— Как Сильва? Не подкачает? — спросил я.
Владимиров вскинул угрюмые, сросшиеся брови:
— Не должна, товарищ капитан.
— Она здорова?
— Здорова.
— Ей достанется. Да и нам, — сказал я. — Не подкачаем?
Шаповаленко и Рязанцев в один голос сказали: «Что вы, товарищ капитан!», Стернин сказал: «Человек не может быть слабее пса», а Владимиров промолчал, насупившись. У него тяжелый характер, у Владимирова, но и волевой, и я на него надеюсь, пожалуй, больше, чем на кого другого. И на Шаповаленко с Рязанцевым можно положиться. Стернин? Юноша он пижонистый, с закидонами, но самолюбив, тянется за остальными. А что было вечером, на боевом расчете, с Рязанцевым? Рассеянный какой-то, расстроенный… Потолковать бы с ним, да вряд ли раскроется, уж слишком сдержан, скрытен даже.
Выложиться всем придется, побольше Стернину: на горбе рация, четырнадцать килограммчиков. Хватит ли воды? Будем придерживаться схемы при двадцатипятикилометровом преследовании: первый прием, полфляги, после трех часов движения, вторые полфляги после четырех часов. Затянется поиск — пополнимся из колодцев или вертолет сбросит.
Граница на участке заставы плотно закрыта, и соседние заставы перекрыли свои участки. Назад нарушителям не уйти, если они того пожелают почему-либо. Вероятнее, будут уходить в тыл, ну, а задача моей группы — нагнать их и задержать, для нас в эти часы нет более важной задачи. Когда же мы доплетемся до места?
— Тут поблизости, товарищ капитан? — спросил водитель.
— Да, — сказал я.
Шаповаленко завозился, закряхтел:
— Шо, добрались?
— Пора бы, — сказал Стернин. — Третью шишку наставил.
Рязанцев молчал. Молчал и Владимиров, трепля Сильве загривок.
— А я что, виноватый? — с запозданием обиделся шофер. — Дорожка — гроб с музыкой, не кумекаешь?
— Кумекаю. Но проедешь еще малость — и четвертая шишка гарантирована.
— Ништо. У тебя башка сильная.
— Зато у тебя слабая.
— Прекратите, — сказал я, и спорщики умолкли.
Машина вынырнула из-за гряды, и я увидел наряд сержанта Волкова, бежавший нам наперерез. Шофер притормозил, пыль поглотила нас.
— Прибыли. Вылезайте. — Я спрыгнул с подножки, размял затекшие ноги.
Из пыли шагнул Волков, приложил руку к виску, начал рапортовать, задыхаясь от бега:
— Товарищ… капитан…
— Отдышись, — сказал я.
Волков смущенно улыбнулся, передохнул, доложил и показал пальцем на песок:
— Вот они. В натуре.
На песке — полузанесенные отпечатки сапожных подошв, крупные, мужские, они то параллельны, то расходятся накоротке, то сближаются вплотную: один косолапит, у второго походка прямая, легкая. Чужие, враждебные следы.
Сильве надевали кожаные чулки, и я полупропел:
— В данных чулочках вы модница, мадам. Как в нейлоне. Как в перлоне.
На мою остроту не среагировали. Даже Шаповаленко загнан, не до сатиры и юмора. Да мне и самому было не до шуточек. Но привык острить — и острю. Иногда по привычке. Автоматически.
Начальник заставы сказал:
— Стернин, свяжитесь с заставой и отрядом.
Связался. Рация уже не доставала отряда, волны затухали, застава продублировала. Долгов сообщил наши координаты и что мы продолжаем двигаться по следам в северном направлении. Связь с заставой каждые полчаса. Придется антенну Куликова со всеми шестью штырями менять на лучевую. Возни будет. На бегу уже не переговоришь. Долгов вернул микротелефонную гарнитуру, сказал:
— Вертолет вылетел из авиачасти. Резервы нашего отряда перекрывают выходы из барханов. Надо прибавить ходу. Владимиров, ставь собаку на след.
И все завертелось сначала: Сильва потащила за собой Владимирова, за Владимировым побежал Долгов, за Долговым — я, Рязанцев и Шаповаленко.
Отбеленное зноем небо, отбеленное солнце. То пески, то глина. Бросовый, сухой арык. Мы перепрыгиваем, как козлы. Ямы, норы, опять арык с обрушенными берегами, опять перескакиваем. Лямки от рации врезаются в плечи, рация больно бьет по хребту. Ничего, стерпим. Русский человек вынослив, терпелив, любые трудности преодолеет, тем более советский человек. Ему все по плечу, он титан, возвышающийся над миром. Разве я не прав?
Я бежал, ни на шаг не отставая от начальника заставы. На гимнастерке у него во всю спину мокрое пятно, когда он оборачивался, я видел на щеках грязные потеки пота и ныли. Долгов покрикивал: «Не отставай!» — и поддавал, включал третью скорость. Лет на десять с гаком старше нас, а поддает, показывает пример. К таким старшим товарищам у меня нет претензий. Не докучает моралью, словесами — на практике учит, делом. Если идет на проверку нарядов, то в глухой час и на дальний, трудный участок. На границу ходит и в пыльную бурю, и в обложные дожди, и в снежный буран, и в дневной зной, и ночью, при москитах, — не дает себе поблажки. Обучая пограничников, не поленится дважды и трижды лечь и отстрелять упражнение, на виду у строя преодолеть полосу препятствий, залезть на брусья, прыгнуть через «коня». На воскресниках заодно с солдатами разбивал сквер, сажал тополиные саженцы, переоборудовал спорт-городок, белил забор.
Мне нравятся не белоручки, не фразеры — люди дела.
Старшина как-то меня обозвал болтуном. Я объяснил ему свою точку зрения: болтун тот, кто словами заменяет дело, ко мне сие неприложимо, я служу не хуже некоторых военных, награжден знаком «Отличный пограничник», поострить же, побалагурить — это из другой оперы.
На бегу я вытер лицо рукавом, поправил рацию за спиной. Поясница ныла, в груди покалывало, как будто прострел. Воздух с трудом проталкивается в легкие, его недоставало, и я разевал рот, словно рыба на берегу. Потрескавшиеся губы саднило от пота.
Пустыня — раскаленная сковорода. Когда останавливаемся, Сильва поднимает то одну лапу, то другую, повизгивает: и предохранительные чулки не помогают. Владимиров сердобольно берет ее на руки. Что Сильва — мы в грубых армейских ботинках ощущаем, как жжет песок.
На обеде я острил про ад и про грешников, остряк-самоучка. В данный момент лишний раз убеждаюсь: туркменское пекло вполне подходит для поджаривания грешников. Сдается: тлеет одежда, смолит волосы, попахивает жареным. Это я о себе, грешнике. Об остальных молчок: добродушный увалень Шаповаленко явно безгрешен, Владимиров — аскет, землячок Рязанцев — скромняга-парень. Одначе жарятся наравне со мной!
Владимиров поспевает за собакой, перекосившись: левая рука, в которой поводок, выброшена далеко вперед, правая оттянута. Долгов прижимает локти к бедрам, вскидывает пятки. Как бегут Рязанцев и Шаповаленко, не вижу, слышу, как с хрипом дышат, фыркают. Шаповаленко периодически пускает задыхающимся тенорком матюгана, а ведь сквернословить — грех; вывод: Петр по заслугам мучается в аду.
Что за стиль бега у моей персоны? Умалчиваю, со стороны видней. Не отстаю — это установлено. Хотя мне погорше, нежели прочим: рацию с хребта не скинешь. И сумку с радиопринадлежностями. Странно, но я не злюсь на это, скорее, доволен: проверяю себя, и на поверку — не хуже некоторых военных. А то затюкали; пошляк, стиляга, современная молодежь…
И до армии находились пожилые товарищи, которые вешали на меня собак. Не следует вешать на меня собак и наклеивать ярлыки. Слесарь я передовой, ниже ста тридцати процентов не даю, комсомолец, ученик вечерней школы, профсоюзное поручение по распространению лотерейных билетов выполняю, что же касается моей личной жизни, то она никого не касается… Извиняюсь за неудачный каламбур, не хотел, а сострил. Как по обязанности. Позор на мою седую голову за остроты низкого качества. Опять сострил?
Я не говорю: я лучше других. Говорю: не хуже других. И райвоенкому заявил: посылайте, куда всех. Посылали в погранвойска. И меня послали: производственная характеристика — дай боже, комсомольская — дай боже, физические данные — дай боже, вот так-то.
Как хочется пить! Вода булькает во фляге, чего проще — отвинти крышку, припади к горлышку. Нельзя. На остановке Рязанцев потянулся к фляге, Долгов проследил за его жестом, сказал:
— Нельзя. Я скомандую, когда пить.
Рязанцев отдернул руку, будто его поймали на чем-то недозволенном. Не желаю, чтоб со мной было так. Буду ждать команды Долгова.
А где-то ж есть томатно-красные ряды пузатых автоматов — конкурентов продавщиц газированной воды, есть ларьки минеральных вод, пивные павильоны, водопроводные краны — пей сколько влезет. Где-то нет накаленных песков и есть асфальт, в московскую жару он мягок, податлив, истыкан дамскими каблучками-шпильками, эти следы не прорабатывают с розыскной собакой. Двадцать пять градусов для москвичей невыносимы, у автоматов и тележек с газированной водой, у морожениц очереди, женщины томно обмахиваются веерами, мужчины — газетами, в квартирах шумят прохладные души и вентиляторы.
Я бежал, бежал, и у меня заекала селезенка, не было печали. Селезенка екает, если обопьешься, а тут с какой стати? В медицине уйма неразгаданных тайн, но мне от этого не легче: екает, колет, мешает бежать. А Сильве мешают бежать кожаные чулки, без них было бы удобнее. Но без них не ступила б на горячий песок. Собачке туго: устала, осунулась, обозначились ребра. Да и мы сбросили по паре килограммчиков. Облегчились. И еще облегчимся.
Остановились, и Владимиров сказал:
— Отдохни, Сильвочка.
Сильвочка! Собачьи нежности, если хотите. С людьми не нежничает. Со мной, в частности. Конечно, ей трудней, чем нам. Все же человек даст форы псу, под черепком у нас побольше серого вещества. И побольше извилин.
Язык у Сильвы вывалился, бока запали, она прерывисто дышала, жалобно посматривала на Владимирова. Тот, ни на кого не глядя, отцепил флягу, и я невольно сжался: будет пить без разрешения? Но Владимиров не стал пить. Он смочил свой носовой платок, протер овчарке ноздри, отлил из фляги в пригоршню, Сильва вылакала. Вторую и третью пригоршни вылакала. Владимиров сказал: «Норма, Сильва», — завинтил крышку, поболтал флягой. Выдержанный товарищ, железо, кремень. А мне от этого бултыханья не по себе.
При следующей остановке Долгов взглянул на часы, приказал:
— Выпить по полфляге.
Приказание не требовалось повторять. Дрожащими руками я поднес флягу к губам. Стараясь не уронить ни капельки, влил воду в рот, прополоскал горло, выпил. И так, по глотку, полфляги. А хотелось выпить всю, до дна, и не отрываясь. Мало ли что хочется, мозговые извилины для чего?
Долгов, Владимиров, Шаповаленко, Рязанцев попили, взболтнули фляжками, определяя, сколько воды осталось. Не уверен, что у них не было моего желания опустошить флягу. Жажда пострашней голода, туркмены о воде говорят: дороже алмаза.
Пот сразу же выступил на коже обильный — выходила выпитая вода. Выпей ведро — ведро и выйдет из тебя. Я бы осушил ведро, я нисколько не утолил жажду… А на заставе — благодать, пей сколько влезет: колонки во дворе, краны в умывальнике, в столовой графины с остуженным, нескупо заваренным чаем. Мы и горячий чай пьем, положив сахару, чай сладко-соленый (сладкий от сахара, соленый — иной воды в пустыне нет), я дую его с утра до вечера.
Плавился, переливался зной, в небо ввинчивались фантастические столбы и рушились прахом, зеленели пышные кроны и растворялись вдали, голубой полоской мелькала река и всасывалась в песок — причуды прогретого струящегося воздуха. Тягостно от этих причуд. Оголенная, как раздетая, пустыня, жара, жажда. Солнце висело в зените. Не верилось, что оно когда-нибудь перевалит зенит. Руки тряслись, коленки подгибались, и я уже пропустил вперед Рязанцева. Споткнулся о большую кость, подумал: «Не человечья ли?»
И без видимой связи с этой мыслью всплыла мысль: «А кто они — двое, за которыми гонимся по сожженной июлем пустыне? Они хотят уйти, мы хотим их поймать. Они враги моей страны и, естественно, мои враги. Подтянись, Будимир!»
Но я не подтянулся. Наоборот, меня настиг Шаповаленко, он теперь топал рядом, с шумом дыша и отфыркиваясь. Рация! Она пудом давит, пригибает к земле, заплетает ноги. Как бы не загреметь костями, этого еще не хватало.
Спустя полчаса начальник заставы сказал:
— Три километра — и выйдем к питьевому колодцу. Разрешаю выпить, но не всю воду, а половину: не исключено, что колодец высох. Или засорен. Или отравлен нарушителями, они его не минуют.
Выпили. Слезы, не питье. Жажда еще крепче заскреблась в глотке. Владимиров, конечно, Сильвочке платочком носик протер. За счет своего водного пайка угостил из пригоршни. Благородный товарищ. И Рязанцев из благородных. Сказал:
— Будик, давай помогу. Рацию потащу.
Я разозлился, прошипел:
— Не суйся. Как-нибудь без посторонних…
Долгов прервал меня:
— Внимание! Стернин, Шаповаленко, Рязанцев и я понесем рацию поочередно.
— Не согласен, — сказал я.
— Вам-то зачем, товарищ капитан? — сказал Рязанцев.
Долгов покатал кадык, утомленно буркнул:
— Отставить разговорчики. Приказы не обсуждаются… Владимиров, на след!
Колодец, на который мы рассчитывали, был отравлен не нарушителями — его отравила разложившаяся саранча. Понурые, сгрудились мы у колодца, из которого шибало отвратной вонью. Понятно: летом саранча гибнет тучами, одна из туч и забила колодец. Шаповаленко произнес с чувством:
— Шоб ей очи повылазыло!
Ей — это саранче. Точно адресовано, хотя и несильно.
— Ничего, ребята, — сказал Долгов. — Нарушители ушли от колодца, не похлебавши, вон их следы. Им тоже не сладко.
— И наше бытие — не сахар, — сказал я. — Если не прав, старшие товарищи поправят.
Долгов посмотрел на меня и промолчал. А молчание — знак согласия. Да и как не согласиться: топать по знойной пустыне — не сахар.
Со мной и начальник отряда согласился. Когда я связался с заставой, радист сказал:
— У аппарата начальник отряда, он пять минут как прибыл с начальником политотдела.
Полковник, прежде чем говорить с Долговым, спросил меня:
— Как там, сынок?
— Тяжело, — ответил я.
— Тяжело. Но держитесь.
Держимся, товарищ полковник. И будем держаться. Чего бы то ни стоило. Этого я не сказал, но подумал об этом.
Около часа дня Долгов сказал нам:
— Кажется, на вершине бархана две точки. Вглядитесь во-он туда.
Сколько ни вглядывались, ничего не обнаружили. Но Долгов сказал:
— Я не мог ошибиться. Это нарушители. Расстояние между нами сокращается. Поднажмем!
Не знаю, поднажали мы или нет, движущихся точек впереди не видно. А может, нарушители спустились с бархана? Осмотрелись, сориентировались и пошли дальше? А может, начальнику заставы примерещилось?
Не было сил бежать, я шел, временами пробовал трусить рысцой и тут же переходил на шаг. И у остальных так. Кажется, один Долгов в состоянии бежать, но Сильва плетется, обгонять собаку не резон.
Идем шагом — грузным, неверным, заплетающимся.
Дышим надсадно, с хрипом и свистом.
Глаза воспалены, слезятся.
В ушах звенит тишина; кроме наших шагов и дыхания, в пустыне ничего, мертвая тишина.