Или: «Дочь ела, не поднимая глаз от тарелки. У нее были светлые густые волосы и загорелые руки, она напоминала девушку, сидящую на краю плавательного бассейна».
Нет, это не производит никакого впечатления. Манди нельзя цитировать.
Бедность — гротеск, голод — гротеск, планы — гротеск, преступления — гротеск, боль — гротеск, вожделения — гротеск, жалобы — гротеск, лица — гротеск, мир гротеска, ужасающе подлинный, — не это ли привлекло меня?
Просто этот мир гротеска был Другим… Разумеется, Другим внутри моего мира, иначе я не мог бы мечтать о нем. И он не был миром рабочего класса: между тем миром и мною возвышался гигантский, серый, глухо ревущий, поглощающий людей Молох — фабрика Ганей, которая лежала в двухстах-трехстах метрах напротив родительского дома.
Странно, а собственно говоря, совсем не странно, что этот другой мир был округой физических уродств, округой горбунов, лилипутов, скрюченных, слепых, глухонемых, кривых, хромых. А все рабочие выглядели нормальными, только они были бледными, слабыми на вид, серолицыми: там не могло быть Другого.
Разве сострадание только реакционно? На этот вопрос существуют утвердительные ответы, ответы в общем и целом, но каждое чувство, даже ненависть, может повышать или ослаблять социальную энергию, и из каждого чувства, если это только честное чувство, если оно искренне и сильно, может вырасти сильная и честная литература, которая сама по себе социальный поступок.
И сострадание — это ведь не жалость и, главное, не жалость к самому себе.
Это традиция Гоголя, Достоевского, Чехова, Горького, Жан-Поля, Барлаха, Лакснесса и Казандзакиса[62]; так что не спешите пренебрежительно морщить нос.
В слове «избитый» таится трагедия… Жертву унесли, измочаленные розги еще лежат в углу, на них налипла кровь…
«Избито» — в звуке «о» этого слова еще раз напрягаются мускулы палача.
«Быть между» — два смысла: барьер или связующее звено.
S = Р — между ними знак равенства.
S ≠ Р — между ними знак несовместимости.
Аттила Шмельцле Жан-Поля: над ним потешаются, как над трусом, но в нем уже пронзительно и комически беспомощно вопит тот ужас, который позже перестанет быть комичным, ужас, который уже знаком Войцеку и его капитану[63].
Здесь возникает новое качество верноподданничества: гротескный, трагикомический верноподданный.
Шмельцле тщетно пытается избежать судьбы некоего К. Мы узнаем о трех днях и двух ночах этих попыток, и они бесконечно веселы, но о последующих мы не узнаем ничего.
Тогдашний страх перед тем, что снаружи, и тем, что внутри: сидя в переполненной церкви перед кафедрой, вдруг испытать непреодолимое желание громко крикнуть проповеднику: «Я тоже здесь, господин священник».
Или, проходя в чужом городке мимо тюрьмы, подумать, что внутри кто-то трясет прутья решетки и кричит, указывая на тебя: «Там внизу идет мой соучастник…»
Другому Аттиле, тому другому Аттиле, поэту, певцу солидарности, тоже был известен этот страх: «Я не избегну наказания!»
А с каким воплем сердца написан «Вуц»[64]!
А слова мертвого Христа, несмотря на их утешающее обличье, — самое мрачное надгробное слово миру, какое я только знаю.
«И когда взглянул я в глаза господа, в которых скрывался бесконечный мир, я увидел пустую бездонную глазницу; и вечность покоилась на хаосе и вгрызалась в него и пережевывала сама себя…»[65]
Жан-Поль и Эрнст Барлах — вот это была бы тема.
Или закончить «Комету»[66].
Скромнее: написать книжечку снов.
Можно спорить о том, представляет ли Йожефварош Манди сердце Венгрии, но, вне всяких сомнений, кладбище Пантеон, где стократно покоится гений Венгрии, представляет собой сердце Йожефвароша.
Казнь венгерского гусара в «Фельбеле»[67] Жан-Поля и казнь партизана у Юнгера…[68] Эти сцены стоят курса лекций. В основе обоих эпизодов заключена одна и та же мифологема; и насколько по-разному она выражена в одном случае плебеем-демократом, в другом аристократом-фашистом! Подумать только, что фланги одного и того же класса буржуазии могут так отличаться.
Мое поведение на стоянке такси было постыдным… Но что я мог сделать? Вопрос не столько в этом. Постыдной была реакция без малейшей попытки понять этого непрофессионального носильщика багажа, именно этого и именно тогда. Но разве все дело не в действии? Да, в том, которое следует за первой реакцией.
Также и ради этого последующего действия: «Выполняйте добросовестно свою частную задачу…» У меня не выходит из головы это изречение.
Носильщик был гражданином из мира, о котором я тосковал. Я не попал в него и теперь уже больше никогда не попаду, да и не хочу попасть. Из старого мира я ушел.
Где же я?
«Внутри», совершенно внутри, в счастливом совершенном согласии с окружающим я был, собственно говоря, всего дважды, и оба раза я находился на окраине происходящего: за колючей проволокой в антифашистской школе и тогда, на «Варнов-верфи»[69].
Два раза — это много. Как правило — ни одного.
В доме напротив полуопущенные, косо висящие шторы вдруг закрылись — фантастическое изменение.
22.10
Долго спал, чувствую себя чуть лучше.
Ступайте прочь, ночные мысли.
В доме напротив шторы снова наполовину подняты, их нижний край висит над подоконником косо, как веер.
И черт прибыл в Будапешт: по Мадьярской улице медленно едет серного цвета закрытый фургон с черной как смола надписью:
ВОЛАНД
Что ищет Мастер в Будапеште, откуда он приехал, где живет Маргарита? Кот уже побывал повсюду.
Воланд спускается к Дунаю, конечно, он едет на остров Маргит — остров Маргариты, и тут только я вспоминаю, что гора Геллерта звалась прежде Лысой горой.
В коридоре скалит зубы горничная, неужто она уже знает о прибытии Мастера? Даже толстая старуха в гладильной кокетливо напевает.
Представь себе эту фразу сказанной так: «В коридоре скалит зубы служащая по уборке помещений».
М. сказал бы: «Язык мстит за себя».
Кельнер подкрутил усики; расхаживает деловито, потирает руки, в его взгляде вспыхивают желтые отблески, когда он смотрит на ничего не подозревающих едоков.
Газетная заметка: ученый попал под трамвай.
В холле гостиницы раздаются вдруг крики и вопли.
Красный телефон заливается тревожной трелью.
Из кухни тянет чадом.
Небо становится молочно-черным, тяжелые облака поднимаются вверх, на землю падают тучи мух, комаров, вшей и тараканов и рассыпаются над крышами.
Две толстые рыжие девушки, взявшись под руки, стремглав несутся к Дунаю.
И молодой человек взволнованно восклицает: «Там, там, наверху!» И указывает пальцем в пустоту, и все начинают глазеть вверх, и глаза мечут искры.
И некто идет поступью медной статуи, это душа Ади, и она шепчет в жутком и сладостном трепете: приближаются странные события, приближаются странные события…