Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дерзость надежды. Мысли об возрождении американской мечты [The Audacity of Hope] - Барак Хусейн Обама на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Факты истории подтверждают эту точку зрения. Ведь если основателями и двигал какой-нибудь единый порыв, это наверняка было отрицание любого абсолютного властителя — короля, теократа, генерала, олигарха, диктатора, большинства, кого бы то ни было, в общем, любого, кто делает выбор за нас. Джордж Вашингтон именно поэтому отказался от короны Цезаря и не стал переизбираться на третий срок. Гамильтон не последовал этому порыву и поэтому не смог возглавить Новую армию; после принятия законов об иностранцах и подстрекательстве к мятежу из-за этого же пострадала и репутация Адамса. Именно Джефферсон, а не какой-нибудь либеральный судья шестидесятых годов призывал к возведению стены между Церковью и государством, и если мы отказались следовать этому призыву и избежали тем самым революций через каждые два-три поколения, то только потому, что Конституция уже обеспечивала надежную защиту против тирании.

Отцы-основатели выступали не только против абсолютной власти. В самой структуре, в самой идее упорядоченной свободы содержался отказ от абсолютной истины, от непогрешимости любой идеи, идеологии, теологии или «-изма», тиранического общества, которое повернет будущие поколения на единый, неизменный курс, подтолкнет большинство и меньшинство к инквизиции, погромам, тюрьмам, джихаду. Основатели, конечно же, верили в Бога, но в согласии с духом Просвещения верили в разум и чувства, которыми Бог наделил их. Они с подозрением относились к любой абстракции и любили задавать вопросы, поэтому в нашей ранней истории теория всегда поверялась фактом и целесообразностью. Джефферсон способствовал усилению власти нашего общегосударственного правительства даже тогда, когда он призывал к разрушению и уничтожению этой власти. Адамсовский идеал политики, основанной исключительно на общественном интересе, по сути политики без политики, устарел раньше, чем Вашингтон оставил свой пост. Да, взгляды основателей вдохновляют нас до сих пор, но именно их реализм, их практичность, гибкость и любознательность обеспечили жизнеспособность Соединенных Штатов.

Признаю, что все эти мои рассуждения о Конституции и нашем демократическом процессе весьма и весьма умеренны. Может показаться, что я пою хвалу компромиссу, умеренности и продуманности, что я оправдываю принцип «ты — мне, я — тебе», соглашательство, эгоизм, казенные кормушки, паралич и неэффективность власти — всю эту малоаппетитную политическую кухню, о которой никто не желает знать и которую наши журналисты всегда называли коррупцией. Но, думаю, мы ошибались, предполагая, что осмотрительность в демократии подразумевает отказ от наших высоких идеалов или от стремления к общему благу. Ведь Конституция гарантирует нам свободу слова не только для того, чтобы мы орали как можно громче, не слушая при этом своего собеседника (хотя у нас есть и такое право). Она дает нам возможность подлинного обмена идеями, когда «столкновение партий» происходит в целях «обеспечения осмотрительности и продуманности», своего рода рынка, на котором в спорах и прениях мы можем расширить свои горизонты, изменить свою точку зрения и в конце концов достигнуть не просто соглашения, но соглашения разумного и честного.

Конституционная система сдерживания и уравновешивания, федерализма и разделения властей вполне может привести к образованию групп, преследующих свои узкие интересы, но этого не происходит. Размывание власти может заставить эти группы учитывать интересы других и вообще со временем поменять представление о собственных интересах.

Отказ от абсолютизма, заключенный в самой структуре нашей Конституции, иногда играет с нашими политиками злую шутку — кажется, что у них нет вовсе никаких принципов. Но почти во всей нашей истории именно Конституция поощряла сам процесс сбора и анализа информации, а также споры, в которых рождался пусть не самый лучший, но верный выбор не только средств для достижения наших целей, но и самих этих целей. Выступаем ли мы за или против компенсационной дискриминации, за или против молитвы в школах, мы должны сверять наши идеалы, взгляды и ценности с реалиями повседневной жизни, чтобы в свое время их сменили пересмотренные, улучшенные новые идеалы, уточненные взгляды, углубленные ценности. Как писал Мадисон, именно этот процесс и привел к появлению Конституции — воззрение, что «человек обязан придерживаться своих убеждений постольку, поскольку он уверен в их правильности и истинности, и должен быть всегда открыт силе аргумента».

В общем и целом Конституция представляет собой своего рода ориентир, по которому мы сверяем чувства и разум, идеал личной свободы и требования общественной жизни. Удивительно, сколько лет она уже прослужила нам. В первые дни союза, в годы депрессий и мировых войн, в годы радикальной перестройки экономики, продвижения на Запад, в годы, когда миллионы иммигрантов высаживались на наших берегах, наша демократия выжила и теперь процветает. Конечно, годы войн и упадка становились для нее временем испытаний и, без сомнения, множество испытаний предстоит ей и в будущем.

Но всего по одному вопросу общий язык не был найден, и более того, отцы-основатели вообще отказывались говорить об этом.

Если говорить словами историка Джозефа Эллиса, то Декларация независимости, возможно, и была «переломным моментом мировой истории, когда все законы и взаимоотношения между людьми, основанные на принуждении, были навсегда уничтожены». Но этот дух свободы, по мысли основателей, не распространялся на рабов, которые обрабатывали их поля, заправляли их постели, нянчили их детей.

Совершенный механизм Конституции был призван охранять права граждан, достойных членов политического сообщества Америки. Но те, кто не входил в этот круг, никак не защищались, — ни коренное население, договоры с которым оказались бессильными перед судом завоевателей, ни чернокожий Дред Скотт, который вошел в Верховный суд свободным человеком, а вышел из него рабом.

Дальновидность демократов могла быть достаточной для распространения права голоса на белых, не имеющих собственности, и впоследствии на женщин; логика, аргументы и американский прагматизм, может быть, и облегчили боли роста экономики великой нации и уменьшили религиозные и классовые трения, ставшие настоящим бичом других стран. Но одна лишь дальновидность не могла предоставить свободу рабам или освободить Америку от ее первородного греха. В конце концов цепи пришлось разрубать мечом.

Что же это говорит о нашей демократии? Существует научная школа, которая видит в отцах-основателях только лицемеров, а в Конституции — предательство великих идеалов, заявленных в Декларации независимости, и которая согласна с первыми аболиционистами в том, что Великий компромисс между Севером и Югом был чуть ли не договором с дьяволом. Сторонники более привычных взглядов настаивают, что все компромиссы Конституции, касающиеся рабства, — например, искоренение духа аболиционизма из первого варианта Декларации, пункт о трех пятых, о беглых рабах, об импорте, о запрещении прений, которые ввел двадцать четвертый Конгресс по любому вопросу, касающемуся рабовладения, сама структура федерализма и Сената — были необходимостью, насущным требованием для создания союза; что, не сказав ни слова о рабстве, отцы-основатели хотели только оттянуть то, что, как они были убеждены, станет его концом; что эта единственная их ошибка не может умалить гениальности Конституции, которая разрешила аболиционистам высказывать свою точку зрения, дебатировать, после Гражданской войны создала условия для принятия Тринадцатой, Четырнадцатой и Пятнадцатой поправок и окончательного формирования государства.

Как же могу я, американец, в жилах которого течет африканская кровь, принять какую-либо сторону в этом споре? Никак. Я очень люблю Америку, вложил и свою лепту в ее процветание, очень привязан к ее устройству, красоте и даже безобразию, и я, в общем, мало сосредотачиваюсь исключительно на обстоятельствах ее рождения. Но я не могу сбрасывать со счетов ни масштаб совершенных здесь злодеяний, ни призраков прошлого, ни открытых ран и болезней, которые все еще терзают нашу страну.

Перед лицом нашей истории я могу, пожалуй, напоминать себе, что не всегда свобода создавалась лишь прагматизмом, доводами разума или силой компромисса. Упрямые факты говорят мне, что несгибаемые идеалисты вроде Уильяма Ллойда Гаррисона первыми возвысили свой голос в защиту справедливости; что именно рабы и освобожденные рабы, такие как Денмарк Визи и Фредерик Дугласе, женщины, как Гарриет Табман, утверждали, что власти ничего не уступят без борьбы. Страстные речи Джона Брауна, его готовность не только словами, но и кровью защищать свои взгляды помогли осознать, что наша власть не сможет постоянно пребывать в состоянии полурабства-полусвободы. История напоминает мне, что осмотрительность и конституционный порядок бывают иногда привилегией власть имущих, но за новый порядок чаще всего борются чудаки, фанатики, пророки, агитаторы, безрассудные, то есть люди крайних взглядов. Именно поэтому я не могу отмахнуться от тех, кто сегодня выступает так же горячо, — ни от противников абортов, которые пикетируют мою встречу с общественностью, ни от защитников прав животных, которые громят какую-нибудь лабораторию, — пусть даже в душе я их совсем не поддерживаю. Я лишен даже уверенности в неуверенности, ведь иногда и абсолютные истины могут быть действительно абсолютными.

Я согласен с Линкольном, который, как никто ни до, ни после него, хорошо понимал, что наша демократия имеет и совещательную функцию, и границы этой совещательности. Мы помним твердость и глубину его убеждений, его категорическое неприятие рабства и уверенность в том, что, если дом разделится сам в себе, не сможет устоять дом тот. Но практические стороны его президентства могли бы сегодня показаться неприемлемыми; сама жизнь заставляла его идти на договоренности с южанами, чтобы сохранить союз без войны, назначать и снимать генералов, пробовать то одну, то другую стратегию, когда война все же разразилась, безразмерно растягивать положения Конституции, чтобы война наконец успешно завершилась. Мне нравится думать, что Линкольн никогда не менял своих убеждений в интересах целесообразности. Скорее в душе ему необходимо было сохранить равновесие между двумя противоположными стремлениями — во-первых, что нам нужно достичь взаимопонимания путем переговоров именно потому, что никто из нас не совершенен и не может действовать с такой уверенностью, как будто сам Господь Бог на его стороне; но, во-вторых, иногда нужно все-таки действовать так, как будто мы уверены, что только Провидение способно защитить нас от ошибок.

Это самосознание, эта сдержанность позволили Линкольну сохранить свои принципы в условиях нашей демократии, среди речей и споров, среди таких аргументов, которые взывали к лучшим сторонам натуры любого человека. Когда договоренность между Севером и Югом стала невозможной, а война неизбежной, эта сдержанность позволила ему уберечься от соблазна очернения тех семей, которые сражались на другой стороне, и от преуменьшения ужасов войны, пусть даже и справедливой. Кровь рабов напоминает нам, что прагматизм иногда оборачивается трусостью. Линкольн и те, кто похоронен в Геттисберге, напоминают нам, что мы должны отстаивать наши абсолютные истины, только если признаем, что можем заплатить ужасную цену.

Все эти полуночные размышления оказались необязательными, когда я быстро принял решение о кандидатурах, предложенных Джорджем Бушем на посты в Федеральном апелляционном суде. В конце концов кризис в Сенате удалось если не преодолеть, то хотя бы оттянуть: семеро сенаторов-демократов согласились не подвергать обструкции троих из пятерых предложенных Бушем сомнительных кандидатов и пообещали, что будут прибегать к обструкции лишь при более «чрезвычайных обстоятельствах». В ответ на это семеро республиканцев согласились проголосовать против «крайнего средства», которое могло бы навсегда покончить с обструкцией, — опять же с оговоркой, что могут и передумать в случае «чрезвычайных обстоятельств». Какие это такие «чрезвычайные обстоятельства», толком никто не мог сказать, но активные деятели как республиканцев, так и демократов, которым не терпелось ринуться в схватку, жаловались на капитуляцию своих партий.

Я отказался присоединяться к тому, что можно было бы назвать «бандой четырнадцати»; с учетом личностей судей, которые в ней участвовали, было трудно представить, какая кандидатура может быть настолько хуже, что создаст «чрезвычайные обстоятельства», при которых может потребоваться обструкция. Но я не мог обвинять своих коллег за их ошибки. Демократам все же удалось принять достойное решение — без договоренности «крайняя мера» вполне могла бы пройти через Сенат.

Больше всех радовался такому повороту событий сенатор Берд. В тот день, когда объявили, что договоренность достигнута, он с видом триумфатора прошел по залам Капитолия вместе с республиканцем Джоном Уорнером, депутатом от Виргинии, а на почтительном расстоянии за этими старыми львами следовали более молодые члены их команды. «Мы сохранили республику!» — громко объявил Берд группе репортеров, а я улыбнулся, вспомнив о том визите, для которого мы оба выкроили наконец время пару месяцев назад.

Я пришел в небольшой офис сенатора, расположенный на первом этаже Капитолия и зажатый между красиво отделанными комнатами, где в свое время регулярно заседали сенатские комитеты. Секретарь провел меня в его кабинет, заполненный книгами, какими-то старыми рукописями, фотографиями и сувенирами, сохраненными на память о разных кампаниях. Сенатор Берд спросил, не буду ли я возражать против того, чтобы сфотографироваться, и мы сделали несколько снимков. Репортеры и секретарь ушли, и мы с сенатором уселись в основательно уже потрепанные кресла. Я спросил его, как здоровье жены, поскольку слышал, что ей стало хуже, поинтересовался, что за люди изображены на фотографиях, и задал вопрос: что бы он посоветовал мне как вновь избранному сенатору?

— Заучите наизусть все правила, — ответил он, — не только правила, но еще и прецеденты.

Он указал на ряды толстых папок за его спиной с написанными от руки наклейками.

— Мало кто это сейчас читает. Все торопятся, времени у сенаторов совсем нет. Но эти правила — ключ к дверям Сената.

Мы поговорили об истории Сената, о президентах, с которыми он работал, о законопроектах, которые продвигал. Берд сказал, что в Сенате у меня все может получиться, только не надо спешить, — сколько сенаторов рвутся сегодня в Белый дом как оголтелые, забывая, что по Конституции верховная власть принадлежит Сенату, что он есть сердце нашего государства.

— Конституцию сейчас почти никто не читает, — продолжал сенатор, вынимая из пиджака томик карманного формата. — А я всегда говорил, что мне нужны только эта книга да еще Библия.

Перед моим уходом он попросил секретаря принести написанную им историю Сената, желая сделать мне подарок. Он не спеша положил великолепно изданные книги на стол и потянулся за ручкой, чтобы сделать дарственную надпись. Я заметил, как ему повезло, что он нашел время для такого серьезного труда.

— Да-да, повезло, — ответил он, задумчиво покачивая головой. — Есть за что сказать спасибо. Пожалуй, я бы не так много поменял…

Тут он приостановился, пристально взглянул мне в глаза и закончил:

— Об одном только жалею. Если бы молодость знала, понимаете ли…

Мы помолчали, явственно ощутив разделяющие нас годы и опыт.

— У всех есть о чем жалеть, сенатор, — сказал я. — Нужно лишь молиться, чтобы в самом конце благодать Божия не оставила нас.

Он еще раз пристально посмотрел на меня, тонко улыбнулся и открыл первый том:

— Благодать Божия… Ну конечно, конечно… Дайте-ка я вам подпишу.

И, придерживая одну руку другой для уверенности, медленно вывел на странице свое имя.

ГЛАВА 4 Политика

Одно из моих любимейших занятий на посту сенатора — встречи с общественностью. За все время работы я провел их тридцать девять, по всему Иллинойсу, в крошечных городишках наподобие Анны и в процветающих пригородах, таких как Нейпервилл, в черных церквях Саутсайда и колледжах Рок-Айленда. Проходят они обычно без всякой шумихи. Для начала мои сотрудники звонят в местную среднюю школу, библиотеку или колледж и интересуются, не желают ли там организовать такую встречу. Где-то за неделю до намеченной даты мы даем объявление в местной газете, церковной общине и на радиостанции. В сам день встречи я прихожу пораньше, примерно за полчаса, знакомлюсь с местным руководством и расспрашиваю о том, что волнует здесь людей больше всего, — допустим, о ремонте дорог или о строительстве нового дома престарелых. После обязательного фотографирования мы заходим в зал, где уже собрались слушатели. По пути к сцене я пожимаю протянутые мне руки; на самой сцене практически ничего нет — только трибуна, микрофон, бутылка воды и американский флаг. И здесь почти час, а иногда и дольше отвечаю на вопросы тех, кто послал меня в Вашингтон.

Количество участников таких встреч может быть самым разным: приходило и пятьдесят человек, и больше двух сотен. Но, сколько бы их ни было, я всегда благодарен этим людям. Они — срез населения тех округов, куда мы ездим: республиканцы и демократы, старые и молодые, полные и не очень, водители-дальнобойщики, профессора колледжей, матери-домохозяйки, ветераны, школьные учителя, страховые агенты, аудиторы, секретари, врачи, социальные работники. Как правило, они вежливы и внимательны, даже если не согласны со мной (или друг с другом). Они расспрашивают меня об отпуске лекарств по рецепту, дефиците бюджета, правах человека в Мьянме, этаноле, птичьем гриппе, финансировании школьного образования, космических программах. Частенько они меня удивляют: молодая блондинка где-нибудь на далекой ферме может страстно обсуждать положение в Дарфуре, а чернокожий джентльмен почтенного возраста в самом центре города с полным знанием дела говорит об охране почвенных ресурсов.

Когда я выступаю перед такими простыми людьми, то всегда волнуюсь. В их манере держать себя видно трудолюбие. Они обращаются со своими детьми так, что видно, как они на них надеются. Такие встречи — как прыжок в холодную реку. После них я всегда как будто чисто вымытый, всегда радуюсь, что избрал именно эту работу.

В конце люди подходят ко мне, пожимают руку, фотографируются или подводят детишек, чтобы те взяли у меня автограф. В руках у меня оказываются газетные статьи, визитные карточки, записки, военные медальоны, предметы религиозных культов, талисманы. И обязательно кто-нибудь, взяв меня за руку, скажет, что они очень на меня надеются, но боятся, как бы Вашингтон не изменил меня и я не стал таким же, как все, кто находится у власти.

Не меняйтесь, пожалуйста, говорят мне.

Не разочаровывайте нас.

Американцы привыкли объяснять проблемы политической жизни личными качествами политиков. Временами они просто не выбирают выражений: президент — болван, а сенатор такой-то — бездельник. Бывает, вынесут и целый приговор: «Да все они там продаются!» Большинство избирателей считает, что в Вашингтоне лишь играют в политику, что все обсуждения и голосования происходят без всякого зазрения совести, что все делается в угоду интересам предвыборной кампании, рейтингу, верности партии, но вовсе не по-честному. Очень часто по первое число достается политику из своей же партии, демократу, «который ничего не защищает», или республиканцу, «который только так называется». Отсюда следует, что, если мы хотим что-нибудь изменить в Вашингтоне, необходимо избавиться от непорядочных людей.

Но год за годом они сохраняют свои места — количество переизбранных членов Палаты представителей доходит до девяноста шести процентов.

Политологи представят вам множество объяснений этого феномена. В сегодняшнем мире, где все тесно переплетено, трудно воззвать к чувствам вечно занятых и куда-то спешащих избирателей. Следовательно, политическая победа сводится к тому, чтобы тебя узнали. Поэтому большинство деятелей тратят неимоверное количество времени между выборами на то, чтобы их имя оставалось на слуху, — перерезают ленточки на открытиях чего-нибудь, участвуют в парадах в День независимости или в утренних ток-шоу по воскресеньям. Есть еще и хорошо известный прием по сбору средств, которым многие охотно пользуются, потому что группы по интересам — не важно, правые или левые, — стремятся набрать очки, когда речь заходит о пожертвованиях. Нельзя забывать и о роли политических махинаций в изолировании членов палаты от сколько-нибудь серьезных угроз: в наше время почти каждый избирательный округ по выборам в Конгресс руководящая партия рисует с компьютерной точностью, чтобы обеспечить явное большинство республиканцев или демократов на своей территории. Без преувеличения можно сказать, что избиратели теперь не выбирают своих представителей, скорее наоборот — представители выбирают избирателей.

Существует и еще один фактор; о нем не часто говорят, но именно он и объясняет, почему опросы показывают, что граждане терпеть не могут Конгресс, но при этом любят своих конгрессменов. В это трудно поверить, но политики, оказывается, милейшие люди.

Безусловно, я скажу то же самое о своих коллегах по Сенату. Когда мы один на один, о лучшей компании остается только мечтать — редко встретишь таких рассказчиков, как Тед Кеннеди или Трент Лотт, таких острословов, как Кент Конрад или Ричард Шелби, таких радушных, как Дебби Стебнау или Мел Мартинес. Как правило, все они умны, вникают в любую проблему, трудолюбивы и готовы без устали трудиться в интересах своих штатов. Да, были и такие, которые полностью соответствовали стереотипу, которые могли уболтать любого собеседника и грубить своим сотрудникам; и чем дольше я работал в Сенате, тем чаще во всех сенаторах замечал недостатки, более-менее свойственные всем нам, — несдержанность, необъяснимое упрямство или непомерное тщеславие. Но надо сказать, процент этих недостатков оказался в Сенате не выше, чем в любом другом произвольно выбранном сегменте нашего общества. В разговорах даже с теми коллегами, с которыми я расходился буквально по всем пунктам, я отмечал про себя их искренность, их желание работать и сделать страну лучше и сильнее, их стремление представлять своих избирателей и оставаться верным своим ценностям настолько, насколько это позволяют обстоятельства.

Так почему же в глазах общественного мнения эти мужчины и эти женщины предстают мрачными, жесткими, беспринципными, подлыми личностями, какими их рисуют вечерние новости? Почему принято думать, что разумные, совестливые люди не могут прорваться к управлению государством? Чем дольше я работал в Вашингтоне, тем внимательнее друзья приглядывались ко мне, то ли ища на моем лице следы высокомерия, то ли готовности к спору или, напротив, обороне. Я и сам задавался такими же вопросами; я стал замечать в себе те же черты, что видел в своих коллегах, и боялся, как бы не уподобиться стереотипному политику из не менее стереотипного телефильма.

Я начал с того, что решил разобраться в природе амбициозности, потому что, по крайней мере в этом отношении, все сенаторы отличаются друг от друга. Мало кто попадает в число сенаторов США случайно. Как минимум для этого требуется своего рода мания величия, искренняя вера в то, что среди всех способных людей нашего штата только у вас есть какой-то особый, необыкновенный дар и вы можете выступать от их имени. Кроме всего прочего, вы должны твердо знать, что выдержите временами возвышающий, иногда унижающий, но неизменно чуть смешной процесс, который мы называем кампаниями.

Но и одних амбиций тоже недостаточно. Среди множества мотивов, и возвышенных, и приземленных, которые побуждают нас стремиться к сенаторскому креслу, те, кто хочет преуспеть, должны продемонстрировать почти фанатическую прямоту, часто при этом жертвуя своим здоровьем, отношениями, душевным спокойствием и достоинством. После того как закончились предварительные выборы, я, помню, посмотрел в календарь и увидел, что за полтора года у меня набралось ровно семь выходных дней. Все остальное время я работал по двенадцать — шестнадцать часов в сутки. Гордиться здесь особенно нечем. Мишель во время той кампании не раз говорила мне, что это просто ненормально.

Поведение сенатора, однако, зависит не только от его амбиций или прямоты. Есть еще одна эмоция, вездесущая и разрушительная, эмоция, которая начиная с головокружительного дня, когда вас объявляют кандидатом, буквально хватает вас за шкирку и не отпускает до самого дня выборов. Эта эмоция — страх. Но не просто страх поражения — это еще полбеды, — а страх полного, абсолютного унижения.

К примеру, я до сих пор с ужасом вспоминаю один свой разгром, буквально наголову, полученный в 2000 году от Бобби Раша, тогда сенатора от Демократической партии. Это была настоящая охота, где все, что только можно, шло неправильно и мои ошибки превращались сначала в трагедию, а потом в фарс. Через две недели после объявления меня кандидатом, собрав всего несколько тысяч долларов, я попросил организовать первый опрос общественного мнения и обнаружил, что мистер Раш набрал почти девяносто процентов голосов, тогда как я — всего одиннадцать. Его деятельность одобрили примерно семьдесят процентов опрошенных, а мою — восемь. Так жизнь научила меня одному из главных правил современной политики: проводить опросы перед тем, как выставляешь свою кандидатуру.

С того дня все пошло вразнос. В октябре, собираясь на встречу, где я должен был заручиться поддержкой одного из немногих деятелей партии, который еще не поддержал моего оппонента, я услышал по радио, что взрослого сына конгрессмена Раша неподалеку от дома застрелили двое торговцев наркотиками. Сочувствуя ему, я приостановил кампанию на месяц.

Потом, когда начались рождественские каникулы и я на пять дней съездил на Гавайи в гости к бабушке и наконец-то выкроил время для Мишель и Малий, которой тогда было всего восемь месяцев, Законодательное собрание штата собралось на специальную сессию для голосования по законопроекту об ограничении продажи оружия и усилении контроля над ними. Малия заболела, мы не смогли вылететь, я пропустил голосование, проект не прошел. Через два дня мы прилетели ночным рейсом в аэропорт О'Хара, Малия хныкала, Мишель со мной не разговаривала, и первое, что я прочел, была статья на первой полосе «Чикаго трибюн», из которой я узнал, что законопроект не добрал всего нескольких голосов и что мистер Обама, сенатор и кандидат в Конгресс, «предпочел работе» отдых на Гавайях. Позвонил руководитель моей избирательной кампании и сообщил еще одну новость. К выпуску готовился рекламный ролик — среди пальм в пляжном кресле сидит человек с бокалом коктейля майтай в руке и соломенной шляпе на голове, переливчато играет гавайская гитара, а голос за кадром объясняет: «В то время когда Чикаго переживает высочайший в своей истории всплеск преступности, Барак Обама…»

Тут я прервал его — все было ясно и так.

И вот, пройдя меньше половины предвыборной кампании, я интуитивно понял, что начинаю проигрывать. Каждое утро с того самого дня я просыпался в ужасе с мыслью, что опять придется пожимать руки, улыбаться и делать вид, что все идет нормально. За несколько недель до предварительных выборов дела пошли чуть лучше: я удачно провел дебаты, которые не особенно освещались в прессе, получил поддержку своих предложений в области здравоохранения и образования и даже одобрение в «Трибюн». Но уже сработало правило «кто не успел, тот опоздал». Я пришел отпраздновать победу и обнаружил, что отстаю.

Не хочу сказать, что такие черные полосы случаются только у политиков. Дело в том, что, в отличие от большинства людей, которые имеют возможность залечивать свои раны в тишине, политик проигрывает у всех на виду. Зал полупустой, и ты радостно читаешь заявление о признании поражения, невозмутимо утешаешь сотрудников и сторонников, звонишь тем, кто тебе помогал, говоришь слова благодарности и робко забрасываешь удочку насчет того, не согласятся ли они и дальше с тобой работать — конечно, с выплатой всех накопившихся долгов. Ты делаешь все это как можно лучше, но, как ни стараешься подбодрить себя, объясняя поражение непродуманным планом действий, невезением или нехваткой денег, в какой-то момент все равно приходит чувство, что общество тебя отталкивает, что ты просто не дотягиваешь до его ожиданий и что, где бы ты теперь ни появился, на тебе будет висеть ярлык «неудачник». Многие испытывали такое чувство последний раз только в средней школе, когда девочка, по которой ты с ума сходишь, вдруг жестоко вышучивает тебя на глазах своих подруг, или когда ты пропускаешь пару бросков в ответственной игре, — а ведь взрослые люди мудро стараются избегать подобного в своей жизни.

И вот представьте себе, что такие эмоции обрушиваются на известного политика средних лет, который (не то что я) вообще редко проигрывал, который еще со средней школы привык руководить, который от имени всего класса произносил прощальную речь, отец которого был сенатором или адмиралом и которому с детства твердили, что его ждут великие дела. Как-то я говорил с членом правления крупной корпорации, который горячо поддерживал вице-президента Альберта Гора в президентской кампании 2000 года. Мы сидели в его роскошном кабинете, выходившем окнами на Мидтаун, и он заговорил со мной о встрече, которая состоялась примерно через полгода после выборов, когда Гор искал спонсоров для своей тогда еще новой телевизионной компании.

— Так было странно… — вспоминал этот человек, — ведь он был вице-президентом, всего несколько месяцев назад почти самым могущественным человеком на планете. Когда шла его кампания, он мог звонить мне в любое время суток, и ради него я без звука менял все свои планы. Но после выборов, когда он вошел в кабинет, я не мог отделаться от чувства, что эта встреча была ему крайне неприятна. Мне неловко об этом вспоминать потому, что Гор на самом деле мне нравился. Но теперь он не был вице-президентом. Передо мной стоял просто посетитель, один из тех, которые по сто раз на дню приходят ко мне и просят денег. Вот тогда я и понял, на каком опасном обрыве стоите вы, политики.

Когда стоишь на обрыве, жди падения. За последние пять лет Гор доказал, что жизнь после политики вовсе не кончается, и, я думаю, тот член правления еще не раз и с удовольствием отвечал на звонки бывшего вице-президента. Но, наверное, после поражения в 2000 году Гор заметил перемену в своем друге. Сидя в этом же самом кабинете, рассказывая о своей телевизионной компании, старательно сохраняя хорошую мину при плохой игре, он наверняка думал, что оказался в смехотворном положении; что он проиграл дело всей своей жизни из-за итогов какого-то жалкого голосования, а вот его приятель, руководитель, который сидит сейчас напротив и снисходительно улыбается, может позволить себе год за годом занимать второе место в своем бизнесе, видеть падение акций своей компании или неудачно вложить деньги и все-таки считаться преуспевающим, наслаждаться признанием, щедрым вознаграждением за труды, данной ему властью. Конечно, в этом была некая несправедливость, но против фактов бывший вице-президент не мог возразить. Как большинство избравших для себя общественное поприще, Гор прекрасно понимал, что его ждет. В политике может быть второй акт, но не может быть второго места.

Множество мелких политических грешков следуют из этого, самого крупного греха — стремления победить, а также стремления не проиграть. Дело здесь не только и не столько в больших деньгах. Были такие времена, до принятия законов о финансировании предвыборных кампаний и вездесущих репортеров, когда политические вопросы легко и просто решались при помощи взяток, когда политик мог обращаться со своим предвыборным фондом, точно с личным банковским счетом, и разъезжать по стране за казенный счет, когда солидные суммы от заинтересованных лиц были самым обычным делом и закон писался в расчете на того, кто больше заплатит. Если верить сообщениям в выпусках новостей, эти скрытые формы коррупции до сих пор не исчезли; конечно же, в Вашингтоне есть люди, которые видят в политике средство обогащения и которые, хотя, конечно же, не принимают из рук в руки пачки наличных денег, с радостью окажут всяческую помощь спонсорам и будут спать спокойно, пока не придет время порочной практики лоббирования тех, кем они когда-то управляли.

Чаще всего, однако, деньги влияют на политику по-другому. Мало кто из лоббистов так открыто предлагает выбранным политикам взаимовыгодную сделку. Им это просто не нужно. Влияние их состоит в другом — им легче, чем рядовым избирателям, выйти на этих политиков, у них больше информации и очень много выдержки для того, чтобы провести сомнительное положение налогового законодательства, которое сулит их клиентам миллионные прибыли и которое никого, кроме них, не волнует.

Деньги для большинства политиков отнюдь не являются средством обогащения. Большинство сенаторов богаты и так. Дело тут, скорее, в поддержании определенного статуса и сохранении власти, в устрашении противников и преодолении страха. Деньги не обеспечивают победу — ведь не купишь же страстность, харизму или дар рассказчика. Но без денег, без рекламы, которая стоит уйму денег, ты оказываешься верным кандидатом на выбывание.

Деньги здесь крутятся огромные, особенно в крупных штатах с хорошо развитыми средствами массовой информации. Работая в Законодательном собрании штата, я никогда не тратил на избирательные кампании более ста тысяч долларов и даже стяжал сомнительную славу ретрограда, как только речь заходила о сборе средств. Так, я выступил соавтором первого за двадцать пять лет Закона о финансировании предвыборных кампаний, неизменно отказывался от обедов с лоббистами, возвращал чеки от королей игорных центров и табачных корпораций. Когда я решил баллотироваться в Сенат США, мой консультант по работе со СМИ Дэвид Аксельрод вынужден был открыть мне глаза на суровую правду жизни. План нашей кампании требовал не такого уж большого бюджета, в основном сформированного за счет добровольных пожертвований и «оплаченной прессы», то есть способности делать собственные новости. Но Дэвид рассказал мне, что неделя телевизионной рекламы только в одном Чикаго обойдется примерно в полмиллиона долларов. За неделю рекламы по всему штату придется доплатить еще двести пятьдесят тысяч. Итак, четыре недели телевизионной рекламы, административные и накладные расходы на кампанию по всему штату обошлись бы нам в сумму около пяти миллионов. А если бы я выиграл предварительные выборы, то нужно было бы добавить еще миллионов десять — пятнадцать на выборы всеобщие.

Я пришел домой и в столбик выписал фамилии тех, кто мог бы меня спонсировать. Рядом с фамилиями я проставлял максимальные суммы, которые, как я считал, мне будет удобно у них просить.

Подбив итог, я получил пятьсот тысяч.

За исключением солидного личного капитала, существует практически единственный способ собрать деньги, необходимые для участия в сенатских выборах, — надо обращаться к богатым людям. В первые три месяца своей кампании я закрывался в кабинете вместе с помощником по сбору средств и методично обзванивал спонсоров Демократической партии. Приятным это занятие назвать было никак нельзя. Кто-то клал трубку, даже не дослушав до конца. Чаще всего мне отвечали секретари, записывали, как положено, мое сообщение, но никто не перезванивал, и я вынужден был звонить по два, а то и по три раза, пока не сдавался сам или не получал наконец вежливый, но недвусмысленный отказ. Я научился хитроумному искусству отсутствовать на работе в нужное время — то устраивал перерыв, чтобы принять душ или выпить кофе, то предлагал своим помощникам в третий или четвертый раз перечитать и поправить речь по вопросам образования. Иногда в этой круговерти я думал о дедушке, который уже в зрелом возрасте работал страховым агентом, но не слишком преуспел на этом поприще. Я вспоминал, как он сердился, когда приходилось назначать встречу с человеком, который больше радовался встрече с зубным врачом, чем со страховым агентом, и как неодобрительно на него поглядывала бабушка, которая работала всю жизнь и всегда получала больше, чем он.

Вот тогда я хорошо понимал, что чувствовал в такие моменты мой дед.

За три месяца мы собрали таким образом всего лишь двести пятьдесят тысяч долларов, то есть гораздо меньше того, что требовалось для солидной кампании, способной внушить доверие. Потом произошло самое страшное: в кампанию включился богатый кандидат, который вовсе не нуждался в стороннем финансировании. Звали его Блэр Халл, и год назад он за пятьсот тридцать один миллион долларов продал свою трейдинговую компанию инвестиционной группе «Голдман Сакс». Без сомнения, им двигало желание, может быть даже неосознанное, принести пользу обществу, и он был выдающимся по всем статьям человеком. Но в роликах своей кампании он выглядел болезненно застенчивым и скованным, как человек, который почти все свое время проводит в одиночестве, глядя в экран компьютера. Я подозреваю, что, подобно многим, он думал, что профессия политика — в отличие, скажем, от профессии врача, летчика или сантехника — не требует никакой специальной подготовки и что бизнесмен, такой, как он, может справиться с ней не хуже любого профессионального политика, которых он во множестве видел по телевидению. Мистер Халл с цифрами в руках доказывал, что это занятие — своего рода нематериальный актив. Он представил репортерам формулу, выведенную им для победы в любой кампании. Начиналась она так:

вероятность =

1

1+e-1x (-3,9659056 + вес общих выборов х 1,92380219)…

а заканчивалась еще несколькими таинственными множителями.

Казалось, мистера Халла не стоило считать серьезным противником, но, как-то апрельским или майским утром выехав из своего жилого комплекса в офис, я заметил громадные красные, белые и синие буквы рекламных плакатов, развешанные по всему кварталу. Плакаты гласили: «БЛЭР ХАЛЛ — В СЕНАТ США», и целых пять миль я созерцал их на каждой улице, каждой крупной магистрали, на каждом углу, в окне каждой парикмахерской, на заброшенных зданиях, автобусных остановках, бакалейных лавках — Халл лез отовсюду, как одуванчики весной.

Среди иллинойских политиков бытует поговорка: «Подписи не голосуют», и означает она, что нельзя судить об успехе кампании по количеству подписей, собранных кандидатом. Но никто и никогда в Иллинойсе еще не видел, чтобы развешивали столько плакатов и собирали столько подписей, сколько мистер Халл умудрился за один день. С пугающей быстротой всего за один вечер целые бригады нанятых им сотрудников срывали плакаты других кандидатов и вешали на их место плакаты мистера Халла. К нам начали поступать сведения о каких-то активистах негритянских районов, которые вдруг решили, что мистер Халл кинется защищать их права, каких-то людях, которые утверждали, что мистер Халл будет поддерживать семейные фермы. За этим последовала массированная реклама по телевидению, полгода рекламы без единого перерыва до самого дня выборов, круглосуточно, на каждом канале, по всему штату: Блэр Халл со стариками, Блэр Халл с детьми, Блэр Халл готов вычеркнуть Вашингтон из своих особых интересов. К январю 2004 года мистер Халл во всех опросах занимал лидирующие позиции, и мои сторонники оборвали у меня все телефоны, призывая к действиям, настаивая, чтобы я немедленно выступил по телевидению, иначе все, конец.

Что мне оставалось делать? Я объяснял, что, в отличие от мистера Халла, не располагаю собственным капиталом. Даже допуская развитие событий по наилучшему сценарию, нам хватит денег ровно на четыре недели телевизионной рекламы, и, учитывая это, надо оттянуть всю кампанию до августа. «Потерпите немного, — говорил я своим сторонникам, — верьте в нас, не паникуйте». Я опускал трубку, выглядывал из окна и, бывало, видел автофургон, в котором Халл разъезжал по штату. Это была огромная машина размером чуть ли не с океанский лайнер, оборудованная, как говорили, по последнему слову техники, и я иногда поддавался общему настрою и думал, что, может, и действительно мне уже пора паниковать.

Во многих отношениях мне повезло больше, чем другим кандидатам в подобных обстоятельствах. По неведомым причинам начиная с какого-то момента моя кампания словно начала заряжаться энергией, получила второе дыхание; среди состоятельных спонсоров стало модно поддерживать меня, а более мелкие спонсоры со всего штата вдруг с бешеной скоростью начали присылать мне чеки по интернету. Удивительно, но этот статус «темной лошадки» защитил меня от многих подводных камней: большинство комитетов политических действий в крупных корпорациях избегали иметь со мной дело, поэтому я никому ничего не был должен; а те, которые все же поддержали меня, как, например, Лига избирателей — защитников окружающей среды, разделяли мои воззрения, за которые я очень долго боролся. В конечном счете мистер Халл потратил на свою кампанию в шесть раз больше, чем я. Но, к его чести (хотя, возможно, и к его сожалению), он не сказал ни единого слова против меня. Цифры наших опросов разительно отличались, и на самом финише, когда мои ролики появились на телевидении, а рейтинг стал расти, его кампания окончательно захлебнулась, особенно после того, как стало известно о его безобразных ссорах с бывшей женой.

Итак, по крайней мере, для меня недостаток средств или поддержки крупных корпораций не стали серьезным препятствием на пути к победе. Но не могу не признать, что эта охота за деньгами повлияла на меня. Скажем, я стал меньше стесняться, когда приходилось просить большие суммы денег у совершенно незнакомых людей. К концу кампании, разговаривая по телефону, я перестал шутить и вести милые беседы ни о чем, как имел обыкновение раньше. Я говорил только по делу и старался добиться от собеседника положительного ответа.

Меня тревожили и другие перемены в работе. Я заметил, что стал проводить все больше времени с состоятельными людьми — партнерами юридических фирм и инвестиционными банкирами, менеджерами хеджевых фондов и венчурными инвесторами. Все это, в общем, были умные, интересные люди, весьма осведомленные в вопросах государственной политики, либеральные в своих взглядах и желавшие только, чтобы в обмен на их чеки прислушались к их мнению. Но все до одного они представляли интересы своего класса — примерно одного процента населения с доходом, который позволял им выписать чек на две тысячи долларов политическому кандидату. Они верили в свободный рынок и образованную элиту; им было трудно представить, что существуют такие болезни общества, которые нельзя излечить высоким баллом теста на проверку академических способностей. Они терпеть не могли протекционизм, жаловались, что профсоюзы не дают им жить спокойно, и не особенно жалели тех, чья жизнь пошла под откос из-за перемещений мирового капитала. Большинство твердо выступали в поддержку права на аборт и против ношения оружия и с подозрением относились к глубокому религиозному чувству.

И хотя наше с ними мироощущение во многом совпадало — все мы учились в одних и тех же школах, читали одни и те же книги, одинаково тревожились за своих детей, — я поймал себя на том, что во время разговора старательно избегаю некоторых тем, сглаживаю противоречия, стараюсь предугадать их ожидания. Я был откровенен в принципиальных вопросах и не скрывал от своих богатых собеседников, что налоговые льготы, которые им предоставил Джордж Буш, надо бы уменьшить. При первой же возможности я рассказывал им то, о чем говорили мне избиратели из других слоев общества: о серьезной роли веры в политике или о глубоком культурном смысле ношения оружия в сельских районах штата.

Да, я знаю, что, собирая деньги для кампании, уподобился свои богатым спонсорам — в том смысле, что стал проводить все меньше времени в обычном мире, в мире, где люди голодают, отчаиваются, боятся, не доверяют разумным доводам, где девяноста девяти процентам населения живется совсем не просто, — то есть в том мире, ради которого я и пришел в политику. В той или иной степени это правило распространяется на всех сенаторов: чем дольше работаешь в Сенате, тем уже становится круг общения. Можно делать попытки прорвать его, можно проводить встречи с общественностью и разговаривать со старенькими соседками. Но график жизни таков, что просто уводит вас в сторону от тех людей, которых вы же и представляете.

С приближением каждой следующей гонки внутренний голос подсказывает, что вам уже не хочется начинать заново и клянчить мелкие суммы, чтобы набрать нужное количество денег. Вы понимаете, что вас уже знают, а это отнюдь не преимущество; вам не удалось изменить Вашингтон, и более того, множество людей недовольны трудной предвыборной кампанией. Путь наименьшего сопротивления — сборщики средств, специально организованные в группы, корпоративные комитеты политических действий, ведущие лоббистские конторы — начинает казаться ужасно соблазнительным, и, если мнения и взгляды всех участников этого процесса не слишком согласуются с теми, которые были когда-то у вас, вы начинаете оправдывать все эти перемены соображениями реальности, компромисса, необходимостью вовремя сориентироваться. Голоса простых людей, жителей городка в северном промышленном районе или сельской глубинки, начинают казаться скорее отзвуком, чем настоящей жизнью, неким миражом, которым надо управлять, а не проблемами, требующими решений.

Работу сенатора движут и другие силы. Деньги, конечно, играют огромную роль в кампании, но не только сбор средств выносит кандидата наверх. Если вы хотите победить — по крайней мере, если не хотите проиграть, — то должны помнить, что организация важна не менее, чем банкноты, особенно при низкой явке избирателей на предварительных выборах, которые, кстати, с учетом постоянного перекраивания избирательных округов и разделения электората часто оказываются самым важным этапом для любого кандидата. В наши дни находится все меньше людей, имеющих время и желание поработать добровольцем в политической кампании, в частности, потому, что такая работа сводится обычно к заклеиванию конвертов и хождению от дома к дому; до написания программных речей и выдвижения масштабных идей дело, как правило, не доходит. И если вам, кандидату, нужны работники или избиратели, вы идете туда, где люди уже организованы. Для нас, демократов, это профсоюзы, объединения защитников окружающей среды, группы, выступающие за право женщины на аборт. Для республиканцев это религиозные правые, местные торговые палаты, отделения Национальной стрелковой ассоциации, сторонники движения против увеличения налогов.

Мне никогда особо не нравился термин «специальные интересы», который валит в одну кучу «Эксон-Мобил» и каменщиков, лоббистов фармацевтических гигантов и родителей умственно отсталых детей. Большинство политологов, скорее всего, не согласятся, но, мне кажется, есть большая разница между корпоративным лобби, работающим исключительно за деньги, и сообществом людей, объединенных общими интересами, будь то работники текстильной промышленности, страстные любители оружия, ветераны, владельцы семейных ферм; между теми, кто пользуется экономическими рычагами для распространения политического влияния далеко за пределы своего круга, и теми, кто стремится голосами повлиять только на своих представителей. Первые извращают саму идею демократии. Вторые выражают ее суть.

Впрочем, влияние заинтересованных групп на избираемых кандидатов — это далеко не всегда приятно. Для сохранения в своих рядах активистов, постоянного поступления денежных средств, наконец, для того, чтобы их услышали, группы, влияющие на политиков, не должны действовать так, как будто выражают национальные интересы. Они не рвутся поддерживать самого умного, самого компетентного или самого либерального кандидата. Вместо этого они занимаются конкретными вопросами — пенсиями, защитой урожая, какими-то другими проблемами. Проще говоря, они ведут свою игру и хотят, чтобы вы, их представитель, помогали им в этой игре.

Во время моей кампании по предварительным выборам я заполнил, наверное, не меньше полусотни разных анкет. Они не сильно отличались одна от другой. Как правило, в каждой анкете было десять — двадцать вопросов вроде такого: «В случае избрания можете ли Вы обещать, что отмените закон Скруджа, по которому вдов и сирот можно выкидывать на улицу?»

Время требовало, чтобы я заполнял только анкеты от организаций, которые действительно могли меня поддержать (с учетом итогов голосования по моей кандидатуре Национальная стрелковая ассоциация или движение «Право на жизнь», которое выступает против абортов, к ним никак не относились). Поэтому я не слишком внимательно вчитывался и отвечал «да» на большинство вопросов. Некоторые из них, однако, заставляли задуматься. Я мог соглашаться с каким-нибудь профсоюзом, что в наше трудовое законодательство необходимо ввести более жесткие стандарты охраны труда и окружающей среды, но вот считал ли я, что Североамериканское соглашение о свободной торговле пора отменить? Я мог соглашаться, что общенациональная программа здравоохранения должна стать одним из самых главных наших приоритетов, но следовало ли из этого, что для достижения данной цели необходимо принять очередную поправку к Конституции? Я заметил за собой, что долго раздумываю над этими вопросами, пишу на полях, объясняю, как трудно сделать тот или иной выбор. Мои сотрудники только качали головами. Мне говорили: «Один неверный ответ, и все сторонники, работники и избиратели достанутся другому». «Да уж, послушаешь вас, — думал я про себя, — и начнешь как раз такую тупую фанатичную борьбу, которой обещал положить конец».

Говорите одно во время кампании и совсем другое после избрания — и сразу станете типичным двуличным политиком.

На некоторые вопросы я отвечал не так, как надо, и поэтому потерял нескольких сторонников. А бывало и наоборот — к нашему удивлению, несмотря на неверный ответ, группа выражала мне поддержку.

Иногда вообще не имело значения, что именно я писал в той или иной анкете. Кроме мистера Халла, моим самым серьезным соперником в предварительных выборах демократов в Сенат оказался главный финансовый контролер Иллинойса Дэн Хайнс, прекрасный человек и способный государственный служащий, отец которого, Том Хайнс, был в свое время президентом Сената штата, работал в налоговых органах округа Кук, входил в комитет городского избирательного округа, трудился в Национальном комитете Демократической партии и вообще был одной из самых заметных фигур в политической жизни штата. Еще не начав свою кампанию, Дэн уже получил поддержку восьмидесяти пяти из ста двух глав округов штата, большинства моих коллег по Законодательному собранию и Майка Мэдигана, в то время совмещавшего обязанности спикера Палаты представителей и председателя иллинойского отделения Демократической партии. Просматривать список сторонников на сайте Дэна было все равно что читать титры после фильма — дойти до конца просто не хватало терпения.

Несмотря на это, я рассчитывал привлечь голоса и на свою сторону, особенно из числа членов профсоюзов. Семь лет я был их союзником в Законодательном собрании штата, поддерживал их законопроекты и выставлял их проблемы на обсуждение. Я знал, что традиционно Американская федерация труда — Конгресс производственных профсоюзов поддерживает своих союзников. Но в ходе той кампании начало твориться нечто непонятное. Профсоюз водителей грузовиков созвал свой съезд в Чикаго в тот же день, когда я поехал в Спрингфилд для голосования; они отказались перенести дату съезда, и мистер Хайнс получил их поддержку, не дав им даже встретиться со мной. Нас пригласили на прием, организованный профсоюзом во время традиционной ярмарки штата, но предупредили, что реклама кампании строжайше запрещена; придя туда, мы увидели, что плакатами Хайнса увешан весь зал. Вечером, когда шел съезд АФТ — КПП, я заметил, что многие мои сторонники отвели глаза, когда я вошел в зал. Пожилой председатель одного из крупнейших местных отделений профсоюза подошел ко мне и дружески хлопнул меня по плечу.

— Дело не в тебе, Барак, — сказал он с грустной улыбкой. — Понимаешь, мы с Томом Хайнсом знаем друг друга почти полвека. Мы вместе росли, ходили в одну церковь… Да что там говорить, я Дэнни еще мальчишкой помню…

Я ответил, что все прекрасно понимаю.

— Может, ты согласишься избираться на место Дэна, когда он попадет в Сенат? Как думаешь? Уж из тебя-то контролер получился бы отличный.

Я вернулся к своим сотрудникам и сказал им, что, похоже, поддержки АФТ — КПП мы не дождемся.

Но опять все обернулось не так. Лидеры нескольких крупнейших профсоюзов — Иллинойской федерации учителей, Межнационального союза работников сферы обслуживания, Американской федерации государственных, окружных и муниципальных служащих, Профсоюза работников швейной и текстильной отраслей промышленности, представляющего, вдобавок, и служащих гостиниц и работников сферы общественного питания, — спутали все карты и поддержали меня, а не Хайнса, и это придало моей кампании так необходимый ей вес. С их стороны это было весьма рискованно; в случае моего проигрыша они теряли и деньги, и поддержку, и доверие своих членов.

Так я стал должником профсоюзов. Когда их лидеры звонят мне, я откладываю все свои дела и решаю их вопросы. Я никогда не назову наши отношения коррумпированными; я чувствую свои обязательства и перед сиделкой, которая за символическую плату подкладывает судно под лежачего больного, и перед учителями в отдаленных сельских школах, которые перед началом учебного года за свои деньги покупают ученикам тетрадки и карандаши. Я пошел в политику, чтобы отстаивать интересы этих людей, и я только рад, что профсоюз напоминает мне об их нелегкой жизни.

Но я понимаю, что не за горами те времена, когда одни обязательства столкнутся с другими — например, с обязательствами перед неграмотными детьми, которые живут в бедных городских районах, или перед еще не рожденными младенцами, которым мы оставим в наследство огромный государственный долг. Сложности уже дают о себе знать — я, например, предложил провести эксперимент с введением системы доплат для учителей и ужесточить систему оценки эффективности работы, несмотря на возражения друзей из Объединенного профсоюза рабочих автомобильной и аэрокосмической промышленности и сельскохозяйственного машиностроения Америки. Я постоянно напоминаю себе, что буду ставить вопрос о доплатах снова и снова — точно так же, как, я надеюсь, мой коллега-республиканец будет последовательно выступать за снижение налогов или против исследований стволовых клеток, как он это делал перед кампанией, потому что это лучше для страны, пусть даже его избиратели против. Я надеюсь, что всегда смогу прийти к своим друзьям в профсоюзах и объяснить им, почему я отстаиваю именно такую позицию, как она соотносится с моими ценностями и их долгосрочными интересами.

Но, как я подозреваю, профсоюзные лидеры не всегда будут придерживаться таких взглядов. Возможно, придет время, когда они усмотрят в этом измену. Они могут убедить своих членов в том, что я их продал. Ко мне могут прийти сердитые письма, а в офис будут звонить разгневанные избиратели. Может, в следующий раз они меня и не поддержат.



Поделиться книгой:

На главную
Назад