Закрыв лицо руками, она принялась негромко и монотонно скулить. Дядя Лева ничего не сказал, а опустился на землю и прикусил большой палец. Под его висками заходили желваки. Несколько раз правую половину лица усекала судорога. Дядя Лева был и вправду крутым мужиком, мог незаметно для окружающих терпеть сильную и долгую боль, но сейчас было заметно, как страдание проступает во всем его лице, как оно вяжет кожу и сводит скулы. Через минуту он вздрогнул, подполз к скулящей родственнице и прислонил свою голову к ее.
— Большое горе, Люся, очень большое… Мне очень жаль. Как Налик?
— Он не зна-а-а-ет, — причитала она. — Я бою-ю-ю-сь ему говори-и-ить…
— Я сам скажу ему, моя дорогая, я сам, — грустно, почти в землю произнес дядя Лева и погладил ее голову большими и черствыми ладонями. — Отчего она умерла?
— Я сама не все еще знаю. Доктор сказал, сосуды головы порвались… Какая-то аневризма там… Родители знали, но все было хорошо, и они не ожидали… Никто не ожидал… Ночью пошла в ванную и там умерла. А-а-а-а, — заголосила она. — Я несчастная и проклятая мать, я плохая мать, Лева-а-а-а-а…
— Нет, Люся, нет. Если кто и топчет эту землю не напрасно, то это ты, родная моя. Вставай, вставай потихонечку. Пойдем в дом, все обсудим, как да чего Наилю сказать… Надо все быстро сделать и правильно, пока кто-то все не испортил.
Тем временем Налик ерзал в пустом доме и не находил себе места. Прежде он срывался и ехал в центр города, часами блуждал в гуще людских потоков, растворяя в них тоску и тревогу. Сейчас же он не хотел покидать пределов дома, не хотел ни с кем говорить и никого видеть, кроме, разумеется, Маши. Но последние две недели она проходила летнюю больничную практику и возвращалась домой не раньше пяти вечера. Он уже думал спуститься вниз и потаскать гантели, как железные ворота приоткрылись, впустив дядю Леву и мою бабку, которая, чтобы не зайтись в истерике, сразу нырнула на кухню, стоявшую отдельной постройкой справа от входа во двор.
Дядя Лева подошел к Налику. Они обнялись. Наиль обожал его с самого детства, завидовал Адику, что у него такой отец: сильный, ровный, весомый и за сына горой.
— Давай сядем, Налик.
Они уселись за длинный обеденный стол, который при необходимости запросто вмещал полсотни едоков.
— Я прожил нелегкую жизнь, Налик… — начал дядя Лева. — Ты знаешь, сколько я вынес? Моего отца зарезали на моих глазах, когда мне было восемь лет, маму потерял в одиннадцать. В шестнадцать уже мотал срок…
— Да, дядя Лева, ты большой человек. Я только тебя и уважаю как мужчину, — кивал Налик.
— Достойных немного, а сильных еще меньше. Знаешь, почему я не сломался, сынок?
— Почему, дядь Лев?
— Я всегда верил, что мужчина может вытерпеть все в этой жизни. Все! Пытки, лишения, предательство друзей, смерть близких и любимых… Мужчина, Налик, и становится мужчиной лишь после перенесенных бед и лишений, которые, как нож, режут изнутри… рвут на части душу, а он так же стоек и красив… Все мужское сердце стерпит, а стерпев, укрепит и дух. Потому нам и дана жизнь, Налик, чтобы дух наш крепчал, но не от прохлад и уюта — от этого он только становится как кисель, — а от мужества в схватке с горем и, неся потери… — дядя Лева глубоко вдохнул и выдохнул. Налик молчал в пол. — Настал и твой черед, сынок, выпить свою чашу боли…
Наиль вздрогнул. Дядя Лева двумя руками взял его ладонь и мягко сжал ее.
— Что случилось? — дрогнув, спросил Налик.
Дядя Лева еще раз вдохнул и посмотрел Наилю в глаза.
— Этой ночью, сынок, Бог забрал твою невесту к себе. Маша умерла…
Налик продолжал сидеть. Готовые вывалиться из орбит, его глаза впились в дядю Леву. На лбу, как лиловый спрут, вздулась венозная сеть. По лицу хлестко прошлась крупная судорога. Он сидел как припаянный к месту и тяжело молчал.
Дядя Лева продолжил:
— Она умерла от болезни сосудов, сынок, и это горе больше, чем горе, но ты сможешь… я знаю… ты сможешь… и это пройти…
Внезапно Налик вырвал свою руку, отпрянул в сторону и, вырвав из груди нечеловеческий рык, бросился к воротам.
— Ты сможешь, Налик, ты сможешь! — кричал ему вслед дядя Лева.
Через секунду Наиль стоял возле Машиного дома. Он напоминал смертельно раненного зверя, который яростно мечется из стороны в сторону, разом выплескивая наружу неистраченные жизненные силы.
— Маша-а-а-а! Маша-а-а-а! — хрипло рычал он. — Маша! Этот обманщик, этот… говорит… говорит… что ты умерла, ты слышишь… Выходи, выходи быстро, я сказал! Выходи-и-и!!!
Налик рванул вперед и плашмя бросился на запертые ворота. Родители Маши были в морге. Отскакивая от ворот, он набрасывался на них с новой силой. По его лицу алыми ручейками текла кровь.
— Нет! Нет, Маша, нет!!! Обман! Все обманщики!!! Нет!!! Маша, девочка моя, ну, ну, выходи скорее, я ведь сдохну без тебя, ну где же ты-ы-ы-ы??!!! — страшно завопил Наиль и рухнул камнем перед запертыми воротами.
Бабушка Люся и дядя Лева подбежали к нему и повернули навзничь. Налик лежал без сознания. Лицо сильно кровило, но глубоких ран не было. Обширный отек лица скрывал суровые черты в бурой и пастозной мякоти.
— Домой! — коротко скомандовал дядя Лева. — Вызывай скорую. Пусть остановят кровь и сделают сильный успокоительный укол. Первое время я буду с ним…
Похороны прошли без участия Налика. В первый день, проспавшись от укола и очнувшись с перебинтованной и очень больной головой, он просил и умолял, чтобы ему сделали смертельную дозу снотворного, потому что жить ему незачем и не для кого. Потом Налик затих. Он не рыдал, не бился в истерике, не ел и почти не говорил. Купив у завокзального барыги три стакана травы, Наиль впал в канабиноловый сон, выходить из которого у него не было ни сил, ни желания.
— Налик, сынок, съешь чего-нибудь, родимый… — молила его бабушка Люся.
Налик не отвечал и только глядел в пустоту сквозь помятый мякиш ее скорбного лица.
— Налик, сынок, — нежно теребил его за плечо дядя Лева. — Пора на похороны идти. Вставай, дорогой мой, будешь идти рядом со мной…
Но Налик не реагировал. Лишь когда дядя Лева повернулся к нему спиной и собрался подниматься по лестнице, Наиль окликнул его.
— Поцелуй ее за меня и скажи, что она моя на всю жизнь.
— Налик, сынок… — начал было дядя Лева, но, взглянув в его глаза, осекся.
Машу хоронили в свадебном платье. Нездешняя просветленность и покой царили на ее лице. Казалось, она спит. Жары не было, и обильные облака то скрадывали солнечный диск, то возвращали его на место. Из родственников невесты присутствовали только родители. Всю остальную процессию, похожую на ползущее гигантское пресмыкающееся, составляли родственники, их друзья, соседи и друзья друзей жениха. В общей сложности колонна насчитывала свыше пятисот человек. Ужасную скорбь шествующих венчали бронзовые всплески литавр.
Весь Арменикенд был потрясен такой развязкой. Люди, не знавшие лично ни Налика, ни Машу, выходили из домов с гвоздиками в руках и молча присоединялись к процессии.
Перед тем как закрыли гроб, дядя Лева исполнил просьбу жениха, а женщины разом заголосили. Мужчинам было грустно и горько: вместе с Машенькой в свадебном платье зарывали их надежды, их молодость, их мечты о прекрасном и чистом.
Все понимали, что Налик остался дома не из малодушия, а от невозможности видеть свою любовь погибшей, которой предстоит навсегда остаться в равнодушной земле. Он остался, потому что не хотел, чтобы к образу живой и смеющейся Маши примешался мертвый и торжественный образ. К тому же он не ручался за себя у ее гроба и остался, меньше всего желая испортить нечаянным припадком ее дорогу в вечность.
После Машиной смерти Налик впал в состояние ступора. Часами сидя под тутовником, он пытался восстановить мельчайшие детали ее лица, пластику ее движений, контур ниспадающего на плечико локона, шелест голоса, тепло рук, потерянных в его кудрях, запах девичьих коленей, на которые он опускал свою тяжелую, дурную голову, после чего все остальное казалось несуществующим и лишенным смысла. Так он просидел до самого сентября.
Через месяц после Машиной смерти Налик загорелся посетить ее могилу. Он попросил свою сестру (мою мать) сопроводить его. Когда они подходили к кладбищу, Наиль попросил сестру остановиться. Он стоял, недвижно вглядываясь в противоположную кладбищу сторону. Спустя несколько минут, собравшись с духом, Налик утвердительно кивнул, и они вошли.
Налик постоял с минуту у могилы, дважды обошел ее, присел на корточки, погладил свежий земляной холм, с уже взошедшей на нем нежной травкой, потом встал, взглянул на небо, затем на сестру и спокойно сказал:
— Пойдем отсюда, сестра. Нет ее здесь.
— Налик, но она здесь! Я же была на похо… — хотела было добавить моя мать, но он уже преспокойно шел к выходу.
Уверенная, что Наиль в результате потери невесты сошел с ума, сестра не стала его переубеждать, а ответственно доставила домой. Этим же днем она зашла к Машиным родителям поделиться последней новостью, предполагая, что любое известие, пусть даже о мертвой дочери, может хотя бы на мгновение скрасить весь ужас постигшей их утраты. Как была удивлена моя мама, узнав от них, что две недели назад они действительно перевезли тело Марии в Омск, чтобы похоронить ее на семейном месте, а сообщить об этом хотели перед самым отъездом на родину.
Так и получилось. Где-то в середине октября, продав дом, муж с женой вернулись в Омск, изъяв из затуманенного обозрения Налика свои тела, хранящие генетическое подобие его возлюбленной. Его постигла абсолютная пустота, полная беспредметность всего видимого. Ничто в мире не трогало Наиля, и все, что происходило, проходило мимо него, точно световой луч, пропущенный сквозь абсолютный вакуум.
Бабушка Люся, видя, как ее чадо буквально иссыхает с горя, взялась за реализацию нового плана, цель которого осталась прежней: женитьба сына. Иной панацеи от всех сыновних бед она и представить себе не могла.
Для начала решено было отправить Наиля в горы Армении, чтобы чистый воздух и здоровая пища исцелили его телесно, а расстояние и время облегчили душевные муки. Налик, не сопротивляясь, поехал. Сейчас бы он поплыл и к земле Франца Иосифа, если бы кто-то удосужился его туда доставить. Потеряв Машу, Налик потерял все нити, связующие его с миром, а если мир перестал
Прибыв в Армению на время, Налик остался в ней навсегда.
Постепенно он начал приходить в себя. Поначалу проявлял то же безучастие, что и в родительском доме. Спустя некоторое время дядя Наиль принялся осваивать территорию. Топтался по горным склонам. Слонялся по пещерам. Когда узнал, что в них еще сто лет назад жили отшельники, преодолев героическое сопротивление родственников, ушел в одну из них и пробыл там десять дней. А вернувшись, совершенно естественно втянулся в обязательный сельский труд. Носил родниковую воду. Пас овец, погоняя стадо к горным плато, богато выстланным сочными травами. Готовил дрова на зиму. Закапывал по осени в землю картофель, чтобы ранней весной изъять его из дымящейся паром ямы.
Спустя три года Наиль уже мало чем отличался от жителей горных селений. К этому времени он построил дом, выучил язык и женился на деревенской девушке Гаянэ, ничем не напоминавшей Машу. Думать о Маше он себе запрещал. Он помнил, что любит ее и что будет любить до конца.
От былой пижонистости не осталось и следа. За неимением времени и книг Налик совсем перестал читать. О чем и не жалел. Теперь он знал дорогу. Жизнь сама приоткрывала содержание неизвестных ранее смыслов. Тело его стало крепким и красивым, как у молодого тигра, только он уже не сравнивал себя с Брюсом Ли. Одолев постигшие его беды, Налик научился принимать себя. Он был равен себе. Это простое знание стало прорывом в его угнетенном сознании.
Раз в полгода Наиля навещали бабушка Люся и дядя Лева. Дед Асатур, сменив на расстоянии отношение к сыну от неприятельского к равнодушному, слал сухие приветы. Бабушка Люся вновь обрела мир. Сейчас ее плечи не отяжеляла горностаевая мантия, но зато и не загибало к земле от сыновнего горя. Глаза ее лучились теплым и ровным светом, как у постаревших Мадонн с картин Рафаэля. Проходя мимо невестки, она считала своим долгом стиснуть ее и, чмокнув в щеку, напомнить: «Береги, Гаянэ, моего сына, моего мальчика… мой подарок судьбы…»
Адольф
Было весело, если за столом находился другой мой дядя — Адольф.
Имя он носил, скажем так, не самое патриотичное, особенно если учесть, что наши победили немцев всего за пять лет до его рождения. Но тут сказались два момента.
Во-первых, село, в котором народился дядя Адик (его все именовали Адиком или Адо), находилось так высоко в горах и так далеко от центра, что, когда там узнали о том, что нарекли сына именем главного злодея века, мальчику уже вовсю шел шестой год. По совету одного мудрого человека его и стали называть Адиком. А когда юноша достиг совершеннолетия, то его отец — дядя Лева, проживая уже давным-давно в Баку, притащил в паспортный стол десятилитровое ведро черной икры и два ящика армянского коньяка, после чего в свежевыданном документе гражданина СССР под графой «Имя» красовался каллиграфически выведенный сокращенный вариант. Григорян Адик Львович. Иногда это звучало.
Во-вторых, все мои родственники были неравнодушны к готическим колкостям в мужских именах. Судите сами. Вот имена некоторых моих сородичей: Гамлет, Гектор, Грант, Асатур, Гастел, Артавазд, Тигран, Артак, Артур, Эрнест, Григор, Альберт, Спартак, Гурген, Давид. На этом фоне имя «Адольф» выглядело весьма оригинально, хотя и политически некорректно. Но благо, у Адика отцом был дядя Лева, а это значило, что спать он может спокойно.
Весь шарм дядюшки Адо заключался в раблезианской разрисовке созданного для смеха лица и неповторимом голосе. Голос дяди Адика баритонил, густо и нескончаемо клокотал, искрился и поджигал. Он зачаровывал женщин и впечатлял мужчин, которые к концу первого знакомства с ним громко заявляли собравшимся, что ради Адика они пойдут хоть на край света. Дружбу в Арменикенде принято было подтверждать доказующим ее наличие поступком. Когда же за столом никак не подворачивался повод для самопожертвования, то новоявленный друг дяди Адо восполнял сей злосчастный пробел красочной тирадой на тему «Что бы я сделал во имя дорогого Адо».
Женщины поступали проще и без лишней помпезности. Наливаясь томной влагой в глазах, они мирно расходились по домам, к своим плитам и тазам. Именно там их взбудораженное дядькиным голосом либидо поджаривалось на масле и пенилось в стиральном порошке, тая, как свеча, брошенная на раскаленные колосники.
Еще одной козырной картой этого мафиозообразного дяди Адо была тяга к вранью. К самому невероятному, трижды перевранному вранью. Любой незначительный случай из жизни, произошедший в присутствии дяди, с его легкой подачи превращался в космогоническую мистерию, вобравшую в себя спиритуализм Софокла, гротеск Рабле и кафкианский абсурд.
Однажды на дне рождения своего двоюродного дедушки Аршавира, в возрасте пяти лет, я съел две куриные ножки и, не утолив голода, попросил добавки. Дедушка Аршавир пошутил, сказав, что если бы знал, что придет Валерик, то непременно накрыл бы еще один стол. Все засмеялись и забыли. Все, кроме дядюшки Адо.
Спустя пару дней, когда мы сидели у других родственников, не присутствовавших в гостях у деда Аршавира, маслянисто-хмельной взгляд дяди Адика блуждал поверх праздничного стола. Лениво так блуждал. Пока не заметил меня. И тут на улыбчивом лице дяди вспыхнула маска чудесного озарения.
— Ха! — воскликнул он, и трепавшаяся за столом толпа смолкла. — Представляете?! Валерик недавно в гостях у дяди Аршавира съел целую курицу, а потом подошел к дяде и попросил еще! Дядя выпучил глаза, а потом покачнулся, и хорошо, я стоял рядом, а то он упал бы и ударился головой о табурет…
Дружный смех, и дядя Адо, вдохновленный достигнутым результатом, изображает выпученные глаза впечатлительного дедушки Аршавира. Спустя месяц после этого события в гостях у самого Адольфа, когда кто-то за столом попросил его передать вон ту куриную ножку, дядя вновь встрепенулся.
— Ха! — неизменно воскликнул он. — Как сейчас помню! Когда месяц назад были на юбилее дяди Аршавира, Валерик на глазах у юбиляра съел полторы курицы, а потом подошел к дядьке и сказал, что хочет кушать! Дядя Аршавир качнулся, упал и ударился головой о табурет! Хорошо, несильно ударился, а то и умереть бы мог, прости Господи…
Теперь развеселый дядя изображал общее выражение лица именинника, перед тем как тот грохнулся в обморок и ударился о табурет. Толпа взревела от восторга, прикрывая ладонями набитые рты, а дядя Адо, воспламененный оглушительным успехом, произнес тост: «Чтобы маленькие дети не доводили взрослых до потери сознания!»
Спустя еще год, на очередном застолье, веселый и беззаботный дядя, пересказывая известный сюжет, сотворил из двух съеденных мною ножек целых три курицы, повествуя, что, после того как я попросил дать мне пожевать еще чего-нибудь, деда Аршавира увезли на скорой с обширным инфарктом миокарда. И будто бы когда он, еле оправившись от удара, восстал в кардиореанимации, то первым делом воскликнул: «Дайте Валерику еще одну курицу!!!»
Вот таким уникумом был мой дядя Адольф!
Как и его двоюродный брат Налик, он умудрялся попадать в нарочно непридуманные ситуации, откуда его вызволяли связи и деньги отца, который держал подпольный обувной цех и в случае надобности мог тут же выложить сто тысяч чистоганом. Вообще, линии жизни дяди Адо и дяди Наиля так часто пересекались в критических точках, что оставалось только сидеть и разводить руками! Но все же это были разные люди.
В четвертом классе дядя Адо, или тогда просто Адик, послал в известном направлении классного руководителя и заявил, что не собирается заниматься такой нудятиной, как учеба! Папа Адика, не дожидаясь исключения сына из школы, вынул его из-за учебной парты и усадил за домашний стол, к которому по расписанию приходили нанятые учителя. Оформил он это все под предлогом, что Адик болен и не может посещать школу. О покупке полноценного диплома для сына дядя Лева даже не задумывался. Это само собой подразумевалось и труда особенного не составляло.
Однако Адик, заявивший, что учиться не будет, отказываться от своей позиции не собирался. И на второй неделе домашнего преподавания изобрел гениальный план по отваживанию учителей. Где-то на середине занятия аккуратно одетый и причесанный мальчик внезапно вскакивал на стол и, улыбаясь, опускал штаны, демонстрируя свое бурно формирующееся хозяйство, отчего учителей уносило, как лебяжий пух налетевшим ураганом.
Дядя Лева пожимал плечами и глубоко вздыхал, а потом махнул рукой на образование сына, чем очень обрадовал Адика, который, рано созрев телом, уже к четырнадцати годам успел попортить двух соседских девчонок.
До отца одной из них дошел слушок. Изрядно оттаскав дочку за волосы, он вытянул из нее признание в том, что Адик напоил ее вином и повел на заброшенную стройку, а потом она открыла от боли глаза и увидела
После двух часов истошного рева, битья декоративного сервиза и представления с имитацией сердечного приступа, отец девушки, собрав в кулак дрожащие нервы и рухнувшие амбиции, решительно двинул в сторону Левиного дома. По дороге он извергал проклятия в адрес юного соблазнителя и рисовал в своем воображении сцены Адиковой смерти. От его руки, конечно же! И чем страшнее картины выдавал его помутненный моральным шоком разум, тем более последствия этого шока отлегали от отцовского сердца, как если бы отлив уносил в море обломки королевского фрегата на глазах у нерадивого капитана. Однако не все существо отца бедной девушки готово было взорваться. Маленькая часть разума не горячилась так сильно и терпеливо подсчитывала ущерб. И в тот самый момент, когда в свирепых фантазиях кинжал отмщения впивался в распаленные гениталии Адика, трезвая часть ума выдала цифру в пять тысяч, а чуть позже накинула еще две, так, для торга.
Дядя Лева, едва прослышав о похождениях сына и надвигающейся неприятности в лице отца девушки, спровадил Адольфа в Армению — к родному брату. В спешке он закинул сына в такси: с мешком вещей, тысячью рублями и толстой теткой — своей сестрой, Розой, которую Адик называл «тетя Хоза», что в переводе на русский значит «тетя Свинка». Тетя Роза в ответ все причмокивала да хихикала и ласкала племяша «сорванцом» и «хулиганом».
Не успело такси скрыться за перекрестком, как к дому уже подходил, пузыря багровые щеки, отец девушки. Вид его сочетал в себе ярость кшатрия, подавленную обиду раба и жажду пытки инквизитора времен папы Сикста Четвертого.
Дядя Лева достал из сейфа семь тысяч, потом, подумав немного, положил две обратно.
— Убью, убью!!! — слышал он, выходя из дома с туго перетянутыми кирпичами четвертаков, по одному на каждый карман пиджака.
— Убью суку! Где, где этот сопляк?! Давай его сюда!!! — орал отец девушки, когда, ворвавшись во двор дома, завидел на крыльце дядю Леву.
— Степа, Степа, не кричи, дорогой… Пойдем, пойдем в дом, поговорим… Побеседуем… — гипнотически цедил хозяин.
— Убью гаденыша, убью!!! — перешел на хрип Степан, стремясь посеять панику во вражеских отрядах.
Но дядя Лева, человек по жизни битый, с ворами трущийся и с прокурорами на ты, уверенно, с вниманием подошел к мужчине, сулящему Адольфу страшную смерть, положил ему на плечо руку и спокойно сказал:
— Степа, пойдем в дом, родной мой. Давай…
Степа, ожидая этого жеста, на секунду застыл и через мгновение уже отчаянно ревел в подмышку человека, чей сын обесчестил его дочь.
— Лева, Лева, как мне с этим жить?! — горько рыдал Степан.
— Пойдем в дом, Степ… Пойдем в дом… Все будет хорошо… хорошо…
Где-то часа через два опухший лицом Степан шел к себе домой. Осадок и горечь обиды по-прежнему бередили душу, но наряду с этим в голове зрели большие планы, благо фиолетовые пачки четвертаков грели теперь его, Степана, карман!
Спроваженный на историческую родину, Адольф пробыл там не более года. Все в горном селе было не так, как в столице республики! Воспитанные в строгости девушки не шли на контакт и тем более не кокетничали, травку прикупить у барыг не получалось, ибо никто ею не приторговывал, сходить прошвырнуться по бульвару не выходило, так как не было бульвара. Одним словом — деревня!
Но больше всего Адика бесило то обстоятельство, что все работают не покладая рук! Мужчины, женщины, дети, старики, беременные, калеки, зажиточные и не очень. Ей-богу, как рабы!
Это ж надо: встать на заре, чтобы подоить коров! И это только начало дня!
После дойки скотина изгонялась на выпас в общее деревенское стадо, которое на выходе из села, теряясь в рассветной дымке и вздыбленной пыли, достигало сотни две голов. С каждого дома в стадо входили одна-две коровки, реже — быки. Впереди, покачивая похожей на огромный валун головой, важно и тяжело пер вожатый бык, черный и грозный, как штормовая туча. Чтобы не затрачивать лишнюю рабочую силу, крестьяне договаривались нести чабанский пост по очереди: каждый дом чабанил неделю. Часто вместе с коровами выгоняли пастись и овец. В горных селениях больше предпочитают овец курдючной породы, чем короткохвостой, собственно, из-за курдюка, в котором скапливается много питательного жира и в котором, изъяв жир, изготавливают брынзу. Иногда курдюк разрастается так внушительно, что крепят к нему самодельную тележку, чтобы облегчить овце передвижение.
Помимо выпаса скота, дел оставалось невпроворот. Нескончаемая носка воды с родника. Заготовка навоза. Уборка овчарен и стойла. Чистка песком огромных казанов. Растопка тондыря для печения лаваша. Готовка обеда. Мытье посуды. Стирка белья. Глажка белья. Поход в лес по дрова, но только за подсохшими деревьями. Село раскинулось на территории заповедника — за сруб живого дерева лесником налагался штраф. Рубка дров. Укладка дров. Перевязка дров в небольшие пучки. Поделки по дому. Обработка скудной каменистой земли. Посадка, уход и сбор урожая. Поездка в районный рынок для продажи всевозможных фруктов, ягод, овощей, заготовок. Помимо всего этого — бесчисленные экспедиции в лес за травами, о существовании которых Адик и не знал. Звучащие на армянском языке названия трав придавали их качествам мистический оттенок. «Себехн», листья которого имели зазубрины и напоминали рыбий плавник; мелколистный «чьурчурок», растущий вдоль пологих бережков реки; похожий на лопух «авелюк»; устилающий склоны каменистых гор пахучий «урц»; ароматный и разлапистый «этикот»; горная кинза — «кирминдюк»; «перпет», «портулак», «беки», «бамия» и многие другие. В пищу шли даже луковицы подснежников, которые в марте покрывали фантастическим ковром поляны у самых подножий гор, наполняя воздух пьянящим ароматом пробуждающейся жизни.
Нескончаемый труд сельчан был выше понимания Адольфа, который смотрел на жизнь как на возможность приятного времяпровождения.
И он затосковал.
Поначалу Адик развлекал себя тем, что забирался на вершину лысой, безлесной горы и сбрасывал вниз валуны, которые, ускоряясь, набирали невероятную разрушительную силу. Когда высоко подпрыгнувший камень падал в реку, поднимался чудовищный фонтан брызг, радовавший глаз Адика. Еще интереснее было, если камень подхватывал по пути другие камни, и тогда уже целый камнепад обрушивался в реку, вздымая серию внушительных всплесков.
Второй забавой юного дяди Адо стала ловля скорпионов. В самый солнцепек скорпионы уходили под камни и там пережидали жару. Адик приготовлял заранее листья лопуха, сложенные один в другой и, приподняв камень, ловил навострившегося к атаке скорпиона за напряженный хвост, прихватывая его листом за боковины и фиксируя жало. Данные вылазки, полные опасности и трепета, наполняли моего дядю чувством истинного достоинства, приближая его в собственных глазах к образу древних героев, сражавшихся за свободу этих земель.
Еще Адольф с нетерпением ждал четвергов, по которым на безлесной горе производились взрывы — для обнажения залегших в ее толще мраморных глыб. У парня, наблюдавшего, как после взрыва гигантское облако пыли взмывает вверх и потом, в радиусе ста метров, осыпается дождем из камней, от восторга перехватывало дыхание, а серость окружающей жизни на минуты расцветала буйными красками праздника.