Бесфамильный, мучительно гримасничая, жует. Лицо его то и дело перекашивается, как у Кондрата Всуева, но, увы, не смазывается, не «плывет»!..
За спиною скрипит дверь. В нос шибает формалинчиком.
— А что, я еще и украл что-нибудь? — севшим от волнения голосом, спрашиваю я.
И вот он наступает наконец, тот невероятный, на веки вечные незабвенный мартовский день!
В памяти запечатлелась каждая деталь, каждое словцо, да что там! каждый жидкий волосочек на руке Кузявкина, державшего наготове пресс-папье.
На календаре — 0. (О, цифра цифр, о буква букв!..)
Закусив язык от усердия, я старательно вывожу: «Вину свою признаю целиком и полностью». И подписываюсь: Финкельштейн.
— Ну вот! Так-то оно лучше, чистосердечнее, — удовлетворенно говорит Кузявкин, промокая.
Да, дорогие мои, это был праздник! Настоящий. Единственный и неповторимый. До скончания дней моих.
На подносе — бутылочка ликера «Амаретто». Пепси. Бокальчики ломоносовского стекла. Четыре. Слышите, — четыре!..
Гражданин начальник в парадном мундире с аксельбантами, при орденах. Он сидит нога-на-ногу, барабаня пальцами по зеленому сукну. Его взволнованный взгляд устремлен куда-то сквозь меня.
Они ждут!..
И вот где-то далеко-далеко, может быть, даже на другом этаже, слышится до боли родное: ку-ку, ку-ку, ку-ку… Тринадцать раз кукует деревянная кукушечка.
Тяжелая, обитая кожей врагов народа дверь, как-то по-особенному пронзительно скрипит. Веет Афедроновым. Я привычно мертвею.
— Ну? — в голос выдохнули оба моих Порфирия Петровича.
Генерал-адъютант А. Ф. Дронов с телеграфной лентой в руках замер в дверном проеме.
— Ну же, Ахведронов, хавари! — с внезапно прорезавшимся хохляцким хыканьем вымолвил майор Бесфамильный.
— Есть, товарищ майор! Она! «Молния»! — с трудом сдерживая дрожь в голосе, прошептал, как правило, непрошибаемый генерал-адъютант. Свер-ши-лось, дорогой вы мой товарищ майор!
Звеня медалями, Бесфамильный так и обрушился на колени.
— Хосподи, неужто дождались?! — воскликнул он, закатив глаза к потолку. И вдруг перекрестился. По-нашему, по-русски — справа налево, только почему-то левой рукой. — Слава тебе, Хосподи! Читай, читай, брат Афедронов!
И твердолобый, как сейф, долбоеб, высморкавшись на ковер, зашуршал телеграфной лентой: «СЕГОДНЯ ТРЕТЬЕГО МАРТА ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ ПЯТЬДЕСЯТ ТРЕТЬЕГО ГОДА ПОДАЛ ПЕРВЫЕ ПРИЗНАКИ ЖИЗНИ ГЕНИЙ ВСЕХ ВРЕМЕН И НАРОДОВ БЕССМЕРТНЫЙ ВОЖДЬ И УЧИТЕЛЬ ВСЕГО ПРОГРЕССИВНОГО ЧЕЛОВЕЧЕСТВА ТОВАРИЩ…»
Все встали.
Долго, целую вечность, мы, все четверо, стояли по стойке смирно, не шевелясь, не смаргивая скупых мужских слез.
И вот наш начальник поднял рюмку.
— Товарищи, друзья, коллеги! — сказал он, да так проникновенно, что меня пошатнуло. — Соратники по борьбе, — сказал он, глядя мне прямо в глаза поверх черных своих очков. — Так давайте же чокнемся, товарищи! Давайте же выпьем за него — за нашего дорогого и любимого, за нашего родного (паууза) товарища С. (пауза) Иону… Варфоломеевича!
Идиотское мое, вечное — «Это как это?!» на этот раз вовремя застряло в горле. Я как бы проглотил его — уть! Проглотил и диким внутренним голосом сам себе скомандовал: «Молча-ать!.. Молчать, кому говорят!..».
И хлопнул рюмочку коньяка с императорскими вензелями на этикетке. И по какому-то необъяснимому наитию вдруг прошептал:
— Ура, товарищи!
Громовое троекратное «ура» было мне ответом.
Мы еще раз выпили.
— Послушайте, Кузявкин, — показывая вилкой на портрет, весело спросил товарищ майор, — а кто это у нас под стеклом — такой бледный, нездоровый такой на вид, одутловатый?
«И с глазами, как у покойника», — добавил я про себя.
— А это, товарищ майор, не очень наш дорогой и не шибко любимый Георгий свет-Максимилианович, — в тон вопрошавшему сыронизировал с первой же встречи не понравившийся мне Кузявкин. — Он тут в нашем микроклимате прямо-таки распух весь…
— Ай-ай-ай!.. Пора, пора ему, болезному на заслуженный отдых, туда на юг, к морю, к белому санаторию на горе! — И товарищ майор полез за шкаф и достал другой портрет.
Я глянул на него и вот уж на этот раз никак не смог удержаться.
— Это как это?! — изумленно воскликнул я.
Да и как было не ахнуть, не вытаращиться? Личность, запечатленная на государственном портрете до неправдоподобия походила на бывшего моего соседа, того самого Левина из 118-й, который еще весной 92-го свалил, падла, в свой Израиль, после чего в его квартиру и въехал, должно быть, мой роковой чеченец.
Этот, потусторонний Илья Вольдемарович был уже в годах, в камилавке и в пейсах. Каким-то особо неотступным, отеческим взором он смотрел мне прямо в глаза, как бы спрашивая с мягким еврейским укором: «Ну, а вы, дорогой товарищ таки-Тюхин, верной ли вы дорогой идете в наше светлое будущее?». И пока что нечего мне было ответить ему, не менее дорогому товарищу Левину, увезшему свою любимую беременную кошку в ящике из-под макарон.
Как вы сами понимаете, моя реакция не могла остаться незамеченной. Наступив мне на ногу, товарищ майор дружески поинтересовался, где и при каких обстоятельствах я, Финкельштейн, впервые встретил изображенного на портрете человека, на что я, Тюхин — Эмский — Хасбулатов, совершенно добровольно и чистосердечно поведал товарищу майору о всех обстоятельствах моих сношений с вышеупомянутым Левиным Ильей Вольдемаровичем на почве преферанса.
— Владимировичем, Тюхин, Вла-ди-ми-ровичем! — мягко поправил меня товарищ майор и вдруг взявшись за сердце, попросил у Кузявкина валидол.
Я помог ему сесть на табуретку, после чего товарищ Бесфамильный сказал, снимая черные свои очки дрожащей рукой:
— Что ж вы, Виктор Григорьевич, раньше-то?.. А-а?!
И он вдруг всхлипнул и мелко, как моя прабабушка-цыганка затряс вдруг плечами, а я, пользуясь случаем, опрокинул в рот услужливо налитую мне Афедроновым рюмку, а потом еще три, потому что глаз, как таковых, у товарища майора под очками не оказалось. Вместо них я увидел две, нарисованные фламастером, буквы О или, если хотите, — два нуля, что, как вы сами понимаете, не могло не взволновать меня до глубины души.
И тут появился спирт «Рояль»…
Пил я не закусывая, как Бондарчук в фильме «Судьба человека».
После третьей бутылки звезды на погонах моих новых товарищей заблистали светлей, а кровь, бля, ускорила свой бег по еще до конца не вытянутым из меня жилам…
А когда они все позасыпали, фашисты проклятые, я шариковой ручкой написал на огромном лбу Кузявкина: «О, поднимите же ему веки, как поднимают шторы в шпионских фильмах беззаветно заработавшиеся контрразведчики! = Доброжелатель».
Потом случилось что-то еще… И еще… Подробностей, увы, не помню, как-будто их и не было…
Ну, смутно припоминаю, как на крыше Большого дома с выражением декламировал Суркова. Пел с Афедроновым песню, в припеве которой были слова: «Вчера воскрес товарищ С.»…
Психиатра помню. Седенький такой, в пионерском галстуке, все меня, козел, шприцом кольнуть норовил…
И уж конечно, век не забуду амбала А. Ф. Дронова. Это ведь он на спор перешиб мне ребром ладони загипсованную ногу, каковую сломал я, упав все с той же кагебэшной крыши…