Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Война во время мира: Военизированные конфликты после Первой мировой войны. 1917–1923 - Коллектив авторов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

После того как фашистское движение в 1921 году оформилось в партию, она стала самой сильной в Италии, а во многих регионах на севере и в центре полуострова, где уничтожила большинство враждебных организаций, правила безраздельно, не сталкиваясь с противодействием. В период, в течение которого фашисты установили авторитарный контроль над политической, экономической и социальной жизнью страны, именно они были ответственны за основную долю политического насилия в итальянском обществе. В июле 1921 года антифашисты попытались дать отпор фашистскому насилию, основав свою собственную военизированную организацию. В Милане, Риме и других городах ими были сформированы группы, известные как Arditi del popolo. Они состояли из анархистов, республиканцев, социалистов и коммунистов, объединившихся с целью защитить рабочие организации от жестоких фашистских нападений. Однако вскоре из этого движения вышли социалисты и коммунисты, вследствие чего Arditi del popolo не смогли превратиться в военизированную организацию, способную противостоять фашистскому насилию{259}.

Важно отметить, что после 1921 года фашистское военизированное насилие больше не имело никаких оправданий — даже такого, как угроза большевистской революции в Италии. Даже если такая угроза вообще когда-либо существовала, к тому моменту она исчезла — по целому ряду причин. Первой из них была жестокая реакция со стороны самого фашизма, обеспечившая полное бессилие его противников. Во-вторых, рабочее движение в еще большей степени было ослаблено собственными внутренними конфликтами, которые привели к основанию Коммунистической партии и к новым расколам в Социалистической партии. Однако самым важным фактором, сделавшим любую угрозу социалистической революции в Италии немыслимой, являлся провал попыток русских большевиков экспортировать революцию в Европу. Сам Муссолини заявил в 1921 году, что абсурдно говорить о большевистской угрозе в Италии. Более того, весной 1922 года именно Италия организовала международную конференцию в Генуе, в которой участвовали большевистские представители. Конференция завершилась подписанием договора между Германией и Россией, который положил конец дипломатической изоляции первого в истории коммунистического государства.

В этой ситуации любые попытки фашистов оправдать свои насильственные действия и существование своей военизированной организации ссылкой на угрозу большевистской революции выглядели крайне надуманно. После 1921 года даже буржуазия, до того момента поддерживавшая фашизм и фашистское насилие, начала выступать с требованиями о необходимости положить конец деятельности военизированных отрядов и распустить фашистскую военизированную организацию. Однако в реальности эти требования были нереалистичными и фактически лишь стали для фашистов новым предлогом к укреплению своей военизированной организации и к новой волне насилия, на этот раз направленной против партий самой буржуазии.

Наиболее отчетливо это проявилось во время серьезного внутреннего кризиса, охватившего фашизм летом 1921 года, когда вожди squadrismo расстроили попытку Муссолини заключить мирное соглашение с Социалистической партией и преобразовать фашистское движение в нечто вроде рабочей партии для низов среднего класса. Муссолини полагал, что можно отделить местных фашистских боссов от партийных активистов, провести грань между «бойцами» и «политиками», а затем распустить или по крайней мере перестроить военизированную организацию, подчинив «бойцов» «политикам»[12]. В реальности же многие главные политические лидеры фашизма сами являлись «бойцами». В их число входили наиболее влиятельные из провинциальных фашистских боссов — Роберто Фариначчи, Дино Гранди, Итало Бальбо, Ренато Риччи, Дино Перроне Компаньи, — отказывавшиеся разоружать фашистское движение с тем, чтобы оно, согласно желаниям Муссолини, превратилось в парламентскую партию.

Squadristi в массе своей взбунтовались против Муссолини, называя его предателем, и в итоге вынудили его к согласию на отождествление новой Национальной фашистской партии, основанной в ноябре 1921 года, с их собственной военизированной организацией. Такую цену Муссолини был вынужден уплатить за то, чтобы и впредь оставаться признанным «дуче» фашизма. Его попытка провести размежевание между «политиками» и «бойцами» и объявить насилие не более чем переходной фазой фашизма закончилась однозначным провалом из-за существования формальной связи между политическими и вооруженными фашистскими организациями, институционализированной в уставе Национальной фашистской партии{260}.

В конечном счете squadristi заставили Муссолини смириться с тем, что идентичность новой Национальной фашистской партии нельзя отделять от идентичности ее военизированной организации и что сам Муссолини должен быть признан бесспорным «дуче». В программе партии недвусмысленно констатировалось, что «Фашистская национальная партия составляет неразрывное целое со своими боевыми отрядами — добровольной милицией, стоящей на службе у нации и государства и представляющей собой жизненную силу, в которой воплощается фашистская Италия и посредством которой она защищает себя»{261}.

Так на свет родилось то, что я предложил называть «милиционной партией», — первая массовая партия в новейшей европейской истории, институционализировавшая милитаризацию политики своей собственной организации, своих методов, стиля поведения и принципов борьбы против политических противников, объявлявшихся «внутренним врагом», подлежащим уничтожению{262}. Следует подчеркнуть, что я прибегаю к такому определению не потому, что Фашистская партия имела военизированный аппарат, а потому, что партия как целое отождествляла себя с военизированной организацией и рассматривала насилие, то есть использование этой военизированной организации в террористических целях, как основополагающий элемент своих действий по отношению к врагам. Однозначная милитаризация политики Фашистской партии подтверждалась в уставе Фашистской милиции, опубликованном 8 октября 1922 года в Il Popolo d’Italia; в нем утверждалось, что Фашистская партия «по-прежнему остается милицией» и что «все члены партии обязаны соблюдать особые законы чести Фашистской милиции и ее военную дисциплину, прочно основывающиеся на [авторитете] военной иерархии»{263}.

Практика насилия, проводником которого выступала фашистская военизированная организация, безусловно, являлась не единственным источником фашизма как массового движения, однако именно она служила тем элементом, вокруг которого фашизм выстраивал свою идентичность и на основе которого развивал свою политическую культуру.

Все основатели фашизма имели за своими плечами опыт насилия, приобретенный еще до Первой мировой войны в среде социализма, революционного синдикализма, радикального национализма и футуристического авангарда. К концу 1918 года эти течения слились в политическую партию, впоследствии принимавшую участие в создании фашизма. Сформулированный Жоржем Сорелем миф о насилии как катализаторе возрождения являлся отправной точкой для множества группировок, в 1914–1915 годах давших начало революционно-националистическому интервенционизму — непосредственному предшественнику фашизма. Опыт интервенционизма и войны привнес новые мифы в националистическую культуру насилия. В первую очередь среди них выделялось прославление боевых отрядов как воинствующего авангарда новых итальянцев — людей, чья задача состояла в низвержении прежних политических лидеров буржуазно-либеральной Италии, которая в результате должна будет возродиться и стать еще более великой и сильной страной. Фашизм, как открыто провозглашал Муссолини, был рожден в действии и шел вперед, опираясь на мифы и идеалы, провозглашенные догмами его политики, которая, в свою очередь, понималась как борьба против «внутренних врагов» нации. В статье, опубликованной 20 ноября 1920 года в официальной газете Фашистской партии, главенство насилия обосновывалось следующим образом:

Кулак — это синтез теории <…> Он воплощает в себе невозможность достижения поставленных целей с помощью одних лишь слов. Когда фашист бьет социалиста по голове, он вбивает ему в череп свои идеи. Это гарантированный способ сэкономить время, имеющий все преимущества тонкого и убедительного синтеза, оказывающего быстрое и решительное воздействие непосредственно на тело противника <…> А что может служить наиболее законченным выражением синтеза, как не пистолетный выстрел? Он движется к цели с начальной скоростью 300 метров в секунду и решает задачу моментально и профессионально <…> Его эффективность заключается в том факте, что он максимально экономичным и быстрым способом раз и навсегда прекращает любые дебаты <…> И, наконец, синтез всех синтезов, и потому излюбленное оружие фашистов: бомба. Фашист любит бомбу, могуществом превосходящую любое неизвестное божество или неких слишком хорошо известных женщин. Восхитительная святость бомбы вызывает у фашиста святое восхищение{264}.

Военизированное насилие пронизывало все элементы фашизма. Первоначальное ядро культуры насилия породило весь аппарат мифов, ритуалов и символов, созданных фашизмом в период его вооруженной борьбы с организациями рабочего класса. Уничтожение рабочих организаций подавалось как крестовый поход за освобождение, очищение и возрождение всех территорий и общин, оказавшихся под влиянием Социалистической партии. Они вновь причащались к культу нации посредством фашистских ритуалов. Нация, почитавшаяся как светское божество фашизма, основывалась на насилии, поскольку то использовалось для легитимации фашистской монополии на патриотизм и, соответственно, гонений на всех тех, кто еще не подчинился фашистской власти, включая и несоциалистов. Такие люди должны были быть подвернуты нападениям, унижениям или изгнанию из собственных домов. Таким образом сакрализация нации превратилась в сакрализацию фашизма, игравшего роль светской религии.

В свою очередь, это способствовало тому, что фашистская военизированная организация приобрела ореол «священной милиции» (как называла ее печать сквадристов), для которой был допустим любой акт насилия. Культ павших фашистов, отныне почитавшихся как мученики, черпал свои истоки в культуре насилия, поднимавшегося на щит в качестве благородного и героического подвига национального возрождения, оплаченного ценой собственной жизни. Более того, в глазах фашистских отрядов военизированное насилие составляло самую основу их союза: причастность к криминальным деяниям, за которыми стоял националистический фанатизм, способствовала сплочению их товарищества, подстрекая их к террористическим акциям в качестве периодического ритуала, укрепляющего единство. Наконец, насилие, демонстрировавшееся фашистами в их ритуалах и символах, играло важную пропагандистскую роль, вовлекая в фашистское движение молодых людей — особенно тех, кто не успел попасть на Первую мировую войну.

Фашисты открыто проповедовали роль мифа (в понимании Сореля). Муссолини 24 октября 1922 года утверждал:

Мы создали свой собственный миф. Этот миф зиждется на вере, на страсти. Он не обязан быть реальностью. Он реален вследствие того, что побуждает к действию, будучи источником веры, надежды и отваги. Наш миф — это нация и ее величие. Все прочее вторично по отношению к этому мифу, этому величию, которое мы хотим превратить в полную реальность{265}.

Таким образом, идеология сводилась к мифу, и, соответственно, принадлежность к фашизму отождествлялась с актом веры. Согласие с фашистскими мифами было вопросом подчинения догмам, а политическая активность означала полную преданность делу и экзальтированность чувств, направлявшихся и стимулировавшихся фашизмом посредством мощного обаяния коллективных символов и ритуалов. Вокруг первоначального ядра — культуры насилия и мифа о нации — фашисты в период вооруженной борьбы с организованным пролетариатом выстроили целую систему ритуалов и символов.

Несколько простых поучений стоят больше, чем многословные диссертации, — объяснялось в официальном фашистском органе Gerarchia (Иерархия). — А срежиссированные постановки, церемониалы и ритуалы пробуждают чувства куда эффективнее, чем любые поучения. Знамена, реющие на ветру, черные рубашки, каски, гимны, alalà [фашистский боевой клич], fasci [перевязанные ремнями пучки прутьев, символ фашизма], римское приветствие, обращения к мертвым, народные праздники (sagre), торжественные клятвы, военные шествия печатным шагом (passo militare) и весь набор ритуалов, вгоняющий в дрожь старую буржуазную «элиту», свидетельствуют также о мощном возрождении, которое переживают врожденные инстинкты расы{266}.

Эта по большей части спонтанно формировавшаяся фашистская литургия вобрала в себя прежние ритуальные традиции и символику республиканцев Мадзини и легионеров Д’Аннунцио. Однако сами фашисты воспринимали это как свидетельство возрождения основополагающих свойств итальянской расы — возрождения, находившего выражение в насилии.

Начиная с 1921 года Фашистская партия оспаривает монополию государства на применение силы. Итоги такого поворота проявились со всей трагической очевидностью в 1922 году, когда фашисты приступили к захвату целых городов, низвергая префектов, которых они считали антифашистами просто потому, что те предпочитали соблюдать закон. Более того, с целью форсировать ассимиляцию этнических меньшинств и отплатить парламентариям-антифашистам физическим насилием и изгнанием из их родных городов фашисты также заняли приграничные регионы, недавно присоединенные к Италии.

В 1922 году фашисты обратили свое насилие также на Католическую народную партию и на духовенство. Священник Луиджи Стурдзо, основавший Народную партию, многократно обращался к премьер-министру с протестами против продолжавшегося фашистского насилия. 24 февраля 1922 года он жаловался на бездействие сил охраны правопорядка и должностных лиц:

И в городах, и в селах Popolari постоянно сталкиваются с подкупом, угрозами, репрессиями и насилием со стороны фашистов, чья жестокость порой превосходит всякие пределы. Все это происходит совершенно открыто и невозбранно, поскольку власти, ответственные за поддержание общественного порядка, и отряды Regi Carabinieri [королевских карабинеров] по большей части ничего не предпринимают, выказывая холодное безразличие перед лицом этих крайне серьезных правонарушений, в то время как обязаны предвидеть и предотвращать их, а в тех случаях, когда таковые все же происходят, принимать соответствующие меры. Мне говорили, что подавляющее большинство дел, заведенных на фашистов, тормозится на стадии предварительных слушаний и в судах в ожидании возможной амнистии{267}.

На руку фашистскому насилию играло потворство многих местных властей и слабость центрального правительства. С 1919 по 1922 год у власти сменилось пять кабинетов, опиравшихся на ненадежное парламентское большинство. Это привело к кризису парламентского режима, делало убедительной фашистскую антидемократическую пропаганду и подтверждало неспособность государства предотвратить фашистское насилие, положить ему конец и призвать фашистов к ответу. Планируя акты насилия в каком-либо конкретном районе, фашисты прибегали к тактике, включавшей стремительную переброску отрядов из других провинций с тем, чтобы сделать невозможным или хотя бы крайне затруднительным выявление ответственных за агрессию. Полиции и карабинерам лишь в очень редких случаях удавалось дать отпор фашистскому насилию, и тогда фашисты всегда отступали. Однако в 1922 году ситуация достигла той черты, за которой у государства не осталось ни политической воли, ни возможности для борьбы с фашизмом. Когда правительство пригрозило распустить фашистские отряды, вожди фашистов ответили на это, что сквадристы отождествляют себя с Фашистской партией, и издевательски предложили государству запретить организацию, насчитывавшую более 300 тысяч членов и уже контролировавшую насильственными методами многие города и провинции. Бессилие правительства еще раз подтвердилось в начале августа 1922 года, когда фашистские отряды силой положили конец забастовке, объявленной антифашистскими партиями в знак протеста против фашистского насилия.

Должным образом оценивая бессилие государства, распад враждебных партий, бездействие рабочего класса и апатию большинства населения после трагического опыта четырех лет войны и последующих четырех лет политического насилия, Фашистская партия решила, что настало время заявить о своих претензиях на власть. Партийное руководство публично провозгласило свое намерение захватить власть и уничтожить либеральное государство: «Сто лет демократии завершились», — объявил Муссолини накануне «похода на Рим» в октябре 1922 года. Предвещая политику будущего фашистского государства, Муссолини добавлял, что фашизм не оставит никаких свобод своим противникам: «Итальянцев можно разделить на три категории: “безразличных”, которые останутся дома и будут выжидать, “сочувствующих”, которые смогут свободно выражать свои взгляды, и, наконец, “врагов”, которым это не будет позволено».

Демократическая газета La Stampa, принадлежавшая промышленнику Джованни Аньелли, основателю FIAT, уже в июле 1922 года могла предсказывать:

Фашизм — это движение, склонное к использованию любых имеющихся в его распоряжении средств для захвата власти в государстве и обществе и установления абсолютной однопартийной диктатуры. Главные методы, взятые им на вооружение, — его программа, решительность его вождей и рядовых членов и полное подавление всех конституционных публичных и частных свобод, то есть фактически уничтожение Основного закона и всех либеральных завоеваний со времен итальянского Risorgimento{268}.

В 1922 году лишь немногие понимали всю опасность институционализированного военизированного насилия для судеб парламентского режима. Либеральная буржуазия верила в то, что можно приручить фашизм, допустив его в правительство, в то время как большинство антифашистских партий относилось к фашизму как к недолговечному движению, которое неизбежно выдохнется после того, как исполнит свою функцию вооруженной гвардии буржуазного государства. Эти иллюзии преобладали даже после «похода на Рим», способствуя гибели парламентского режима от рук Фашистской партии{269}.

Фашизм взял власть, угрожая вооруженным восстанием против государства. Подчиняясь этой угрозе, король предложил возглавить страну 39-летнему человеку, не имевшему опыта работы в правительстве. Фактически Муссолини лишь годом раньше был избран в палату депутатов и мог рассчитывать на поддержку лишь 30 парламентариев-фашистов. Таким образом, впервые в истории европейских парламентских режимов власть в либеральном государстве была вручена главе милиционной партии, укреплявшей свое влияние посредством военизированного насилия. Нет сомнений в том, что вооруженные силы государства с легкостью могли одержать победу над военизированными фашистскими отрядами и подавить фашистскую революцию в зародыше. Однако ни король, ни правительство не обладали политической волей и моральной отвагой для того, чтобы отдать приказ, который мог бы спасти парламентский режим. Они опасались, что подавление фашистского движения вдохнет новую жизнь в социалистическую революцию, и лелеяли иллюзию о том, что обязанности по управлению государством убедят фашистов отказаться от своих насильственных военизированных методов и приступить к укреплению основ либерального государства.

Возглавив правительство, Муссолини и не подумал прекращать фашистское военизированное насилие, а, напротив, узаконил его в качестве орудия своей личной власти, выведя его из-под контроля местных сквадристских вождей, известных как «расы» (ras). Однако Добровольная милиция национальной безопасности не сумела пресечь использования «расами» военизированного насилия с целью консолидации своей локальной власти. Пусть Муссолини на словах обещал нормализацию положения, умиротворение страны и восстановление закона и порядка, но на деле он вместе с прочими фашистами продолжал пользоваться услугами военизированной милиции, как и репрессивных сил государства, для окончательного разгрома своих оппонентов и распространения фашистской власти на всю страну.

Вооруженные сквадристы и военизированное насилие по-прежнему оставались гарантией господства Фашистской партии в стране. В апреле 1923 года, выступая в Турине с публичной речью, Чезаре Мария де Векки — лидер пьемонтских фашистов, один из четверки «квадумвиров» во время «похода на Рим» и член правительства, — заявил, что фашистская революция неизбежно состоится,

…может быть, при согласии [всех граждан], может быть, при его отсутствии, но скорее всего — усилиями тех 300 тысяч чернорубашечников, что входят в состав MVSN <…> Сегодня они вооружены карабинами со штыками, но в будущем получат пушки и огнеметы, с помощью которых наведут порядок в стране и дадут понять всем силам за пределами Италии, что нас следует уважать <…> При необходимости, — а я думаю, что без этого не обойдется при окончательном установлении нового строя и достижении нашей высшей цели <…> мы научимся за полчаса объявлять осадное положение и открывать огонь в течение минуты. Думаю, что это решит все проблемы{270}.

В декабре 1922 года де Векки отправил поздравление туринским сквадристам, убившим 23 рабочих в ответ на раны, полученные двумя фашистами.

Муссолини в своих речах осуждал нелегальные действия фашистов и обещал «нормализацию», умиротворение и восстановление власти закона. Благодаря этим обещаниям он завоевал доверие парламента и получил все полномочия для восстановления порядка и оздоровления национальной финансовой системы. Более того, его правительство пользовалось поддержкой монархии, ведущих фигур в экономике страны, церкви и консервативного общественного мнения как внутри Италии, так и за ее пределами. Конституционные партии объявили о своем доверии новому премьер-министру. Враги Муссолини были слабы и разобщены. Рабочий класс ощущал себя преданным и покорился своей участи; буржуазия успокоилась и была удовлетворена; низы среднего класса одобряли смену правительственного курса. Новый избирательный закон, принятый в 1923 году при поддержке консерваторов и либералов, обеспечивал Муссолини такое парламентское большинство, какого прежде не было ни у одного итальянского премьер-министра. Экономическая ситуация улучшилась еще до «похода на Рим». Тем не менее казалось, что ничто не препятствует восстановлению парламентского режима, как произошло в других странах Европы после потрясений первых послевоенных лет.

Этому не препятствовало ничего, кроме Фашистской партии и принятого ее вождем решения сделать свое пребывание во главе правительства однозначным и непреложным фактом. 15 декабря 1922 года, на одном из первых заседаний Совета министров, Муссолини упомянул об «абсолютно необратимой природе состоявшейся в октябре смены режима»{271}. Через четыре дня дуче выступил с предупреждением, сводившимся к тому, что «фашистское государство — сильное государство, готовое любой ценой защищать себя с холодной, неистощимой энергией»{272}. 10 февраля 1923 года он заявил в палате депутатов: «Мы продержимся по меньшей мере тридцать лет»{273}. 8 июня 1923 года он напомнил сенату о существовании «могучей армии добровольцев, готовой встать на защиту нации и той особой формы политического режима, которая зовется фашизмом»{274}.

Захватив власть в парламентском государстве, фашисты не стали распускать свою военизированную организацию, а преобразовали ее в государственный институт — MVSN, — во главе которого встал Муссолини{275}. Решение об этом на первом же своем заседании, состоявшемся 12 января 1923 года, принял новый орган Национальной фашистской партии — фашистский Большой совет, созданный Муссолини вскоре после «похода на Рим». Большой совет объявил, что боевые отряды партии вправе вступать в MVSN, но должны оставаться «принципиально фашистскими [силами], призванными защищать неизбежное и неотвратимое наступление Октябрьской революции, оберегать ее символы, знаки отличия и имена, окружающие святым ореолом ее победоносные битвы и кровь, пролитую за ее дело»{276}.

Назначение «сил, созданных для достижения целей фашистской революции» было одобрено на заседании Большого совета 13 февраля, тем самым подтвердившего военизированный характер и задачи организации, которая считала себя неподвластной существующему конституционному строю{277}. Связь фашизма с его военизированным аспектом была окончательно закреплена в апреле того же года, когда Большой совет постановил, что все члены фашистской партии по определению входят в состав ее милиции; на своей следующей сессии Большой совет предписал произвести «быстрый и тщательный отбор кадров чернорубашечников»{278}.

Первым командующим фашистской милицией был назначен Итало Бальбо, ее «образцовый герой». 27-летний Бальбо во время Первой мировой войны служил офицером в элитных альпийских частях, получив много наград, а затем стал республиканцем-антиклерикалом и возглавил фашистское движение в Ферраре. Он являлся одним из наиболее эффективных организаторов squadrismo, а также одним из главных создателей фашистских ритуалов{279}.

После учреждения MVSN самой сложной проблемой, вставшей при реорганизации фашистских военизированных сил, помимо отсутствия дисциплины у сквадристов, трудностей при отборе офицеров и прохладного отношения со стороны армии, стала нехватка оружия. В 1923 году милиция насчитывала в своем составе около 190 тысяч человек, однако в августе того же года она имела лишь 149 026 винтовок и 151 пулемет{280}. Другой очень серьезной проблемой стал новый конфликт между «бойцами» и «политиками», причиной которого было то, что роли политического вождя и squadrista достались одному и тому же человеку. В докладе от 15 июня 1923 года на имя Итало Бальбо как командира MVSN заместитель начальника Генерального штаба комманданте Витторио Верне сетовал: «Еще одним фактором, реально тормозящим организацию [вооруженных сил], служит влияние политики на военные вопросы. Сочетание военной и политической ответственности в одних руках стало большой помехой; когда пытаешься разом сделать все, толком не выходит ничего». Более того, соперничество между вождями привело к «возникновению в рамках милиции клиентел вокруг многочисленных [вождей], стремящихся превратить свою позицию в политическую платформу или в средство получения частной и персональной наживы»{281}. Соответственно Верне делал ряд предложений:

A. По возможности оградить Милицию от политического вмешательства, проведя четкую грань между политической и военной ответственностью и провозгласив их несовместимость, а также сформулировав взаимоотношения между Милицией и партией.

B. Произвести безжалостную чистку офицерских кадров с тем, чтобы командиры были полностью уверены в [оставшихся,] достойных такого доверия и способных его оправдать.

C. Любой ценой поддерживать железную дисциплину.

Благодаря такому подходу Милиция действительно останется той серьезной организацией, какой ее называет премьер-министр [Муссолини], и сможет не только защищать режим и фашистскую революцию от внутренних и внешних угроз, но и выполнять другие крайне важные задачи. Она станет наилучшей школой для нации и будет способна сохранять наступательный дух нашей расы.

Невзирая на проблемы реорганизации и раздоры между вождями «солдат» и «политиков» — которые, впрочем, не отменили совмещения «бойца» и «политика» в лице «раса» (провинциального лидера фашистов), — военизированная организация оставалась основным средством, с помощью которого фашистская партия укрепляла и расширяла свою власть над всей страной. Фактически на своей июльской сессии 1923 года Большой совет заявил, что фашизм будет сохранять свои «вооруженные силы» до тех пор, пока «государство не станет полностью фашистским» (что означало полную смену правящего класса) и «пока окончательно не исчезнет малейшая возможность восстания антинациональных элементов». После этого милиции предстояло превратиться в «великую политическую полицию»{282}.

В последующие месяцы двойственная природа Фашистской партии и национального государства (побудившая антифашистов ввести в оборот в 1923 году термин «тоталитаризм») распространилась на все государственные институты — и политические, и военные, как в центре, так и на периферии страны. Эта двойственность со всей очевидностью проявилась и в милиции. В конце 1923 года комманданте Верне снова указывал на возникавшую при этом дилемму в своем докладе О настроении и боевом духе Милиции в связи с ее задачами, ее будущим и ее взаимоотношениями со страной и с другими вооруженными организациями государства:

Дилемма состоит в следующем.

В настоящее время Милиция избыточно милитаризована для того, чтобы оставаться исключительно партийной Милицией; она утратила всю свою гибкость, сильно разрослась и деградировала.

В качестве Национальной Милиции, решающей военные задачи, она в чрезмерной степени остается партийной милицией, обладающей лишь крайне ограниченными военными и боевыми возможностями.

Необходимо покончить с этой двусмысленностью и решительно обозначить будущий путь [ее развития].

Решение, предложенное Верне в конце 1923 года, во многом предугадывало реальное развитие MVSN после 1926 года, когда в стране окончательно установился тоталитарный однопартийный режим, — исключением стал лишь последний пункт этих предложений:

[На милицию должны быть возложены] ясные, четкие и недвусмысленные задачи, а именно:

A. Оборона фашистского режима.

B. Допризывное обучение и подготовка молодежи к службе в армии.

C. Сохранение готовности граждан к войне, в первую очередь посредством послепризывного обучения.

D. Возвращение [милиции] в ряды армии и флота в случае мобилизации.

Верне указывал, что в первый год своего существования милиция выполняла лишь первую из этих функций. Его замечания в связи с тем, как решалась эта задача на первом году фашистского правления, представляют собой реалистичную оценку препятствий, все еще стоявших на пути фашистской революции, но они же подтверждают, что и для партии, и для милиции восхождение к власти стало необратимым событием. Они были не только правительством, но и режимом, и им следовало укрепить свою власть, политически устранив всех противников. Верне писал:

Хотя фашистский режим ни разу не сталкивался с серьезными угрозами, остается справедливым то, что наличие этих вооруженных сил, имеющих сильную мотивацию [т.е. милиции], внушает мудрое благоразумие нашим противникам всех мастей.

Первая роль, порученная Милиции, имела ключевое значение в период, непосредственно последовавший за революцией. Она будет постепенно возрастать по мере консолидации режима и расширения его основы среди народных масс. Хотя фашистская революция, вопреки надеждам, не успела достичь всех своих целей, поскольку не создала нового правящего класса, способного заменить собой старый, тем не менее настанет момент — и мы надеемся, что это случится очень скоро, — когда окончательное ослабление внутренних врагов [режима] избавит нас от необходимости иметь специальную Милицию, позволив обойтись обычными полицейскими силами{283}.

Институционализация военизированных формирований политической партии представляла собой совершенно новое явление в истории парламентских демократий. Депутат-социалист Джакомо Маттеотти писал: «Италия — единственная гражданская страна, в которой партийная милиция вооружается и финансируется государством против другой части граждан»{284}.

Тем не менее поразительно мало политиков-антифашистов понимало, что парламентский режим не в состоянии пережить правление партии-милиции, обрекающей страну на произвол своих собственных бойцов, пользующейся поддержкой сил правопорядка и преследующей противников так, словно они подлежат уничтожению в качестве внутренних врагов нации.

В апреле 1923 года либерал-антифашист Джованни Амендола предложил описывать методы, использовавшиеся Фашистской партией для ликвидации оппозиции и установления своей власти в государстве, термином «тоталитаризм». Фашизм, писал Амендола,

…стремится не столько управлять Италией, сколько монополизировать контроль над умами всех итальянцев. Одной власти для этого недостаточно <…> Он хочет обратить итальянцев в свою веру <…> Фашизм претендует на то, чтобы быть религией <…> [ему свойственны] чрезмерные амбиции и бесчеловечная бескомпромиссность крестового похода{285}.

Демократ-антифашист Луиджи Сальваторелли в том же месяце отмечал, что фашизм намеревается установить

…тотальную диктатуру одной партии, покончить со всеми прочими партиями и тем самым положить конец политической деятельности в том виде, в каком она понималась в Европе за последние сто лет{286}.

Тремя днями позже коммунист Пальмиро Тольятти с иронией отзывался о

…том упрямстве, с которым либералы, демократы и Popolari продолжают надеяться на то, что конституция может стать преградой для фашизма. Вплоть до нынешнего момента они по-прежнему верят в то, что фашистская диктатура проживет недолго и с течением времени начнет придерживаться законности. Эти надежды не смогло разбить даже учреждение национальной Милиции…{287}

После года фашистского правления Маттеотти, опираясь на четкие документальные свидетельства, обличал фашистов, по-прежнему прибегавших к насилию для установления своего господства в государстве и в обществе — как символического, так и физического. Только фашисты, писал Маттеотти,

…могут носить револьверы и другое оружие. Для того чтобы оставаться на государственной службе и не подвергаться гонениям, фактически требуется наличие партийного билета. Многие государственные служащие — учителя, чиновники, рабочие — были изгнаны со службы или уволены просто потому, что чем-то не устраивали Фашистскую партию.

В целом, делал вывод Маттеотти,

…членство в Фашистской партии превратилась во вторую и более важную форму итальянского гражданства, без которой невозможно пользоваться гражданскими правами и иметь право голоса, и вообще выбирать, где жить, в каких кругах общаться, с кем встречаться, где работать, что говорить и даже что думать{288}.

Амендола, Сальваторелли, Тольятти и Маттеотти не были пророками. Однако они обладали достаточной проницательностью, чтобы раньше многих других понять, что партия, опирающаяся на военизированное насилие и претендующая на насаждение собственной идеологии в качестве новой религии, убивает парламентский режим, не говоря уже о свободе и достоинстве тех, кто не покорился фашистской монополии на политику. Сам Маттеотти был убит в июне 1924 года по приказу ближайших помощников Муссолини, если не его самого. И это явно был не единичный инцидент, а следствие тоталитарных методов, которыми фашизм правил Италией в течение предыдущего года.

Таким образом, военизированное насилие представляло собой «обоснование фашизма». Оно являлось эмбрионом, из которого в последующие годы вырос тоталитарный режим. Как мы видели, понятие «тоталитаризм» с самого начала относилось к террористическим методам, с помощью которых Фашистская партия пришла к власти. После 1924 года те же методы взяло на вооружение государство, в котором установились однопартийное правление и полицейский режим. Совместно с милитаризацией общества, культом дуче и империалистическими войнами они составляли диктатуру принципиально нового типа. На путь, проложенный в 1919–1923 годах военизированным насилием итальянского фашизма, впоследствии вступили многие европейские антидемократически настроенные националисты.

VI.

Николаус Катцер

БЕЛЫЙ МИФ. РУССКИЙ АНТИБОЛЬШЕВИЗМ В ПОСЛЕВОЕННОЙ ЕВРОПЕ

Введение

Долгое время прорыв России к XX веку представляли как конец эпохи царизма и угасание домодерного XIX века. В преддверии революции все политические и социальные реформы сопоставлялись с предстоящим радикальным переустройством. Быстрое экономическое и технологическое развитие казалось ведущим к такому перевороту. Хотя Первая мировая война резко и внезапно переориентировала это развитие, в русско-советской коллективной памяти в качестве перелома эпохи остался не 1914 год. Его размытые очертания лишь в последнее время начинают всплывать из забвения{289}.

Причина не только в успехе большевиков, сумевших утвердить «Красный Октябрь» 1917 года в качестве мифа основания для новой эпохи, изменившейся империи и социалистического общества будущего. Не менее важно, что в укрепление этой исторической конструкции существенный вклад внесли многочисленные противники утопического проекта большевиков. Чем больше Гражданская война в России превращалась в решающую битву всемирно-исторического значения, тем резче становился контраст между большевизмом и антибольшевизмом. Оба они стали ключевыми элементами двойной легенды, которая получила широкое распространение в европейском контексте.

Современный пересмотр эпохи Первой мировой войны не исчерпывается деконструкцией нарратива о «триумфальном шествии советской власти» или первыми шагами к переоценке места революции в смене эпох. Последние годы шаг за шагом в историю России XX века возвращается Первая мировая война. Наконец настало время посмотреть под этим углом зрения на послевоенную эпоху и включить в перспективу первые годы русской эмиграции, в которой продолжились основные процессы трансформации, начатые «семилетней войной» 1914–1921 годов{290}.

Помимо этого, многие явления послевоенной эпохи обнаруживают преемственность с периодом до Мировой войны. Мобилизация и коммуникация, производство и распределение, единство и разделение были неизменно повторявшимися задачами, которые стояли и перед царской администрацией, и перед последующими революционным и контрреволюционным правительствами. Рамочные условия, при которых было необходимо поддерживать стабильность и порядок, радикально ухудшились за несколько лет «Великой войны», революционного кризиса и Гражданской войны. В европейской истории мало найдется параллелей тому, что пережил театр военных действий на Востоке по масштабам эскалации насилия и разрушений.

Далее на примерах будут показаны некоторые важные аспекты этого эпохального «великого перелома». Ссылки на общественно-политический, военный, идеологический и биографический материал очерчивают контуры «небольшевистской России» — чрезвычайно неоднородной среды с альтернативными векторами развития. Ее корни — в начале столетия, на них налагает отпечаток Первая мировая война, формирует канун революции, сам «Красный Октябрь» и умножает Гражданская война. Лишь в эмиграции это противоречивое наследие сводится к минималистской версии, которая угасла в виде «белой идеи», но начала новую европейскую карьеру в форме «антибольшевизма». Предпосылки расходящихся стратегий выживания, синтетических моделей мира и социальных форм взаимодействия, которые радикально изменили дальнейшее течение истории в XX веке, возникли в войну и послевоенное время. Нестабильность и потери, страх и ужас — а вместе с тем энтузиазм великих утопий и приверженность «общему делу» — отличали многочисленные, в большей или меньшей степени последовательные движения искательства и сообщества единомышленников. 

Добровольцы и дезертиры

Первая мировая война поставила царскую империю перед испытаниями, подобными новому «Смутному времени». Никогда прежде имперская идея и национальный вопрос не находились в таком противоречии друг с другом. Многочисленные потери в начале военных действий заставляли царское правительство все в большей степени апеллировать к патриотизму населения. Мобилизация для службы на фронте, в резерве, а также не в последнюю очередь для тыловых задач набирала обороты. В то же время власти подозревали часть населения, проживавшего вблизи к линии фронта, в политической «неблагонадежности». Власть подогревала страх перед «предательством» и «саботажем» и взывала к единству «отечества». Выражением публичной истерии стали насильственные переселения, высылки и депортации{291}. «Наши враги окружают нас сетью шпионов», — говорилось в листовке, которую распространяли на Юго-Западном фронте в апреле 1916 года. Агентов все труднее было разоблачать: они переодевались в униформу русских солдат, офицеров и чиновников, прикидывались «еврейчиками», «торговцами», «старыми бабками» или «мальчишками»{292}. Если у кого-то уже до того были сомнения в стабильности существующего порядка, то тем более он должен был сомневаться теперь, можно ли долго выдерживать одновременную борьбу с внешним и многочисленными «внутренними врагами»{293}.

Призванные на «службу империи» должны были сильнее, чем прежде, защищать «русскую нацию»{294}. Их внимание обращалось на национальные, этнические и культурные различия между подданными. Рассеявший иллюзии первый период войны способствовал тому, что число дезертиров увеличивалось в геометрической прогрессии. Наоборот, чувствительно сокращались и без того скромные масштабы готовности записаться добровольцем. Зато готовность защищать страну от внутренних врагов позднее перешла от императорской к Красной и Белым армиям, а также к бесчисленным партизанским соединениям, «бандам», собственным армиям «атаманов» и этническо-национальным вооруженным формированиям. После того как привязанность солдат и гражданского населения к царскому двору, правительству, империи и государству ослабла, для привлечения рекрутов в регулярную или именовавшуюся таковой армию требовались насильственные меры. При первой удобной возможности новобранцы бежали{295}.

Беспрецедентных размеров дезертирство достигло во время поражений лета 1915 года, за которыми последовало хаотическое отступление, закончившееся для целых армейских соединений германским пленом. Кто мог, пробивался самостоятельно по направлению к родным местам. Поток бегущих сопровождали разбой, грабежи, бандитизм и эскалация насилия. Некоторые из этих беглых групп достигли даже Московского военного округа. В 1916 году военные службы отмечают неизвестное до тех пор явление — легко раненные дезертировали на санитарных поездах. На Юго-Западном фронте заградительные отряды каждый месяц имели дело примерно с 5 тысячами дезертиров. Хотя штаб без устали грозил все новыми драконовскими наказаниями, поток дезертиров не уменьшался до самого конца войны. Одни самовольно передвигались по прифронтовой полосе, устраивались в городах и деревнях, выдавали себя за уполномоченных военных заготовительных частей и реквизировали продукты. Другие провоцировали беспорядки, устраивали нападения на полицию и охранников железных дорог. В Петрограде, в большой степени страдавшем от дезертиров, была учреждена комендатура, которая должна была бороться с дезертирством и разгулом уголовщины. На Северном фронте беглецы в массовом порядке обеспечивали себе доступ в запасные батальоны, чтобы переждать здесь время до заключения мира. Надежда на то, что дезертиров удастся собирать и возвращать в организованном порядке на фронт, из-за катастрофического падения дисциплины была тщетной. Офицеры скорее опасались того, что умножавшиеся почти до размеров армии скопления дезертиров в тылу были лишены всякого контроля и предоставлены сами себе. Все это представляло собой максимально неблагоприятные условия для успешной защиты «революционного Отечества» после февраля 1917 года{296}.

Большевистский переворот и последующая попытка большевиков силой утвердить государство, форму которого определяли они одни, повлекли за собой появление совершенно новых кредо. Тот, кто после угасания революционной эйфории хотел оставаться «патриотом», должен был приноровиться к новому нормативному кодексу, который менялся в зависимости от течения событий в Гражданской войне, равно как и после нее. Ключевым элементом идентификации оставалось обещание не допустить пересмотра социальных достижений на «родине революции», а по возможности и распространить их за ее границы. Тем не менее Красная армия не была соединением добровольцев. Ее преобразование в массовую армию осуществилось почти исключительно за счет возвращения к воинской повинности и жесткого проведения этой повинности в жизнь. На службу вооруженному пролетариату приходилось заставлять идти прежде всего крестьян. Они или уже присвоили себе помещичьи земли, или использовали распад государственных структур и всеобщий хаос для того, чтобы успеть это сделать. Более или менее удавалось призвать на службу молодых крестьян, которые уже успели послужить в Мировую войну. В конце Гражданской войны насчитывавшая в своих рядах около 5 миллионов солдат Красная армия на три четверти состояла из крестьян. Это было впечатляющим успехом мобилизации уже потому, что массовое дезертирство, так же как в белых армиях, никогда не прекращалось. Особенно в летнее время многие убегали, чтобы помочь в обработке урожая. На пике боев во второй половине 1919 года в дезертирах числилось около полутора миллионов солдат{297}. Ярко выраженные политические мотивы играли здесь для всех сторон в Гражданской войне вторичную роль. В деле штаба Сибирского военного округа от 8 июля 1918 года говорилось:

Призыв добровольцев в армию малоуспешен вследствие непопулярности добровольческой службы вообще: добровольцы идут, главным образом, не по идее, а только с целью заработка. Естественно, что при таких условиях добровольческий элемент мало надежен, рассчитывать на большой приток его нет оснований{298}.

Когда белые армии были наконец побеждены, многие крестьяне примкнули к «зеленым» формированиям, чтобы противодействовать реквизициям их урожая продотрядами или вмешательству партийных ячеек и большевистских комиссаров в деревенские дела{299}.

Современные исследователи занимаются анализом того, как предпосылки довоенного времени и Мировой войны, опыт массового убийства, революционных боев и контрреволюционного противодействия, распада империй и проснувшихся национальных амбиций на периферии, зеркального переживания поражения и победы, а также памяти о предшествовавших и еще продолжавшихся локальных конфликтах перешли в эксцессы военизированного насилия в Гражданскую войну и после нее{300}. Армейское руководство во время Гражданской войны использовало опыт Первой мировой и развивало его дальше в зависимости от менявшихся условий. «Красные», «белые», а также прочие институты формирования общественного мнения определенно использовали при конструировании образа врага формы, мотивы и технику предшественников в Мировую войну{301}. Подражания можно найти во всех областях пропаганды и агитации — визуальной презентации, языковом редуцировании и медиальном распространении. Многочисленные параллели перекрывают фундаментальные семантические сдвиги. Лишь к концу Гражданской войны в кампании по привлечению сторонников стала видна эта эпохальная смена координат. Претензии большевиков на лидерство в Гражданской войне стали реальностью. Теперь они задавали масштаб, но зато и должны были считаться при восстановлении экономики и стабилизации своей власти с трудно прогнозируемым сопротивлением.

Чтобы мобилизовать в основном политически индифферентных призывников, недостаточно было стремления убедить их программными лозунгами. Постановка под ружье должна была быть преимущественно насильственной. В отличие от Первой мировой, о смысле которой стали задумываться уже через несколько месяцев после начала поражений, готовность примкнуть в армиям Гражданской войны, взять на себя задачи временной администрации или как-то еще выступить на стороне соответствующей региональной или локальной власти в существенной мере зависела от непосредственного эффекта от последствий Мировой войны и революции, ширившейся анархии и неконтролируемых вооруженных конфликтов. По крайней мере, после неоднократной смены власти появлялась тенденция избегать однозначного проявления политических симпатий или вырабатывать такие стратегии выживания, которые оставляли бы открытыми разные возможности.

Добровольчество в опустошенных насилием областях часто больше не означало, что офицер, солдат или неслуживший вступал в вооруженное формирование, которое субъективно связывал с борьбой за «нацию», «родину» или «революцию». Ибо он обычно противостоял противнику, который в иной форме утверждал о себе то же самое. Мотивы, заставлявшие примкнуть к вооруженной группе, часто находились вне идеологических нарративов и лишь постепенно приобретали политический оттенок{302}. Одни хотели продолжать практиковавшееся ими военное ремесло, чтобы выжить, другие действовали из побуждения защитить себя, своих родных или свою деревню от брутального внешнего мира. Для третьих представлялась привлекательной возможность принадлежать к вооруженному сообществу, которое обеспечивало свое существование благодаря захваченной добыче. Немало было и тех, кто просто искал приключений, властвуя «с оружием в руках»{303}

Всадники и атаманы

Стабильность новых властных структур в Центральной России и в разнородных регионах зависела от того, кто смог собрать вокруг себя остатки профессиональных военных, насколько гибкой была его реакция на непредсказуемые условия и насколько успешным было обеспечение ресурсами. В переходное время между катастрофической военной зимой 1916/17 и летом 1918 года, когда в Центре упрочилась единоличная власть большевиков, государственные и военные макроструктуры рухнули. За оставшиеся ресурсы разгорелась ожесточенная борьба. В то время как большевики смогли превратить центральное ядро государства вокруг столиц Москвы и Петрограда в военную крепость и организовать централизованное управление, разрозненные противодействовавшие им правительства столкнулись с тяжелой необходимостью компенсировать свое периферийное положение и слабые административные ресурсы. Как и в Советской России, правила политики на периферии диктовало чрезвычайное положение. Провинциальные центры империи не справлялись с ролью «столиц». Будь то Омск в Сибири, Ростов-на-Дону на Юге, Киев на Украине, Севастополь в Крыму или Архангельск на Севере — ни один из центров военных диктатур белых никогда не считался чем-то большим, чем временная остановка в «марше на Москву». Помимо этого, эти центры составляли только узловые пункты слабо скоординированной сети больших и малых лидеров, которые враждовали между собой, даже если провозглашали совместную борьбу с красными. Их противоречившие друг другу амбиции обычно далеко выходили за пределы их реальной сферы влияния. Большая часть феноменальной роли «атаманов» и их конной свиты строилась на гипертрофированной риторике.

С точки зрения большевиков, главной опорой белых и, следовательно, военным центром контрреволюции было казачество{304}. За этим последовали ретроспективные — и семантически расходившиеся с историческим образцом — определения русской или сибирской «Вандеи»{305}. Скорее это следовало понимать символически, поскольку с точки зрения социальной истории размещавшиеся на периферии имперского ядра казачьи войска имели мало общего с роялистским народным движением Французской революции. У казачества отсутствовала также и ясно выраженная приверженность нации или единому государству. Казаков интересовал не имперский центр, а родная станица. Эта военная каста составляла лишь небольшую часть населения империи, однако имела чрезвычайное значение для обеспечения боеспособности русской армии в Первой мировой войне{306}.

Благодаря мобильности казаков их в прошлом всегда задействовали при подавлении внутренних беспорядков. После коллапса Старого режима они в большей степени были способны оградить свои территории, куда они возвращались массово или одиночными группами, от быстрого наступления хаоса. Уже при Временном правительстве казачьи вожди, такие как атаман донских казаков Алексей Максимович Каледин, подвергли сомнению авторитет центральных органов. На Государственном совещании в Москве летом 1917 года Каледин защищал элитарный консерватизм казацких «равенства и братства». Только тогда, когда солдат стоял над политикой, «отечество» и «государство» можно было защитить от «анархии и предательства»{307}. Дислоцированные по стране казачьи соединения больше не собирались брать в руки оружие в защиту монархии, но большевикам они с самого начала оказывали ожесточенное сопротивление{308}.

Как правило, заново избранные регулярные атаманы склонялись к тому, чтобы использовать свое военное и административное преимущество в интересах собственного дела. Последний раз в своей долгой истории казаки использовали выгоды мобильных кавалерийских соединений в мобильной войне{309}. Представлявшие собой своего рода «рыцарский орден степи», они знали, что правила этого ордена не годятся для того, чтобы подвигнуть их разрозненные общины к совместному действию, равно как и не могут стать единой идеологией всей России{310}. Когда Гражданская война достигла в 1919 году наивысшей точки, казацкие элитные соединения сражались преимущественно на стороне Добровольческой армии белых на Юге. Они даже могли отождествлять себя с «народом» небольшевистской России, который поставлял ей солдат{311}. Характерно, однако, что Деникин отклонил предложение включить казаков в состав Добровольческой армии как самостоятельную Кубанскую армию{312}.

Боеготовность казаков падала в прямой пропорции к удалению мест их поселения от основных фронтов войны. Особенно множились конфликты с антибольшевистским правительством в Сибири{313}. Действительные или выдававшие себя за таковых атаманы с безмерными личными амбициями доставляли временами армии Колчака больше хлопот в тылу, чем красные партизаны{314}. Григорий Михайлович Семенов[13] и «законченный военный преступник» Иван Павлович Калмыков{315},[14] а также генералы регулярной армии Сергей Николаевич Розанов, Дмитрий Леонидович Хорват[15], Павел Павлович Иванов-Ринов и есаул Борис Владимирович Анненков{316} стремились пробудить в Семиреченской области к новой жизни традиции казацкого прошлого. Семенов оправдывал конфискацию целых железнодорожных составов на том основании, что было бы «преступным» оставлять их большевикам. Его войска недостаточно снабжаются, поэтому «вынужденные реквизиции» неизбежны{317}.[16] К штабу Семенова некоторое время относился и барон Роман Унгерн (фон) Штернберг. Врангель считал его «незаменимым в военное время», но «непереносимым во время мира»{318}. Как и Семенов, Унгерн сделал карьеру в Мировую войну. Известно о его беспримерных жестокостях, равно как и о его харизме и авторитете среди местного населения в Монголии, где он действовал. Эзотеризм, садистские фантазии и панмонгольские идеи соединились в нем в пестрый впечатляющий образ{319}.

Биографии атаманов позволяют проследить истоки и традиции насилия Гражданской войны{320}. Очевидно, некоторые из них знали друг друга по совместной службе в Отряде особой важности русской армии Первой мировой войны. Под командованием Леонида Николаевича Пунина, которого вскоре стали называть «атаманом», этот конный партизанский отряд занимался диверсионными актами во вражеском тылу. Это было единственное формирование такого рода на Северном фронте, а с декабря 1915 года Отряд стали задействовать под Ригой. При Временном правительстве ранней осенью 1917 года было решено распустить все особые формирования из-за опасения потерять над ними контроль. Однако пунинскому отряду удалось продержаться до февраля 1918 года{321}.[17] Его бойцы частично остались солдатами-партизанами, которые, как и прежде, выполняли особые задания на железнодорожных станциях, в лесах и сельской местности, частично стали брать на себя полицейские задачи, то есть ловить дезертиров, подавлять бунты, загонять обратно в окопы солдат — короче говоря, противодействовать быстрому распаду уставшей от войны армии{322}.[18] Эта переориентация привела к расколу секретной группы, к самоуправству местных командиров в отдельных местах операций и к потере единства. Некоторые объясняли эти отклонения хаосом на фронте, общим расстройством дел и бунтом нижних чинов.

В этой обстановке лозунги большевиков имели фатальное воздействие. Лев Лунин, младший брат атамана, также входивший в особое формирование, отметил в своих записях о положении в начале сентября 1917 года:

Большевизм, сладкая приманка для солдат, стал проникать в отряд, находя там благодатную почву. Кроме того, отношение окружающих частей было враждебным, и часто возникали по этому поводу конфликты. Большую роль также сыграло выступление генерала Корнилова. Отлично понимая, что боевую мощь отряда можно сохранить лишь строгой дисциплиной, начальник отряда и офицеры, а частью сами партизаны, старались вразумить «заболевших» большевизмом людей{323}.

Остальное довершали интриги офицеров, которые настраивали партизан против руководства.

Сравнение списка штаба особого отряда с перечнем известных атаманов Гражданской войны обнаруживает некоторые пересечения. Так, барон Унгерн до 1916 года сражался под началом Лунина и перешел затем на год на Юго-Западный фронт. Но только когда летом 1917 года он вместе с Семеновым был переведен в Забайкалье, чтобы формировать там части из добровольцев, он посчитал, что пришло время реализовать собственные представления о партизанской войне. Анненков также возглавлял в Мировую войну отдельный партизанский отряд. На Северном фронте Гражданской войны локальная и персональная преемственность между атаманами была самой непосредственной. Здесь бывший подчиненный Лунина, штаб-ротмистр Станислав Никодимович Булак-Балахович провозгласил себя «атаманом». В Псковской губернии он властвовал — некоторое время совместно со своим братом Юзефом — на манер мелкого диктатора. Сначала это происходило по договоренности с наркомвоенмором Львом Давидовичем Троцким, с которым Булак-Балахович встречался весной 1918 года в Москве и которому, очевидно, была близка идея элитного отряда из опытных и бесстрашных кавалеристов. Принимали в отряд наряду с партизанами пунинской сотни, украинскими казаками и молодыми поляками и обычных уголовников. Партизаны называли Балаховича «батькой». Его «демократический» режим состоял сначала в «усмирении» недовольного населения и подавлении восстаний. От имени советской власти воины Балаховича устраивали репрессии, конфисковывали имущество и собирали контрибуции. В ноябре 1918 года Балахович перешел к белым. После их поражения он вместе со своими сторонниками примкнул в 1920 году к армии Пилсудского и сражался на стороне Польши против Советской России{324}.[19]

Особенно катастрофической была ситуация на Украине, где наряду с вооруженными националистическими войсками друг с другом боролись многочисленные банды{325}. Соединения Нестора Махно и Николая (Никифора) Григорьева играли важную роль в изматывании Добровольческой армии белых, хотя периодически вступали и в стычки с красноармейцами. Не в последнюю очередь ущерб Добровольческой армии нанесло и то обстоятельство, что ее солдаты и офицеры продавали на базарах «реквизированное» добро, начиная от лошадей и заканчивая предметами повседневного обихода{326}. В Ставропольской губернии население жаловалось на бесчинства регулярных частей и бессилие начальства{327}. Большевистский лозунг «Грабь награбленное!» нашел отклик и среди их противников, заслуживших репутацию «грабьармии»{328}. В то же время эта сторона «атаманщины» не может быть распространена на всю ее историю. В ходе Гражданской войны произошло радикальное смещение понятий о власти. Атаманы, которые хотели упрочить свое господство, не могли обойтись без выстраивания институционализированных структур. Их манифесты в конечном итоге служили для легитимации вовне и содержали в себе более или менее последовательное политическое ядро.

В то же время кавалерийские соединения и казаки сражались и на стороне большевиков, которые прежде всего старались привлечь на свою сторону социальные низы. Но на пропаганду Красной армии откликались в особенности молодые вернувшиеся с фронта казаки («фронтовики»). После того как они пережили революционное воодушевление митингов распадавшейся армии Первой мировой, возвращение в жестко заданные рамки образа жизни «стариков» им удавалось с трудом{329}. Молодые казаки мечтали об ином равенстве. Они даже были готовы пожертвовать самим званием «казака», поскольку ассоциировали его с «дворянами»{330}. Вначале «старикам» еще удавалось держать неподчинение под контролем путем «нагаечной дисциплины»{331}. Но к 1918 году процесс разложения в самих казацких сообществах зашел так далеко, что добровольческие части казались более дисциплинированными{332}.

На территориях конных элит бушевали собственные гражданские войны. В масштабе империи казацкое военное сословие все еще сохраняло наибольшую боеспособность. В процессе бесконтрольной массовой мобилизации Гражданской войны традиционная система призыва потеряла свою действенность. Наркомвоенмор Троцкий использовал автономистские устремления казаков, чтобы столкнуть их друг с другом и направить против унитаризма белых[20]. «Красные» казаки Первой конной армии легендарного Семена Михайловича Буденного{333} и Второй конной армии донского казака Филиппа Кузьмича Миронова{334},[21] которые были задействованы в штурме врангелевского Крыма, успешно интегрировались в брутальную стратегию большевиков. Казачество, мнимый оплот монархизма, превратилось в расколотое и дезориентированное сепаратное общество. Как и другие сегменты социального тела империи, оно оказалось неспособным противостоять динамике распада на переходе от Мировой к Гражданской войне. Еще до того, как бои завершились, большевики перешли к беспощадному «расказачиванию», которое отвечало неумолимой логике их эгалитарного утопического проекта{335}

Порядок и насилие

Начавшийся в Первую мировую и стремительно набиравший обороты с февраля 1917 года распад государства оставил огромный вакуум власти, который после падения Временного правительства был использован не только Советом народных комиссаров в Петрограде, а затем в Москве, но и множеством других «правительств». Среди них до осени 1918 года выделялись социалистические правительства на Волге, Урале и в Сибири. Свою законность они выводили из Учредительного собрания, насильственно разогнанного большевиками. Колчаковский путч в Омске в ноябре 1918 года окончательно решил судьбу основанной на результатах выборов предыдущего года левой альтернативы. Правда, на Севере России некоторое время еще продолжало существовать возглавлявшееся социалистами правительство в Архангельске. Но это был скорее территориально ограниченный эксперимент, не оказавший влияния на борьбу за власть на общеимперском уровне{336}. Борьбу против большевиков возглавили военные диктатуры на Юге (Деникин, затем Врангель), Востоке (Колчак), а также имевшая второстепенное значение, несмотря на бои за Петроград, диктатура Юденича на Северо-западе. Две первые диктатуры пользовались поддержкой интервентов, но она была противоречивой и нескоординированной. В то же время вмешательство во внутреннюю войну многих государств создавало прецедент. В тылу диктатур и поддерживавших их сил интервентов бушевали бои, ответственность за которые возлагалась населением на эти власти, хотя на самом деле они не могли их контролировать. По мере того как «столицы» много раз переходили из рук в руки, «государственность» все более сводилась к сиюминутным администрациям. Как и в Советской России, правительственную практику диктовало чрезвычайное положение{337}. Только в этом случае отсутствовали к тому же сохранявшиеся еще в центре остатки прежних административных структур{338}.

Упомянутые военные режимы белых в регионах были рудиментарными государственными образованиями и в этом качестве конкурировали с Советской Россией[22]. Вне этих политических амбиций невозможно объяснить ни устройство армий, ни учреждение гражданских администраций или иные меры по установлению политического порядка. Тот факт, что Колчак провозгласил себя Верховным правителем всей небольшевистской России, ничего не изменил в степени изоляции его «Всероссийского правительства», поскольку Восточному и Южному фронтам не удалось соединиться. Тем не менее это правительство хотя бы могло претендовать на символическое первенство.

Правовые и карательные органы сосуществовали, не имея над собой центральных инстанций. Когда власть в областях сменялась многократно, степень насилия возрастала. В случае «пособничества врагу» все стороны применяли беспощадные карательные меры. Этот феномен объяснялся как актуальными соображениями, так и ментальными установками{339}. Генерал Корнилов потребовал от своих офицеров уже в январе 1918 года в борьбе с красными «пленных не брать»{340}. В ходе легендарного Ледового похода по Кубани в марте 1918 года генерал обращался к своим солдатам: «Чем больше террора, тем больше побед!»{341} Николай Васильевич Устрялов, член Омского правительства при Колчаке, отмечал в своем дневнике в сентябре 1919 года, что офицеров Красной армии и политкомиссаров расстреливают или вешают на месте: «Сest lusage (таково обыкновение. — Примеч. пер.), с этим ничего не поделать»{342}. Колчак гарантировал амнистию только «добровольным перебежчикам», а Деникин лишь к середине 1919 года узаконил принципы обращения со служащими и сторонниками советской власти{343}.[23] Решение о том, подвергать ли красных офицеров наказанию военного суда или склонять к переходу на свою сторону, он оставил на усмотрение отдельных командующих.

Несмотря на это, можно лишь условно говорить о административно узаконенном белом терроре. Структурные аспекты последнего, в отличие от красного террора, более разнообразны и комплексны{344}. Отсутствие центральных властей, неудовлетворительное состояние юридических инстанций, неопределенное отношение к законодательному наследию царского времени и Временного правительства отражали немыслимый хаос{345}. Везде властвовали «законы военного времени»{346}. Государственные органы безопасности («стража», «госохрана») и службы разведки (Азбука, ОСВАГ) действовали практически автономно{347}. Иногда возникало впечатление, что части Деникина сами создают анархию, в которой они обвиняли большевиков. Протопресвитер Георгий Иванович Шавельский жаловался на взяточничество, разбой, спекуляцию и бесчинства в Добровольческой армии, которая скорее показала себя «бандой»{348}. Офицеры, пытавшиеся остановить мародерствующих солдат, сами становились их жертвами{349}. Поскольку помощи из собственных рядов ждать не приходилось, Деникин учредил Особую комиссию по расследованию злодеяний большевиков. Она руководствовалась Уставом уголовного судопроизводства 1914 года, однако фактически пользовалась особыми правами полевого суда, которые вступали в силу сразу после освобождения местности{350}. Весь собранный документальный материал о «зверствах большевиков» предназначался для «выявления перед лицом всего культурного мира разрушительной деятельности организованного большевизма». Действительные злодеяния при помощи брошюр и опубликованных фотографий превращались в «пропаганду зверств», которая возлагала ответственность за эскалацию насилия на противника{351}. Исследование того, как подогревалось спонтанное вневоенное насилие, как разжигались или использовались для политических целей этнические конфликты у антибольшевистских режимов, только начинается{352}. Ответственными за демографическую катастрофу 1914–1922 годов были, наряду с Мировой войной, революцией и Гражданской войной, прежде всего эпидемии, инфекции и голод. Среди общего числа предполагаемых 12–13 миллионов жертв за этот период на целенаправленный террор в узком смысле приходится лишь небольшая часть[24]. И в любом случае такой террор трудно отграничить от неконтролируемых эксцесов насилия на фронте и в тылу.

Достаточно много документов и исследований опубликовано по антиеврейским погромам{353}. Оценки количества жертв существенно разнятся. Белые генералы в целом не были зачинщиками погромов и не поддерживали антиеврейские выступления{354}. Деникин опасался дестабилизирующих последствий погромов{355}. В некоторых случаях виновных отдавали под суд. Но этим командующие вызывали недовольство офицеров, что обычно вело к отмене приговоров[25]. Антисемитские настроения — негативный образ жестокого комиссара-еврея или еврейских элит, проникших во все политические партии, — возбуждали отделы пропаганды и агенты спецслужб{356}. На плакатах и в печати коммунисты-евреи были изображены «чудовищами», «пауками» или «мухами»{357}. В этих кампаниях участвовали и представители духовенства православной церкви, хотя патриарх Тихон в своем пастырском послании от 21 июля 1919 года характеризовал насилие против евреев как «бесчестие для тебя, бесчестие для Святой Церкви»{358}.[26]

Непредставимые ужасы и повседневное насилие революции и Гражданской войны описаны неоднократно{359}. Человеческая жизнь ничего не стоила, когда речь шла о защите или ретроспективной легитимации выступления за «справедливое» и «святое дело». Злодеяния белых и красных походили друг на друга. Их корни глубоко уходят в довоенное время. В XIX веке радикальные активисты социальных и национальных движений призывали к насильственному «освобождению» от «гнета царизма»{360}. С наступлением нового века «террористы нового типа» оправдывали свои акции высокими политическими целями{361}. Ассоциировавшаяся с «чернью» «теневая сторона» революции 1905 года соответствовала логике вооруженного восстания, поскольку в баррикадных боях «закоренелый преступник» был нужнее теоретиков{362}.

Первая мировая была, таким образом, не единственным источником, но интенсивной школой насилия{363}. Сотни тысяч экстренно мобилизованных крестьянских и рабочих сыновей были изъяты из их привычной жизненной среды. Домой они вернулись с «верой в меч» и «культом силы и воли»{364}. Здесь они столкнулись с не справлявшимися со своими задачами властями, разорванными коммуникациями и анархической самоорганизацией. Самосуд был распространен даже в областях, которые не были непосредственно затронуты Первой мировой войной. И пока страна уходила из-под контроля, Временное правительство хотело создавать правовое государство, провозгласить амнистию, реформировать уголовное право и отменить смертную казнь{365}. Белые диктатуры были уже далеки от таких амбиций. 

Идеологические метаморфозы

После Первой мировой войны, революции и Гражданской войны около 2 миллионов человек оказались в эмиграции, стали беженцами или были изгнаны из родных мест. Но социальный и идейный микрокосмос русского общества за рубежом во многих отношениях ориентировался на родину и был тесно с ней связан. Интеллектуальное диссидентство, которое должно было приспосабливаться к изменившимся условиям, пережило краткую напряженную пору поиска новых вех и новых связей. Этому периоду мы обязаны биографиями «странников между мирами», которые воплощали собой также перемену убеждений и кредо. Они вращались, пока это было возможно, и в идейном, и в физическом смысле между «Россией в зарубежье» и «родиной социализма», уповая на эволюционное изменение коммунистического режима.



Поделиться книгой:

На главную
Назад