Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дерзость надежды. Мысли об возрождении американской мечты [The Audacity of Hope] - Барак Хусейн Обама на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Барак Обама

Дерзость надежды

Мысли о возрождении американской мечты

ПРОЛОГ

Почти десять лет назад я впервые баллотировался на выборах. Я, тридцатипятилетний, работал уже четыре года после окончания юридического факультета, только что женился и буквально рвался испробовать в жизни все. Как раз тогда освободилось место в Законодательном собрании Иллинойса, многие друзья советовали мне рискнуть и говорили, что с опытом специалиста по гражданским правам и с теми контактами, что остались со времен работы в активе группы избирателей, из меня получится вполне достойный кандидат. Посоветовавшись с женой, я включился в предвыборную кампанию и, как любой новичок в этом деле, заговаривал со всяким, кто соглашался меня выслушать. Я отправлялся на встречи квартальных клубов и церковные собрания, шел в салоны красоты и парикмахерские. Едва завидев двух приятелей, остановившихся поговорить где-нибудь на углу, я переходил дорогу и вручал им рекламный буклет своей избирательной кампании. И где бы я ни оказывался, мне неизменно, хотя и по-разному формулируя, задавали два вопроса: «Что это за имя у вас такое странное?» и «Вы, похоже, человек неплохой. И чего вас потянуло в политическую грязь?».

Такие вопросы вовсе не ставили меня в тупик. И об этом, и о чем-нибудь подобном спрашивали меня и раньше, когда я только что приехал в Чикаго и начал работать в бедном районе. В расспросах слышался какой-то особый цинизм не только по отношению к политике, но и к общественной жизни как таковой, и, по крайней мере в тех районах Саутсайда, интересы которых я собирался представлять, цинизм этот был плодом многих лет разочарований от невыполненных обещаний. В ответ я улыбался, кивал и отвечал, что все прекрасно понимаю, что для скепсиса оснований более чем достаточно, однако в политике всегда существовала и другая традиция: еще в те времена, когда в нашей стране закладывался фундамент величественного здания гражданских прав, эта традиция основывалась на очень простой мысли о том, что мы крепко-накрепко связаны друг с другом, нас не могут разделить никакие противоречия, и если мы начнем жить согласно этому убеждению, то пусть даже и не решим всех проблем, но все же сумеем сделать что-нибудь значительное.

Мне казалось, такие речи привлекут на мою сторону кого угодно. И хотя сейчас я не думаю, что оставил неизгладимое впечатление в памяти своих слушателей, все же нашлись такие, кто оценил серьезность моих намерений и ту настойчивость, с которой я пробивал себе дорогу в Законодательное собрание штата Иллинойс.

Через шесть лет, когда я баллотировался в Сенат США, уверенности в себе у меня поубавилось.

На первый взгляд, карьера моя складывалась как нельзя удачнее. После двух сроков, в течение которых я не покладая рук работал в рядах меньшинства, демократы получили большинство в Сенате штата, и мне удалось провести множество законопроектов, начиная с реформы системы смертной казни, применяемой в Иллинойсе, и заканчивая расширением программы детского здравоохранения. Кроме этого, я с удовольствием продолжал преподавать на юридическом факультете Чикагского университета и часто выступал с лекциями по всему городу. Я тщательно охранял свою независимость, доброе имя и семью, ведь все это было, без преувеличения, поставлено на карту в тот момент, когда я решился войти в мир большой политики.

Годы, однако, брали свое. Естественно, я становился старше и, как любой человек, все острее ощущал, что расплачиваюсь за собственные ошибки, — обычно мы не обращаем особого внимания на стереотипы мышления, полагаем, что они, вероятно, наследственные или благоприобретенные, но постепенно становимся их рабами; точно так же от хромоты со временем начинает болеть бедро. У меня таким стереотипом стало хроническое недовольство; не важно, как шли дела, я не умел ценить тех радостей, которые текли мне прямо в руки. Я полагаю, что этот изъян — примета современной жизни в целом и американского характера в частности, но сильнее, чем в политической борьбе, он, пожалуй, нигде не проявляется. Не совсем ясно, правда, сама ли политическая борьба привлекает людей с таким изъяном, или же она способствует его появлению. Кто-то сказал, что каждый из нас либо старается оправдать надежды своего отца, либо повторяет его же ошибки, и мне кажется, это хорошо объясняет мой своеобразный недуг.

Как бы там ни было, это самое недовольство побудило меня бросить вызов кандидату от демократов в борьбе за место в Конгрессе на выборах 2000 года. То был необдуманный поступок, и меня разбили, как говорится, наголову, но именно такого рода случаи и способны избавить от иллюзии того, что жизнь должна идти строго по намеченному тобой плану. Года через полтора, когда боль от поражения утихла, я обедал с пиар-консультантом, который уже давно советовал мне задуматься о работе в масштабе всего штата. Дело происходило в конце сентября 2001 года.

— Вы, конечно же, понимаете, что политическая жизнь теперь в корне изменилась, — произнес он за салатом.

— Что вы имеете в виду? — спросил я, впрочем отлично зная ответ.

Оба мы взглянули на газету, лежавшую рядом с ним. С первой ее полосы на нас смотрел Осама бин Ладен.

— Хуже некуда, — сказал мой собеседник, качая головой. — Не везет так не везет. Поменять ваше имя невозможно. Избиратели сразу заподозрят что-нибудь нехорошее. Были бы вы начинающим политиком — другое дело: взяли бы псевдоним, придумали бы что-нибудь. А вот теперь…

Он виновато замолчал, нерешительно пожал плечами и махнул официанту, чтобы тот нес счет.

Он вроде бы был прав, но от этих слов мне стало невыносимо тяжело. Впервые за всю свою карьеру я начал завидовать политикам моложе меня, которые преуспели там, где я потерпел поражение, продвинулись дальше, смогли больше сделать, наконец. Радости политической борьбы — адреналин жарких споров, подлинная теплота пожимаемых тобой рук, встречи с простыми людьми — показались вдруг до смешного мелкими по сравнению с обыденностью: поиском денег, долгой дорогой домой после затянувшегося на два часа банкета, нездоровой едой, спертым воздухом и короткими телефонными разговорами с женой, которая пока еще терпела меня, но порядком устала от того, что все время была одна с детьми, и уже не раз интересовалась, что для меня главнее. Даже законотворчество, даже большая политика, которая сама заставила меня сражаться за первое место, стала какой-то незначительной, слишком уж далекой от великих сражений за налоги, безопасность, здравоохранение и рабочие места для всего государства. Меня чаще и чаще стали одолевать сомнения, правильным ли путем я следую; я оказался в положении увлекшегося мечтой актера, который все ходит с прослушивания на прослушивание, или спортсмена, который годами болтается где-нибудь в низшей лиге. В конце концов они понимают, что все — вот он, предел их талантов, вот все, чем оделила их судьба. Мечта не сбудется, и теперь надо или по-взрослому смириться с этим и поставить перед собой другие, выполнимые цели, или по-детски закрыть глаза и превратиться в сердитого, жалкого и никому не нужного зануду.

Неприятие, гнев, споры, уныние… По-моему, вопреки утверждениям специалистов всех ступеней этой лестницы я так и не одолел. Но со временем пришло осознание границ собственных возможностей и, до некоторой степени, самого факта, что я смертен. Я сосредоточился на работе в Сенате штата и находил удовлетворение в тех реформах и инициативах, которые мог проводить на своем посту. Я стал больше бывать дома, видел, как растут дочери, заботился, сколько мог, о жене, приводил в порядок свои долгосрочные денежные дела. Я занимался спортом, читал книги и обнаружил, что, оказывается, Земля вращается вокруг Солнца, а времена года сменяют друг друга без всякого моего участия.

Именно после этого мне и пришла в голову вроде бы бредовая мысль баллотироваться в Сенат США. Я постарался объяснить жене свой рискованный замысел, последнюю возможность проверить мои идеи, перед тем как все станет спокойнее, стабильнее, наконец, обеспеченнее. Она согласилась со мной — подозреваю, больше из сожаления, чем по убеждению, — но добавила, что лично ей хочется нормальной жизни для семьи, поэтому на ее голос я не должен особо рассчитывать.

Я утешал ее тем, что шансы у меня были весьма призрачные. Кандидат от республиканцев, Питер Фицдже-ральд, потратил личные девятнадцать миллионов долларов на устранение своей предшественницы Кэрол Мозли Браун. Большой популярностью он похвастаться не мог; политические игры, похоже, ему были вообще не по вкусу. Но некоторое уважение избирателей он заслужил не только своей искренностью, но и огромным семейным капиталом.

Тогда Кэрол Мозли Браун как раз вернулась в Америку после работы послом в Новой Зеландии и подумывала о том, чтобы занять свое старое место; ее кандидатура оказалась серьезным препятствием на моем пути. Когда она решила вместо этого участвовать в президентской кампании, вокруг места в Сенате забурлили нешуточные страсти. После того как Фицджеральд объявил, что не хочет переизбираться, главными моими соперниками оказались шестеро, в их числе действующий контролер штата, бизнесмен с состоянием в несколько сотен миллионов долларов, бывший начальник штаба предвыборной кампании мэра Чикаго Ричарда Дейли, и темнокожая женщина-врач, кандидатура которой, как рассчитывали, расколет голоса черных избирателей и уменьшит мои и без того ничтожные шансы на победу.

Меня это не волновало. Вероятность была очень мала, но я кинулся в битву с неожиданными для меня самого энергией и радостью. За небольшие деньги я нанял четверых толковых сотрудников примерно одного возраста — около тридцати лет. Мы нашли маленький офис, отпечатали бланки, поставили телефон, компьютеры. Каждый день часа по четыре, по пять я названивал крупнейшим сторонникам демократов, добиваясь хоть какой-нибудь пользы. Я созывал пресс-конференции, на которые никто не приходил. Мы даже подали заявку на участие в ежегодном параде в честь Дня святого Патрика, но нам выделили место в самом конце колонны, и вместе с десятью добровольцами я шагал прямо перед мусоровозами и махал тем немногим зрителям, которые еще смотрели, а сзади нас уборщики торопливо подметали мусор и срывали со столбов зеленые стакеры в виде листочков клевера.

Но больше я разъезжал — из района в район Чикаго, из округа в округ, из города в город, из одного конца штата в другой, мимо полей кукурузы и бобов, машин дальнобойщиков и силосных башен. Легкими и приятными эти поездки никак нельзя было назвать. Процесс был малоэффективен. Я не имел ни отлаженной машины демократической партии, ни списков рассылок, интернет тоже был бесполезен, мне оставалось только полагаться на друзей и знакомых, готовых открыть двери своих домов или устроить мне встречу с избирателями в церкви, в обществе любителей бриджа или в местном отделении «Ротари интернешнл». Бывало, после нескольких часов, проведенных за рулем, я добирался до двух-трех человек, терпеливо дожидавшихся меня за кухонным столом. Я рассыпался в комплиментах хозяевам, убеждал их, что все прекрасно, нахваливал ужин. Бывало, я просиживал всю церковную службу, а пастор просто забывал обо мне, или глава местного отделения профсоюза сначала давал мне слово, а потом объявлял, что они решили поддержать другого кандидата.

Но все равно, выступал ли я перед двумя слушателями или пятьюдесятью, оказывался ли в прохладных, величественных особняках Норд-Шора, в многоэтажке без лифта в Уэстсайде или в доме у фермера где-нибудь в Блумингтоне, встречали ли меня по-дружески, равнодушно или откровенно враждебно, — везде я старался говорить поменьше, а слушать побольше. Мне рассказывали о работе, о делах, о местной школе; жаловались на Буша и ворчали на демократов; я узнавал о собаках, о радикулите, о военной службе, о детских воспоминаниях. Находились и теоретики со своими взглядами на причины сокращения рабочих мест в промышленности или на непомерно высокие цены на лечение. Цитировали Раша Лимбо и передачи Национального общественного радио. И все же людей волновали больше всего работа и дети, а не политика, и со мной делились самым главным: закрылся завод, кого-то повысили в должности, пришел большой счет за отопление, родителей отправили в дом престарелых, сын или дочка только что начали ходить.

Все эти разговоры на протяжении долгих месяцев не стали для меня откровением. Я удивлялся лишь, что чаяния людей так скромны и в то же время так схожи, несмотря на разные округа, разные расы, религии и классы. Большинство полагали, что, если ищешь работу, это должна быть такая работа, которая обеспечит прожиточный минимум. Утверждали, что человек не должен заявлять о своей несостоятельности только потому, что он заболел. Убеждали, что каждый ребенок должен получить действительно хорошее образование, а не болтовню, а потом должен иметь возможность учиться дальше, даже если его родители небогаты. Всем хотелось защиты от преступников и террористов; все желали свежего воздуха, чистой воды, общения с детьми. А в старости всем хотелось достойной пенсии и уважительного отношения.

Вот, собственно, и все. Немного, да. И пусть было совершенно ясно, что в жизни очень многое зависит от самого человека — хотя никто и не ожидал от правительства решения всех проблем, и уж тем более никто не ожидал пустых трат денег налогоплательщиков, — каждый полагал, что правительство протянет руку помощи.

Я соглашался с ними: да, правительство не может решить все проблемы. Но, несколько изменив приоритеты, мы сможем сделать так, что каждый ребенок получит хороший старт в жизни и справится с трудностями, с которыми сталкивается общество. Чаще всего в ответ мне люди лишь сочувственно кивали и спрашивали, как и чем они могут помочь. И когда я ехал дальше, положив карту на пассажирское сиденье рядом, то снова получал ответ на вопрос, зачем я пошел в политику.

Столько я никогда в жизни не работал.

Эта книга выросла из тех самых разговоров, которые я вел во время предвыборной кампании. Мои беседы с избирателями подтвердили, что достоинство изначально присуще американской нации и что в основе американского опыта лежат идеалы, которые не дают успокоиться нашей общей совести; что у нас всех общие ценности и что именно эти ценности объединяют нас вопреки всяческим различиям; что надежда движет нашим невероятным демократическим экспериментом. Эти ценности и идеалы воплощены не только в мраморе памятников и томах исторических книг. Они живы в сердцах большинства американцев, и именно поэтому мы испытываем чувство гордости, помним о долге и готовы к самопожертвованию.

Я понимаю, что рискую, утверждая это. Во времена глобализации, стремительного развития технологий, жестокой политической борьбы и безжалостных межкультурных конфликтов у нас, кажется, нет даже общего языка, чтобы рассказать друг другу о своих идеалах, и уж тем более нет никаких средств, чтобы прийти хотя бы к хрупкому согласию и решить, как воплотить эти идеалы в жизнь. Большинство из нас знает цену мудростям, изрекаемым рекламистами, интервьюерами, составителями речей и мудрецами от политики. Мы прекрасно понимаем, что самые высокопарные слова могут служить самым низменным целям и что самые благородные чувства можно принести на алтарь власти, целесообразности, алчности и нетерпимости. Читая обычный университетский учебник истории, легко заметить, насколько рано реальная жизнь Америки начала отклоняться от мифов и представлений о ней. В таких условиях призыв к общим идеалам и ценностям может показаться удивительно наивным, если не опасным, — ведь он отрицает глубокие различия между стратегией и ее выполнением и, хуже того, заглушает голоса тех, кто выказывает недовольство теперешней работой нашей государственной машины.

И все же я утверждаю, что выбора у нас нет. Не нужны никакие опросы, чтобы доказать: подавляющее большинство американцев — и республиканцев, и демократов, и независимых — порядком устали от мертвой зоны, в которую превратилась сейчас политика, где сталкиваются узкие интересы, а идеологические меньшинства навязывают всем собственные версии абсолютных истин. Не важно, из какого человек штата — красного или синего, — все ощущают обман, пустословие и бестолковость наших политических дебатов и просто на дух не выносят все то же дежурное блюдо, составленное из позавчерашних обещаний. Верующие и неверующие, черные, коричневые, белые — все мы понимаем — и правильно! — что первоочередные потребности нации не замечаются, что если мы не изменим курс как можно быстрее, то оставим после себя более слабую и расколотую Америку, чем та, которая досталась нам в наследство. Может, сейчас, как никогда раньше, нам нужна другая политика, такая, для которой самыми важными будут идеалы и взгляды, общие для всех американцев.

Моя книга о том, как нам начать перемены в политике и общественной жизни. Не ждите от меня ценных указаний: я и сам точно не знаю, с чего именно надо начинать. Да, в каждой главе я буду обсуждать с вами самые серьезные и злободневные стратегические вопросы и постараюсь доходчиво объяснить, почему я предлагаю именно тот, а не иной способ их решения, но зачастую мои ответы не будут вполне исчерпывающими. Я не предлагаю стройной теории государственного устройства Америки, не выдвигаю никаких призывов к действию, не подкрепляю их для верности графиками, диаграммами, расписаниями и планами из десяти пунктов.

Моя задача куда скромнее: я размышляю об идеалах и ценностях, которые привели меня в общественную жизнь, рассуждаю о том, что именно в сегодняшней политической обстановке толкает нас к ненужному расколу; основываясь на своем опыте сенатора и юриста, мужа и отца, христианина и скептика, высказываю соображения о том, каким образом наша политическая жизнь должна строиться на началах общественного блага.

Коротко о том, как построена эта книга. В первой главе я рассматриваю современную политическую историю и делаю попытку объяснить причины возникновения того удручающего разъединения, свидетелями которого мы с вами являемся. Во второй главе речь пойдет об общих ценностях, которые могли бы заложить основу нового политического согласия. В третьей главе я говорю о том, что наша Конституция не только гарантирует права личности, но и служит средством организации по-настоящему демократического обсуждения нашего общего будущего. В четвертой главе читатели узнают о тех скрытых пружинах — деньгах, средствах массовой информации, группах по интересам, законодательных процедурах, — которые могут задушить даже самые лучшие намерения политиков. В последующих пяти главах я предлагаю способы преодоления разногласий во имя успешного решения самых больших наших проблем: все возрастающей экономической незащищенности американских семей, расовых и религиозных трений в нашем политическом пространстве, а также говорю об общемировых угрозах — от терроризма до пандемий, — которые все настойчивее стучатся и в наши двери.

Полагаю, что многие мои читатели скажут, что я неоправданно выпячиваю одни вопросы и замалчиваю другие. В таких случаях я чувствую себя как обвиняемый на суде. В конце концов, я демократ; мои мнения по многим вопросам скорее совпадут с редакционными статьями в «Нью-Йорк тайме», чем в «Уолл-стрит джорнал». Я категорически не согласен с теми политиками, которые в первую очередь учитывают интересы состоятельных и влиятельных американцев, задвигая в тень обычных, среднестатистических людей, и утверждаю, что роль государства в предоставлении всем равных возможностей исключительно важна. Я верю в эволюцию, научные исследования и глобальное потепление; я верю в свободу слова, и неважно, соответствует ли оно правилам политкорректно-сти, но я не люблю, когда государство используют как инструмент воздействия верующих, к которым причисляю и себя, на неверующих. Более того, в некотором смысле я заложник собственной биографии: ведь я вижу американскую жизнь глазами темнокожего американца смешанного происхождения и не могу забыть о том, сколько поколений людей, подобных мне, подвергались гонениям и унижению, а также прекрасно понимаю, что раса и общественный класс, как подспудно, так и открыто, формируют жизнь каждого человека.

Но мои взгляды не исчерпываются только этим. Я знаю, что и наша партия бывает самодовольной, может замкнуться в себе, впасть в догматизм. Я верю в свободный рынок, конкуренцию, дух предпринимательства и думаю, что многие правительственные программы оправдают возлагаемые на них надежды. Я хотел бы, чтобы у нас стало меньше юристов и больше инженеров. Я думаю, что в истории Америка чаще была силой добра, а не зла; я не питаю иллюзий насчет наших врагов и отдаю должное мужеству и профессионализму наших военных. Я не приемлю политики, основанной исключительно на расовых или половых признаках, сексуальной ориентации или комплексе жертвы. Я полагаю, что множество проблем бедных районов возникает из-за кризиса культуры, который преодолевается не только деньгами, и что наши ценности и наша духовная жизнь значат не меньше, чем наш валовой национальный продукт.

Несомненно, такие взгляды не дадут мне жить спокойно. Я — новое лицо на политической сцене и пока еще могу быть тем экраном, на который люди совершенно разных политических убеждений имеют возможность проецировать свои взгляды. В этом качестве я разочарую многих, если не всех. Поэтому вторая, если не основная, цель моей книги — рассказать о том, как я или кто-либо иной на официальной должности может отвернуться от соблазнов славы, не рваться угождать всем, не бояться потерь, не загубить в себе зерно истины, расслышать тихий голос, который напоминает о наших стремлениях и целях.

Недавно, когда я бежал на работу, меня остановила женщина-репортер, одна из тех, кто освещает работу правительства, и сказала, что с удовольствием прочитала мою первую книгу. «Хотелось бы, — сказала она, — чтобы вам удалось так же интересно написать и следующую книгу». То есть имея в виду: «Хотелось бы, чтобы вам удалось остаться таким же честным и на посту сенатора США».

Мне тоже хотелось бы. Надеюсь, эта книга оправдает мои ожидания.

ГЛАВА 1 Республиканцы и демократы

Чаще всего я попадаю в Капитолий из цокольного этажа. Небольшой подземный поезд везет меня из Харт-бил-динг, где располагается мой офис, по туннелю, украшенному флагами и гербами всех пятидесяти штатов. Поезд делает остановку. Я выхожу, шагаю мимо спешащих сотрудников, обслуживающего персонала, редких туристов и оказываюсь у старого лифта, возносящего меня на второй этаж. Здесь мне надо выйти, махнуть рукой журналистам, которые, кажется, тут ночуют, поздороваться с сотрудником службы безопасности Капитолия и через величественные двустворчатые двери войти на этаж Сената США.

Зал заседаний Сената, честно говоря, не самое красивое помещение Капитолия, и все-таки оно впечатляет. Бежевые стены, панели, затянутые голубым штофом, и колонны из мрамора с тонкими прожилками. Наверху овальный плафон кремового цвета с американским орлом в центре. Над гостевой галереей в спокойных позах застыли бюсты первых двадцати американских президентов.

От центра четырьмя пологими ступенями амфитеатра расходится сотня столов красного дерева. Некоторые из них стоят здесь с 1819 года, и на каждом аккуратное отверстие для чернильницы и вставочка для пера. Откройте ящик любого стола, и почти наверняка найдете написанное или даже нацарапанное имя и фамилию его бывшего владельца: Тафта или Лонга, Стенниса или Кеннеди. Бывает, стоя в этом зале, я воображаю, как Пол Дуглас и Хьюберт Хамфри сидят за своими столами и в который уже раз жарко спорят о приеме какого-нибудь закона о гражданских правах; или как Джо Маккарти где-нибудь по соседству яростно перелистывает страницы, готовясь к очередным своим разоблачениям; или как Линдон Джонсон ходит вдоль барьера и, держась за лацкан пиджака, подсчитывает поднятые руки. Иногда я останавливаюсь у стола Дэниела Вебстера и представляю, как он встает перед залом, полным депутатов и гостей, и, сверкая глазами, яростно защищает союз против сил раскола.

Но это продолжается недолго. Голосование идет всего несколько минут, и ни я, ни мои коллеги не задерживаются на этаже Сената. Чаще всего решение — например, о том, какие и когда обсуждать законопроекты, о каких поправках пойдет речь и как склонить несговорчивых сенаторов к сотрудничеству, — согласовывается заранее с руководителем большинства, председателем соответствующего комитета, его сотрудниками и (в зависимости от степени противоречивости вопроса и широты взглядов того республиканца, который этим законопроектом занимается) с оппонентами из стана демократов. Когда мы попадаем на этаж и клерк зачитывает список, каждый из сенаторов уже знает — после консультаций со своими сотрудниками, председателем закрытого партийного собрания, лоббистами, группами по интересам, после изучения относящейся к делу переписки, идеологических разногласий, — какого мнения придерживаться по тому или иному вопросу.

Все это вместе и делает процесс эффективным, и именно поэтому его так ценят все участники, которые после двенадцати или тринадцати часов работы в Капитолии еще хотят вернуться к себе в офис, чтобы встретиться с избирателями и ответить на телефонные звонки, отправиться в гостиницу, где у них намечена встреча со спонсорами, или спешат на интервью в прямом эфире. Если вы задержитесь здесь, то, может быть, увидите какого-нибудь сенатора, который стоит за своим столом, хотя все уже ушли, и громогласно делает заявление перед залом. Может быть, он представляет законопроект или высказывается по поводу проблемы общенационального масштаба. В голосе оратора звенит страсть; его аргументы по поводу урезанных программ борьбы с бедностью или препятствий при назначении на должность судьи, доводы в пользу необходимости усиления энергетической независимости, может быть, вполне логичны и обоснованны. Но обращается он к полупустому залу; его слушатели — председатель, немногие сотрудники, парламентский репортер да немигающий глаз камеры Общественно-политической кабельной телесети. Оратор заканчивает свое выступление. К нему подходит сотрудник в синей униформе и бесшумно забирает листы с текстом для официальной регистрации. Сенатор уходит, и тут же его место занимает другой или другая, и теперь уже их очередь стоять у стола, отстаивать свою точку зрения, делать заявление и повторять заново весь ритуал.

В крупнейшем совещательном органе мира их никто не слушает.

День 4 января 2005 года, когда вместе с одной третью членов Сената я принес присягу как член сто девятого Конгресса, мне помнится как одно размытое пятно. Ярко светило солнце, день выдался не по-зимнему теплым. Мои родные и друзья приехали из Иллинойса, Лондона, Кении, с Гавайев и, стоя на галерее Сената, с радостью смотрели, как у мраморного возвышения я вместе с коллегами приносил должностную присягу, подняв правую руку. В Старом зале заседаний Сената я вместе с женой Мишель и дочками повторил всю церемонию и сфотографировался с вице-президентом Чейни (в полном соответствии с правилами моя шестилетняя Малия чинно пожала руку вице-президенту, а трехлетняя Саша громко шлепнула по его ладони, а потом обернулась и помахала рукой прямо в телекамеру). Потом я видел, как девчонки вприпрыжку бегут по ступеням восточной лестницы Капитолия, оборки их платьев — розового и красного — порхают в воздухе на фоне белых колонн Верховного суда, и эта картинка навсегда останется в моей памяти. Мы с Мишель взяли их за руки и вчетвером прошли в Библиотеку Конгресса, где нас уже ждали сотни сторонников, которые специально приехали в тот день, и следующие несколько часов я пожимал руки, обнимался, фотографировался и раздавал автографы.

Улыбки, благодарности, любезности и церемонии — видимо, именно так все представлялось тогда гостям Капитолия. Но даже если весь Вашингтон в тот день был образцом вежливости, как бы затихнув в ожидании и подтверждая преемственность нашей демократии, в воздухе чувствовалось какое-то напряжение, точно знак, что долго это настроение не продлится. Когда родные и друзья отправились домой, когда закончился прием и солнце скрылось за пеленой зимнего вечера, над городом точно нависла четкая определенность непреложного факта: страна разделилась, разделился и Вашингтон, и политический раздел этот, пожалуй, стал самым серьезным со времен Второй мировой войны.

И президентские выборы, и всевозможные статистические выкладки убедительно подтвердили очевидное. Американцы расходились во мнениях буквально обо всем: об Ираке, налогах, проблеме абортов, оружии, десяти заповедях, однополых браках, иммиграции, торговле, образовательной политике, экологическом законодательстве, количестве членов правительства и роли судов. Мы не просто не соглашались друг с другом, мы не соглашались радикально, причем сторонники разных мнений не жалели желчи и сарказма для критики противной стороны. Мы доходили до того, что спорили о том, насколько мы не согласны друг с другом, в чем и почему именно не согласны. Все рождало споры: причины изменения климата и сам факт его изменения, размер дефицита бюджета и виновники этого дефицита.

Я не видел в этом ничего особенно удивительного. Из своего далека я уже давно замечал повышение градуса вашингтонских политических сражений: «Иран контрас» и Оливер Норт, неудавшееся выдвижение судьи Борка и Уильям Хортон, Кларенс Томас и Анита Хилл, избрание Клинтона и революция Гингрича, скандал «Уайтвотер» и расследование Старра, отставка правительства и импичмент, дело Буша против Гора. Мы все были свидетелями того, как метастазы скандалов расползаются по телу нашего государства и как безжалостная индустрия взаимных оскорблений — отлаженная и, очевидно, выгодная — заполонила кабельное телевидение, радиосети и даже список бестселлеров «Нью-Йорк тайме».

За восемь лет работы в Законодательном собрании Иллинойса я до некоторой степени уяснил себе, с чего начались все эти политические игры. Когда в 1997 году я переехал в Спрингфилд, республиканское большинство в Сенате штата Иллинойс уже давно действовало по тем же правилам, которыми спикер Гингрич воспользовался для получения полного контроля над Палатой представителей Конгресса США. Не имея возможности обсудить — не говорю уже провести — самую незначительную поправку, демократы начинали кричать, гневаться и в конце концов беспомощно отступали, а республиканцы, наоборот, методично принимали законы о крупных льготах по корпоративным налогам и умудрялись увязывать их с трудовым законодательством или системой социального обеспечения. Со временем эта безудержная ярость начала бушевать и на закрытых совещаниях демократов, мои коллеги начали брать на карандаш каждое неуважительное или даже непечатное слово, изрыгаемое «Великой старой партией». Через шесть лет, когда к власти пришли демократы, республиканцы отплатили им той же монетой. Наши ветераны с ностальгией вспоминали времена, когда республиканцы и демократы встречались на мирном ужине и находили компромиссы за бифштексом и хорошей сигарой. Но и эти политические старожилы стремительно капитулировали, когда противники стали поливать их грязью, обвиняя в должностных преступлениях, коррупции, некомпетентности и моральном разложении — словом, во всех смертных грехах.

Я тоже не избежал общей участи. Политическая борьба представлялась мне своего рода контактным видом спорта, и я не боялся ни острых локтей, ни ударов исподтишка. Но мой округ, который стоял за демократов стеной, избавил меня от самых хулиганских нападок республиканцев. Бывало, вместе с самыми консервативными моими коллегами мы трудились над каким-нибудь законом, а за покером или кружкой пива соглашались, что общего у нас вообще-то гораздо больше, чем мы признаем на публике. Вот почему, работая в Спрингфилде, я пришел к убеждению, что методы политической борьбы могут быть самыми разными и что вкусы избирателей сильно изменились: всех уже просто тошнило от извращения фактов, разоблачений и подозрительно легких решений сложных вопросов; что, если я хочу достучаться до избирателей, мне нужно четко излагать свои взгляды, как можно искреннее объяснять, почему я считаю именно так, а не иначе, и тогда чутье на честность и здравый смысл привлечет их на мою сторону. Я думал, что если найдется достаточно политиков, готовых пойти на такой риск, то не только наша политическая тактика, но и стратегия, бесспорно, изменятся к лучшему.

С таким настроем я и начал кампанию 2004 года по выборам в Сенат. В той кампании я старался говорить именно то, что думаю, излагать свои взгляды предельно ясно и говорить по существу. Когда я выиграл сначала предварительные, а потом и всеобщие выборы, оба раза со значительным отрывом, то был почти уверен, что оказался прав.

Во всем этом великолепии оказался лишь один изъян: моя кампания проходила гладко, что называется, без сучка без задоринки, и казалось, что мне просто необыкновенно везет. Политические обозреватели замечали, что все мы, семеро кандидатов от Демократической партии, которые пошли на предварительные выборы, не исполь зовали в своих рекламных телероликах никакого негатива. Самый богатый из всех — бывший оптовый торговец с состоянием не меньше трехсот миллионов долларов — не пожалел на позитивные ролики двадцати восьми миллионов из собственного кармана, но выбыл из гонки уже на финишной прямой, потому что пресса раскопала подробности его бракоразводного процесса. Мой оппонент-республиканец, красавец, некогда состоятельный партнер «Голдман Сакс», а теперь учитель из бедного района города, начал критиковать мою биографию чуть ли не с самого начала кампании, но, не успев как следует раскрутиться, пал жертвой собственного скандального развода. Я не ругал своих противников. Почти месяц я ездил по Иллинойсу, а потом меня выбрали для произнесения программной речи на национальном съезде Демократической партии и предоставили целых семнадцать минут прямого эфира без всякой рекламы и правки. Наконец, по какой-то непонятной причине республиканцы выставили против меня Алана Киза, бывшего кандидата в президенты; в Иллинойсе он никогда не жил, а его жесткие и несгибаемые взгляды пугали даже самых консервативных республиканцев.

Потом нашлись репортеры, которые назвали меня самым везучим политиком во всех пятидесяти штатах. Многие мои сотрудники были возмущены этой оценкой, полагая, что она перечеркнула весь наш титанический труд и свела на нет смысл нашей деятельности. Но нельзя совсем уж отрицать некоторую долю удачи. Я ведь пришел со стороны, чуть ли не с улицы; опытным политикам моя победа еще ничего не доказывала.

Понятно, что, оказавшись в январе в Вашингтоне, я напоминал себе новичка, который ни с того ни с сего появляется в новой, с иголочки форме, после того как игра закончилась, и рвется в бой, когда его усталые, измотанные товарищи по команде уже залечивают свои раны. Я раздавал интервью, позировал фотографам, бурлил благородными идеями насчет преодоления раскола и всеобщего умиротворения, а в это время демократов били по всем фронтам — в президентской кампании, Сенате, Палате представителей. Мои новые коллеги-демократы встретили меня буквально с распростертыми объятиями; мою победу называли не иначе как лучом света. Но в коридорах или в перерывах между заседаниями меня уводили в сторону и заводили разговор о том, какими стали нынешние сенатские кампании.

Мне рассказывали о бывшем лидере демократического меньшинства, Томе Дэшле из Южной Дакоты, на голову которого обрушился грязный поток многомиллионной антирекламы: день за днем газеты и телевидение трубили о том, что он выступал за разрешение абортов и не имел ничего против мужчин в свадебных платьях; доходили до прямых обвинений в жестоком обращении с женой, хотя она специально приехала из Южной Дакоты, чтобы помочь ему переизбраться. Вспоминали и о Максе Клиланде, бывшем кандидате от Джорджии, ветеране войны с ампутированными ногами и рукой, который проиграл в предыдущей кампании из-за обвинений в недостаточном патриотизме и сочувствии Осаме бин Ладену. Остается лишь сетовать по поводу того, что несколько вовремя вброшенных материалов и назойливый припев консервативных средств массовой информации могут сделать из заслуженного ветерана вьетнамской войны малодушную, безвольную марионетку от политики.

Само собой, и среди республиканцев были такие же пострадавшие. Мне казалось, что передовые статьи газет, которые вышли в первую неделю сессии, были во многом справедливы; мне казалось, что настало время забыть о выборных баталиях и взаимной неприязни, сложить оружие и хотя бы год-два вплотную заниматься управлением страной. Возможно, мы смогли бы это сделать, если бы выборы не были так близки, или если бы затихла война в Ираке, или если бы всякого рода энтузиасты, высоко-лобые политики и разные средства массовой информации не трубили о победе, больше мешая, чем помогая. Возможно, другой состав обитателей Белого дома, не столь обуреваемый страстью к вечной борьбе, сумел бы мирно договориться, потому что для такого Белого дома победа пятьюдесятью одним голосом против сорока восьми стала бы сигналом к успокоению и поиску компромисса, а не поводом к самодовольной твердолобости.

Но условий для такого рода перемирия в 2005 году не сложилось. Никто и не заикался ни о взаимных уступках, ни о жестах доброй воли. Через два дня после выборов президент Буш выступил по телевидению с заявлением о том, как намеревается использовать имеющийся у него политический капитал. В тот же день активист консерваторов Гровер Норквист, отбросив всякую дипломатию, высказался о ситуации в лагере демократов в таком духе: «Любой фермер знает, что скотина бывает разная, — есть такие, которые не успокоятся, пока их не привяжешь». Через два дня после моей присяги член Конгресса Стефани Таббз Джонс из Кливленда выступила в Палате представителей и оспорила результаты выборов в Огайо, зачитав внушительный список нарушений процедуры голосования, которые были зафиксированы там в день выборов. Рядовые республиканцы сердито хмурились и перешептывались («Недоумки чертовы», — долетел до меня тихий голос), но спикер Хастерт и лидер большинства Делей с невозмутимыми лицами взирали на всех с высоты своих мест, прекрасно понимая, что в их руках и голоса, и молоток. Сенатор Барбара Боксер из Калифорнии согласилась подписать протест, и, когда мы вернулись в зал заседаний Сената, я был первым из семидесяти трех или семидесяти четырех голосовавших в тот день, когда Джорджа Буша избрали президентом США на второй срок.

После того голосования на меня обрушился шквал сердитых телефонных звонков и гневных писем. Я звонил своим разгневанным товарищам по партии и разъяснял, что знал о положении в Огайо, говорил, что рас следование все выяснит, но все же, мол, по моему мнению, выборы выиграл Джордж Буш и вряд ли я мог продаться или спеться с кем бы то ни было после каких-то двух дней на новом посту. Примерно тогда же я случайно встретился с бывшим сенатором Зеллом Миллером, поджарым, с пристальным взглядом демократом от штата Джорджия, членом правления Национальной стрелковой ассоциации, который разочаровался в Демократической партии, поддержал Джорджа Буша и произнес гневную программную речь на партийном съезде республиканцев, в которой беспощадно обрушился на вероломного Джона Керри и фактически проваленную им систему национальной безопасности. Мы немного поговорили, вернее, перебросились несколькими фразами, полными невысказанной иронии, — и действительно, уходил пожилой южанин, приходил молодой черный северянин, и это не ускользнуло от внимания прессы, когда мы произносили свои речи на съездах партий. Сенатор Миллер искренне поздравил меня и пожелал всяческих удач на новом месте. Потом, в своей книге «Дефицит порядочности», он назвал мою речь на том съезде одной из лучших, которые ему довелось слышать на своем веку, добавив, правда, — писал он это, как я думаю, с хитрой улыбкой — что победе на выборах такая речь вряд ли помогла бы.

Проще говоря, мой человек проиграл, а человек Зел-ла Миллера, наоборот, победил. Такая вот жесткая, холодная политическая правда. Все остальное лишь сантименты.

Моя жена подтвердит, что бурные эмоции я проявляю не так уж часто. Когда я вижу, как Энн Коултер или Шон Ханнити мечут с экрана телевизора громы и молнии, мне как-то трудно воспринимать их всерьез; полагаю, что они вынуждены поступать так для повышения рейтингов или для увеличения продаж книг, хотя и не представляю себе желающих провести вечер в компании таких мрачных типов. Когда на каком-нибудь собрании ко мне пристают демократы и начинают талдычить, что мы живем в жуткие времена, что ползучий фашизм уже затягивает удавку у нас на горле, мне есть что ответить своим собеседникам — это и интернирование американцев японского происхождения при Франклине Делано Рузвельте, и законы об иностранцах и подстрекательстве к мятежу, принятые при Джоне Адамсе, и сто лет линчевания при добром десятке администраций. Все это было, пожалуй, похуже, говорю я, так что нам не о чем особо волноваться. Когда на официальных обедах меня спрашивают, как я работаю в нынешней политической обстановке, среди всех этих клеветнических кампаний и личных нападок, я вспоминаю Нельсона Манделу, Александра Солженицына, да хотя бы любого узника китайской или египетской тюрьмы. В общем-то, когда тебя обзывают, это не так уж и плохо.

Но, конечно, я вовсе не такой уж толстокожий. Как большинство американцев, я не могу отделаться от чувства, что сегодня наша демократия сильно извращена.

Я не имею в виду, что между исповедуемыми нами идеалами и повседневностью образовалась непреодолимая пропасть. Эта пропасть существовала всегда, чуть ли не с рождения Америки. Чтобы сблизить чаяния и реальную жизнь, полыхали войны, принимались законы, проводились реформы, создавались союзы и высказывались протесты.

Самое опасное — это разрыв между грандиозными задачами и мышиной возней нашей политической жизни, та легкость, с которой нас увлекает повседневная суета, обыденность, хроническая боязнь жестких решений, наша мнимая неспособность к согласию во имя решения любой серьезной проблемы.

Все мы знаем, что общемировая конкуренция, не говоря уж о подлинной приверженности убеждению о равных возможностях и все возрастающей мобильности общества, требует от нас коренным образом изменить всю систему образования сверху донизу, значительно обновить педагогические кадры, обратить большее внимание на преподавание точных и естественных наук, решительно бороться с детской неграмотностью в бедных районах. Но споры обо всем этом не приводят ни к чему, потому что сторонники решительных перемен и приверженцы нынешнего положения дел, те, которые утверждают, что деньги в образовании не играют никакой роли, и те, кто призывает к большим финансовым вливаниям и при этом не спешит гарантировать их использование по назначению, — так вот, все мы никак не можем договориться друг с другом.

Нет нужды повторять, насколько неэффективно наше здравоохранение — безумно дорогая, совершенно беспомощная и абсолютно неприспособленная к сегодняшней экономике, давно уже отказавшейся от пожизненного найма система, буквально загоняющая честных американских тружеников в полосу хронической неуверенности и невосполнимого ущерба здоровью. Но год идет за годом, все идеологические брожения и политическая болтология так ничем и не оканчиваются, за исключением 2003 года, когда мы получили рецепт на лекарства, в котором соединились самые серьезные недостатки государственного и частного секторов, — бешеные цены и бюрократическая бестолковщина, отсутствие сколько-нибудь реального обеспечения и астрономические счета для налогоплательщиков.

Мы знаем, что борьба с международным терроризмом подразумевает как вооруженный отпор, так и борьбу идей, что наша безопасность в перспективе должна обеспечиваться надежной юридической базой применения военной силы и тесным сотрудничеством с другими государствами и что обращение к проблемам мировой бедности и помощь отсталым странам, бесспорно, находятся в сфере наших государственных интересов, а не только являются благотворительной деятельностью. Но послушайте наши споры по вопросам внешней политики, и вам покажется, что здесь у нас только два пути — военная агрессия или изоляция.

В вере мы находим источник утешения и понимания, но даже здесь мы не обнаруживаем полного единства; мы считаем себя образцом толерантности, а между тем нас сотрясают расовые, религиозные и культурные катаклизмы. И вместо того чтобы разрешать и улаживать все разногласия, наша политическая линия разжигает их, растравляет и тем самым разводит нас в противоположные стороны.

В частных беседах многие из нас, государственных чиновников, охотно признают, что между реальной и, так сказать, идеальной политикой существует огромная разница. Понятно, демократы вовсе не рады сложившемуся положению, потому что, по крайней мере сейчас, они оказались в проигрыше — их буквально задавили республиканцы, которые по принципу «победитель получает все» контролируют все ветви власти и даже не думают ни о каких компромиссах. Но самые дальновидные республиканцы, в общем-то, радоваться не должны, потому что если бы демократы напряглись хоть немного и победили, то, похоже, республиканцам, выигравшим выборы с лозунгами, противоречащими реальности (снижение налогов без сокращения услуг, приватизация социального обеспечения без реформы системы страховых пособий, война без жертв), об управлении пришлось бы забыть.

И несмотря на все это, ни в одном, ни в другом стане нет ни малейших признаков вдумчивого анализа, глубоких размышлений или хотя бы признания мало-мальской ответственности за сложившееся тупиковое положение. Не слышно никакой критики и не замечено никаких обвинений не только в политических кампаниях, но и в редакционных статьях, в книгах на магазинных полках и даже в новом пока что мире блоггеров. В зависимости от точки зрения, наше сегодняшнее положение можно считать естественным результатом деятельности радикальных консерваторов или несговорчивых либералов, Тома Делея или Нэнси Пелоси, большой нефти или мздоимцев адвокатов, религиозных фанатиков или активистов гей-движения, канала «Фокс ньюс» или «Нью-Йорк тайме». Увлекательность рассказов, убедительность аргументов и точность доказательств будут разниться от автора к автору, и, не скрою, мои симпатии будут на стороне демократов, и я считаю, что аргументы либералов гораздо более обоснованы разумными доводами и фактами. В самых общих чертах, однако, доводы левых и правых стали теперь зеркальными отражениями друг друга. Тут вы найдете и рассуждения о теории заговора, и страшилки о том, что вся Америка угодила в лапы политических интриганов. Как в любых хорошо обоснованных теориях, правды в них ровно столько, чтобы удовлетворить людей, готовых поверить, а все очевидные противоречия старательно замалчиваются, чтобы ни у кого не возникало ни малейших сомнений. Цель всего этого не переубедить противника, а поддерживать высокий накал убежденности у своих же, а вдобавок привлекать все новых и новых сторонников, чтобы повергнуть оппонента в прах.

Конечно, миллионы американцев, занятых своими обычными, повседневными делами, расскажут вам совершенно другое. Они много работают или ищут работу, начинают новое дело, помогают детям готовить уроки, платят по огромным счетам за газ и по медицинской страховке, разбираются с пенсией, которую опротестовал какой-нибудь суд по делам о банкротстве. В жизни у них надежда перемежается тревогой за будущее. Противоречий и неясностей хватает. Политика кажется бесконечно далекой от этой повседневности — то есть они понимают, что политика сегодня стала бизнесом, а вовсе не миссией, и все дебаты вокруг законопроектов разыгрываются наподобие спектакля, — вот люди и отворачиваются, чтобы не слушать шума, споров и бесконечной болтовни.

Правительство, которое действительно представляет этих американцев и которое служит этим американцам, должно будет проводить совершенно иную политику. Такая политика предстанет истинным зеркалом настоящей жизни каждого из нас. Она, конечно, не даст ответов на все вопросы, не станет готовым к употреблению продуктом. Ее надо будет создавать из наших лучших традиций, не забывая при этом о том плохом, что было в нашем прошлом. Нам предстоит понять, как же мы оказались на поле битвы, где сталкиваются недружественные фракции и вражеские племена. И еще — нам все время надо будет напоминать самим себе, что, несмотря на все различия, у нас много общего: надежды, мечты, связь, которая никогда не разорвется.

Почти сразу по приезде в Вашингтон мне бросились в глаза теплые, если не сказать, сердечные отношения, которые объединяли старшее поколение Сената: Джон Уорнер и Роберт Берд беседовали подчеркнуто любезно, а республиканец Тед Стивене и демократ Дэниел Инуэ вообще были закадычными друзьями. Все видели в них последних представителей вымершей сейчас породы, которая искренне любила работу в Сенате и не придерживалась линии на политический раскол. На самом деле и консервативные, и либеральные обозреватели сходятся в одном — то было золотое время Вашингтона, когда, независимо от того, какая из партий находилась у власти, простая вежливость считалась незыблемым правилом и правительство по-настоящему работало.

Как-то на вечернем приеме я разговорился с долгожителем Вашингтона, который отдал Капитолию почти полвека. Я спросил, чем, на его взгляд, отличается то-гашняя и теперешняя атмосфера.

— Поколение другое, — не раздумывая ответил он. — Тогда любой, кто добился какой-то власти в Вашингтоне, пришел с войны. По каждому вопросу мы спорили, как ненормальные. Все мы были разные — из разных городов, разных семей, с разными политическими взглядами. Но война как-то соединила всех, и этот общий жизненный опыт заставлял нас доверять друг другу и уважать чужое мнение. Нам это здорово помогало решать проблемы и работать дальше.

Я слушал, как он говорит о Дуайте Эйзенхауэре и Сэме Рейберне, Дине Ачесоне и Эверетте Дирксене, и меня просто захватывала эта уже подернутая дымкой времени картина, когда еще не было круглосуточных выпусков новостей и бесконечных благотворительных сборов, когда серьезные люди делали серьезную работу. Я говорил себе, что его воспоминания о прошлом отличаются некоторой избирательностью: он, например, ни словом не обмолвился о том партийном съезде южан, на котором удалось отозвать проект законодательства о гражданских правах с заседания Сената, о мрачных временах маккартизма, об ужасающей бедности, проблему которой Бобби Кеннеди поднял незадолго до своей смерти, об отсутствии женщин и меньшинств в коридорах власти.

Я понял и еще одно: стечение удивительных обстоятельств лишний раз подтверждало стабильность того правительства, в котором он работал; тот кабинет объединяло не только общее военное прошлое, но еще и редкостное единодушие перед лицом холодной войны и советской угрозы и, скорее всего, безраздельное господство американской экономики в пятидесятые и шестидесятые годы, когда Европа и Япония с трудом оправлялись от послевоенного кризиса.

Неоспорим тот факт, что после Второй мировой войны американская политическая жизнь отличалась гораздо меньшей идеологизированностью, а значит, понятие партийного единства было гораздо более размыто, чем в наши дни. Демократическая коалиция, под контролем которой почти все эти годы находился Конгресс, представляла собой сплав либералов-северян наподобие Хьюберта Хамфри, консервативных демократов с юга вроде Джеймса Истланда и их многочисленных сторонников самых разных политических взглядов, которых вознесла наверх машина большой политики. Эта коалиция была спаяна экономическим популизмом «Нового курса» — концепциями справедливой заработной платы и пенсий, попечительства и общественных работ, все повышающегося уровня жизни. Кроме этого, партия придерживалась известного правила «живи и давай жить другим»: это правило восходило ко временам уступок и активной поддержки расового угнетения на Юге; оно возникло в рамках более широкого взгляда на культуру, когда нормы поведения в обществе — скажем, природа сексуальности или роль женщин — редко подлежали обсуждению; в той культуре еще даже не было самих этих неудобных слов, не говоря уже о политических спорах вокруг таких вопросов.

Все пятидесятые и первую половину шестидесятых годов «Великая старая партия», республиканцы, также отнюдь не были чужды всякого рода разногласий по принципиальным вопросам — между западным свободомыслием Барри Голдуотера и восточным патернализмом Нельсона Рокфеллера, между сторонниками политической линии Авраама Линкольна и Теодора Рузвельта, то есть активной позиции федерального правительства, и теми, кто придерживался консервативных взглядов Эдмунда Берка, приверженца традиций, а не всякого рода социальных экспериментов. Эти полярные общественные темпераменты расходились буквально по всем вопросам — гражданским правам, федеральному законодательству и даже налогам. Но, как и демократов, «Великую старую партию» объединяли в основном экономические интересы, концепция свободного рынка и налогового сдерживания, которая устраивала всех ее членов, от владельца магазина на главной улице какого-нибудь городка до менеджера загородного клуба. (В пятидесятые годы республиканцы испытывали еще и острый приступ антикоммунизма, но, как доказала деятельность Джона Ф. Кеннеди, когда начались выборы, демократы просто рвались сравнять с ними в этом счет, а если можно, даже и обыграть.)

Все эти политические хитросплетения закончились уже в шестидесятые годы, и причины этого давно и хорошо известны. Во-первых, началось движение за гражданские права, и оно сразу основательно поколебало сложившуюся структуру общества и заставило американцев сделать выбор. В конце концов Линдон Джонсон занял в этой битве правильные позиции, но, будучи уроженцем Юга, яснее большинства осознавал цену этого выбора: подписав закон «О гражданских правах» 1964 года, он сказал своему помощнику Биллу Мойерсу, что одним росчерком пера на ближайшее будущее передал весь Юг «Великой старой партии».

Потом начались студенческие выступления против войны во Вьетнаме, заговорили, что Америка права далеко не всегда, и действия наши оправданны тоже далеко не всегда, и что молодое поколение ничем не обязано старшему и не собирается жить под его диктовку.

А потом, когда статус-кво окончательно рухнул, на сцену хлынули самые разные действующие лица: феминистки, латиноамериканцы, хиппи, «Пантеры», одинокие матери, геи, и все разом заговорили о своих правах, все громко начали требовать признания, всем захотелось вкусно есть и сладко пить.

Все это утихомирилось только через несколько лет. Стратегия Никсона в отношении Юга, вызывающее игнорирование перевозки детей на школьных автобусах по приказу суда и обращение к молчаливому большинству немедленно принесли ему высочайшие дивиденды среди избирателей. Но концепция его правления так и не оформилась в четкую идеологию — ведь именно Никсон, если уж на то пошло, стал инициатором первых федеральных программ компенсирующих действий и законодательно санкционировал создание Управления по охране окружающей среды и Управления охраны труда. Джимми Картер доказал возможность соединения поддержки гражданских прав с традиционно консервативной демократической программой; и, несмотря на понижение статуса, большинство южан-демократов, которые предпочли остаться в партии, сохранили свои места и помогли демократам сохранить контроль по крайней мере в Палате представителей.

Но тектонические плиты уже пришли в движение. Политика стала предметом морали, а не просто злобой дня, ее начали рассматривать в категориях моральных императивов и абсолютов. А еще политика стала гораздо более личной, стала вмешиваться буквально во все отношения — между черными и белыми, мужчинами и женщинами — и начала играть решающую роль в утверждении и свержении авторитетов.

Естественно, либерализм и консерватизм в массовом сознании разделились не столько по взглядам, сколько по позиции относительно к традиционной культуры и контркультуры. Теперь стали важными не только ваши взгляды насчет права на забастовку или корпоративного налогообложения, но и ваши мысли относительно секса, наркотиков, рок-н-ролла, католической мессы и протестантского канона. Этот новый либерализм оказался не слишком по вкусу белым избирателям на Севере, да, в общем, и на Юге тоже. Насилие на улицах и снисходительное отношение к нему в интеллектуальных кругах, черные соседи и белые дети, которых автобус везет в школу, сожжение флагов, плевки в ветеранов — все это оскорбляло и принижало, если совсем не уничтожало, самые дорогие ценности: семью, веру, флаг, окружение и, пусть для некоторых, привилегии белых. В разгар этого сумасшествия, среди громких политических убийств, полыхающих городов, вьетнамской катастрофы, за экономическим ростом последовали бензиновый кризис, инфляция и закрытие заводов, и Джимми Картер смог предложить лишь подкрутить термостат, сбавить пар. Как раз когда группа иранских радикалов добавила головной боли членам ОПЕК, большинство членов коалиции «Нового курса» занялись поисками другого политического дома.

К шестидесятым годам у меня всегда было сложное отношение. В некотором смысле я самый настоящий продукт того времени: родившись в смешанном браке, я прожил бы совсем другую жизнь и передо мной не открылась бы ни одна дверь, если бы не тогдашние общественные перемены. Но я был слишком молод, чтобы осмыслить саму суть этих перемен, да и жил слишком далеко — то на Гавайях, то в Индонезии, — чтобы стать свидетелем падения духа Америки. Многое в моем восприятии шестидесятых шло от взглядов моей мамы, которая до конца своих дней гордо причисляла себя к закоренелым либералам. В особенности ее уверенность подкрепляло движение за гражданские права; при первой же возможности она буквально впихивала в меня его ценности: терпимость, равенство, защиту обездоленных.

Во многом, однако, воззрения моей матери были сильно ограничены, как расстоянием (в 1960 году она уехала из Штатов на Гавайи), так и ее неисправимым прекраснодушным романтизмом. Разумом, возможно, она и старалась принять лозунг «Власть черным», деятельность «Студентов за демократическое общество» или хотя бы тех своих подруг, которые ни с того ни с сего перестали брить ноги, но в ней не было главного — сердитого духа противоречия. Что же касается чувств, ее либерализм так и остался где-то перед 1967 годом, во временах первых космических программ, создания Корпуса мира, «рейсов свободы», Махалии Джексон и Джоан Баэз.

Только когда я стал старше, то есть в семидесятые годы, я смог понять, что людям, которых бурные события шестидесятых затронули сильнее, тогда казалось, наверное, что все пошло вразнос. Отчасти я понял это благодаря ворчанию своих бабушки и дедушки по матери, демократов со стажем, которые признались, что в 1968 году голосовали за Никсона; в глазах мамы это было сущим предательством, и она не сумела их простить. Во многом мое видение шестидесятых годов сформировали мои же собственные поиски, потому что юношеский бунт требовал хоть какого-то обоснования политических и культурных перемен, которые к тому времени почти сошли на нет. Подростком меня захватил дионисийский, безбашенный дух того времени, и по книгам, фильмам и музыке я представлял себе шестидесятые совсем не такими, как о них рассказывала мама: Хью Ньютон, партийный съезд демократов 1968 года, эвакуация из Сайгона, концерт «Роллинг стоунз» в Альтамонте. Если бы у меня не было личных поводов поднимать бунт, то, скорее всего, по своему настрою и образу мыслей и я примкнул бы к бунтарям, которые решительно отметали благоприобретенную мудрость людей за тридцать.

Со временем мое неприятие авторитетов вылилось в потакание собственным слабостям и саморазрушение, и, когда пришло время поступать в колледж, я начал понимать, что любой вызов общепринятому таит в себе опасность впасть в противоположную жесткую крайность. Я пересмотрел свои открытия и вспомнил о ценностях, которым учили меня мама и дедушка с бабушкой. Во время этой медленной, часто непоследовательной переоценки ценностей я начал отмечать про себя моменты, когда в разговорах с друзьями в спальне колледжа каждый переставал вдруг логически мыслить и начинал орать, с необыкновенной легкостью развенчивая ужасы американского капитализма, восхваляя прелести отказа от рамок моногамии и религии и не понимая до конца, что на самом деле эти рамки просто жизненно необходимы, слишком поспешно входя в роль жертвы, дабы уйти от ответственности или проповедовать моральное превосходство над теми, кто страдал комплексом жертвы в меньшей степени.

Все это объясняет, почему, хотя победа Рональда Рейгана в 1980 году меня сильно обеспокоила, хотя его поза Джона Уэйна из фильма «Отец знает лучше» казалась наигранной, неуклюжая политическая стратегия — смехотворной, а нападки на бедных — ничем не оправданными, я все-таки понимал секрет его обаяния. Оно было той же природы, что и обаяние военных баз на Гавайях, которое по молодости неодолимо притягивало меня, — чистые улицы, отлично смазанные машины, форма с иголочки, оглушительные салюты… Это обаяние было сродни удовольствию, которое я до сих пор испытываю, когда смотрю матч хорошо сыгранной бейсбольной команды, а моя жена — когда в очередной раз пересматривает «Шоу Дика Ван Дайка». Рейган сыграл на страстном желании порядка, на нашей потребности считать себя не просто игрушкой в руках непонятных слепых сил, а людьми, способными формулировать личные и общественные ценности, открывая для себя заново трудолюбие, патриотизм, личную ответственность, оптимизм, веру.

Голос Рейгана был услышан благодарной аудиторией не только потому, что он, несомненно, был мастером общения высокого класса; он привлек внимание к промахам правительства либералов, совершенным во время экономического застоя, и создал у избирателей из среднего класса ощущение, что борется за них. Ведь не секрет, что правительство на всех уровнях слишком уж вольготно обращалось с деньгами налогоплательщиков. Не раз забывчивость бюрократов оборачивалась для них потерей мандатов. Либеральная риторика возносила права неизмеримо высоко над обязанностями и ответственностью. Может, Рейган слегка и переборщил с осуждением грехов «государства всеобщего благосостояния», и, бесспорно, либералы совершенно правильно осуждали перекос его внутренней политики в сторону экономических элит, когда в восьмидесятые годы рейдеры корпораций сколачивали более чем приличные состояния, а профсоюзы не могли ничего сделать и средний доход стремился к нулю.

Вопреки всему этому своими обещаниями поддержать настоящих тружеников — законопослушных, чадолюбивых, патриотически настроенных — Рейган подарил американцам ощущение общей цели, о котором либералы к тому времени основательно подзабыли. И чем больше шумели его критики, тем лучше они играли ту роль, которую он им отвел, — оторванной от жизни, приверженной правилу «облагай налогом и трать», во всем обвиняющей Америку политкорректной элиты.

Примечательным мне представляется не столько то, что политическая формула, выработанная Рейганом, тогда сработала, сколько то, что легенда, которую он так активно поддерживал, оказалось удивительно живучей. Несмотря на сорокалетнюю дистанцию, бунт шестидесятых годов и последовавшая за ним реакция до сих пор движут нашими политическими рассуждениями. Это лишь подчеркивает, насколько серьезными конфликты тех лет представляются людям, совершеннолетие которых пришлось на то время, и ту особенность, что тогдашние политические споры осознавались скорее не как политические схватки, а как индивидуальный выбор, во многом определяющий личность человека и его моральный статус.

Мне кажется, это еще и признак того, что злободневные проблемы шестидесятых годов так и не удалось разрешить полностью. Может быть, неистовство контркультуры и выродилось скорее в жажду потребления, какой-то другой образ жизни и новые музыкальные вкусы, чем в стройные политические взгляды, однако проблемы межрасовых трений, войны, бедности, отношений между полами так и остались на повестке дня.

Но, может быть, все дело просто в многочисленности поколения «бума рождаемости», в той демографической силе, которая в политике, как и в других областях жизни, создает мощнейшее магнитной поле — начиная от рынка «Виагры» и заканчивая количеством чашкодержателей, которыми производители оборудуют свои машины.

Как бы там ни было, после Рейгана граница между республиканцами и демократами, либералами и консерваторами гораздо больше стала определяться понятиями из области идеологии. Это имело смысл, скажем, в таких больных вопросах, как компенсационная дискриминация, преступность, пособия, проблемы абортов и молитвы в школе, в спорах о которых до сих пор ломается немало копий. Но что касается других задач — больших или малых, внутри- и внешнеполитических, — тут вся палитра ответов была сведена к куцым «да или нет», «или — или», «наш — не наш». Экономическая стратегия перестала быть предметом обстоятельных переговоров между вечными соперниками — производителем и потребителем, между, так сказать, поваром и едоком. Меню предлагало лишь два блюда — снижение налогов или, наоборот, их взвинчивание, правительство побольше или же поменьше. В области экологии равновесие между сохранением наших природных богатств и требованиями современного производства больше никого не заботило; надо было лишь поддержать неконтролируемое бурение, геологоразведку, открытые горные разработки или же примкнуть к сторонникам жесткой бюрократии, с корнем вырывавшей ростки нового. Если не в большой политике, то в повседневной политической жизни простота стала считаться неоспоримой добродетелью.

Подозреваю, что даже те лидеры республиканцев, что последовательно поддерживали Рейгана, не очень-то радовались направлению, которое приобрела политика в его время. Из уст Джорджа Буша-старшего или Боба Доула громогласные заявления о полярном мире и политике неприятия всегда звучали вымученно и походили скорее на попытки отобрать голоса у демократов, чем на продуманные предложения об управлении государством.

Но для молодого поколения политиков-консерваторов, которому предстояло еще подняться к вершинам власти, — Ньюта Гингрича, Карла Роува, Гровера Норквиста и Ральфа Рида — эта громокипящая риторика стала не просто средством предвыборной кампании. Они искренне верили в нее, когда провозглашали «Нет новым налогам» или «Мы — христианская нация». Их негибкие доктрины, радикальные меры, вечная готовность обижаться по любому поводу делали новых вождей консерваторов очень похожими на лидеров «новых левых» в шестидесятые годы. Так же как их политические противники левого крыла, новый авангард правых видел в политической борьбе не просто состязание разных политических концепций, но прямо-таки схватку между добром и злом. Активисты обеих партий занялись разработкой безошибочных тестов, проверок на лояльность, когда любой демократ, который позволял себе усомниться в разрешении абортов, немедленно оказывался в полной изоляции, а любой республиканец, высказавшийся за контроль над ношением оружия, тут же становился политическим изгоем. В этих иезуитских хитросплетениях компромисс начал казаться признаком слабости, за которым следовало неизбежное наказание. Кто не с нами, тот против нас. Третьего не дано.

Личная заслуга Билла Клинтона состояла в том, что он попробовал найти выход из этого идеологического тупика, не только признав, что ярлыки «консерватор» и «демократ» играли на руку республиканцам, но и согласившись, что двух этих категорий не хватит для решения наших проблем. Демократы рейгановских времен могли казаться неуклюжими, открытыми или пугающе хладнокровными (вспомните смертную казнь умственно отсталого накануне важного этапа предварительных выборов). В первые два года президентства Клинтона вынудили отказаться от некоторых основных положений его политической платформы — общенациональной программы здравоохранения, огромных вложений в школьное и профессиональное образование; эти положения могли бы решительным образом разрушить те долгосрочные тенденции, которые ослабляли позиции работающих семей в новой экономической обстановке.

Каким-то чутьем Клинтон понял всю ложь обещаний, в изобилии раздаваемых народу Америки. Он заметил, что государственный контроль над доходами и расходами может, при надлежащей его организации, стать двигателем, а не тормозом экономического роста, и что рынки и фискальная дисциплина способствуют торжеству социальной справедливости. Он согласился, что за борьбу с бедностью отвечает не только все общество, но и каждый человек в отдельности. Пусть не в каждодневной деятельности, но в своей политической платформе «третий путь» Клинтона сумел преодолеть расхождения. Он сделал упор на прагматичный, далекий от всяческой идеологии настрой большинства американцев.

И в самом деле, к концу срока политические программы Клинтона, бесспорно прогрессивные, хоть и умеренные по своим целям, получили поддержку широкой общественности. В политике он заставил демократов прибегнуть к некоторым излишествам, из-за которых они и проиграли выборы. Несмотря на бурный экономический рост, он не сумел превратить популярные политические лозунги в нечто похожее на работоспособную правящую коалицию, и это косвенно подтвердил демографический кризис на традиционно демократических территориях (в частности, сдвиг центра рождаемости на крепнущий американский Юг), а также структурные преимущества, которые республиканцы получили в Сенате, когда голоса двух республиканцев из Вайоминга, где живут 493 782 человека, приравнивались к голосам двух демократов из Калифорнии с населением 33 871 648 человек.



Поделиться книгой:

На главную
Назад