Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Двадцать дня или половина жизни - Франц Фюман на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ночь пахнет мускусом и дымом.

Взгляни на Буду ночью: — это кипит Млечный Путь. Взгляни на Буду ночью: — это рассыпан мешок алмазов. Взгляни на Буду ночью: — это конгресс звезд. Взгляни на Буду ночью: — это ноздри быка пышут серебром. Взгляни на Буду ночью: — это гнездо птицы Рокк. Взгляни на Буду ночью: — это роды богини Луны. Взгляни на Буду ночью: — это пастухи караулят стада. Взгляни на Буду ночью: — это друзы кристаллов из света. Взгляни на Буду ночью: — это восторг Сениса. Взгляни на Буду ночью: — это звезды за трапезой. Взгляни на Буду ночью: — это тьма пламенеет. Взгляни на Буду ночью: — это Даная, полная ожидания. Взгляни на Буду ночью: — это пояс Венеры. Взгляни на Буду ночью: — это прибой бьет о бакены. Взгляни на Буду ночью: — это утешение сироте. Взгляни на Буду ночью: — это рудник, где добывают сны. Взгляни на Буду ночью: — это Аладдин натирает лампу. Взгляни на Буду ночью, и грусть овладеет тобой.

Взгляни на Буду ночью, и тут же подойдет Илона и скажет: «Если тебе понадобится кое-куда, это здесь, вперед и налево».

В такси, которое везет нас назад в отель, водитель — хрупкая, беспомощная на вид женщина. А что она сделает, если к ней пристанет пьяный? Я прошу Золтана задать ей этот вопрос, он спрашивает, она, смеясь, машет рукой: «Уж как-нибудь справлюсь!» Почти половина водителей такси — женщины, говорит Золтан, и по большей части работают они на условиях, которые встречаются все чаще. Машина арендуется у фирмы за определенную сумму в месяц и со временем — обычно через десять лет — переходит в собственность арендатора; тот с самого начала использует ее по собственному разумению, а арендную плату вносит вне зависимости от выручки. Мне это представляется, особенно учитывая наше бедственное положение с такси, по меньшей мере достойным размышления.

Перед сном: муха устало поднимается к лампе и тянет за собой свою длинную тень.

Веселый сон, но я забываю его, пока стою у двери и включаю свет. Помню только, что я кого-то здорово отколотил, и при этом во всю глотку пел, и к тому же еще светил сияющий синий месяц.

19.10

Будапешт. Здесь, пожалуй, еще больше мини-юбок, чем в Берлине, во всяком случае, они короче, часто кончаются выше чулка и сшиты обычно из дешевой ткани, с треугольной складкой спереди и сзади, и чем бесформеннее бедра, тем меньше материи.

На перекрестке у «Астории», где стоянка машин запрещена, останавливается такси, пассажир никак не разберется с деньгами, шофер объясняет, пассажир ищет, образуется пробка, машины гудят, машины надрываются, пассажир объясняет, шофер показывает сумму на пальцах, пробка доходит уже до следующего перекрестка, пассажир не понимает, машины ревут, из машины сзади выскакивает водитель и с проклятиями молотит кулаком по крупу такси, шофер отмахивается, проклинающий воздевает руки к небу, машины подают назад, поворачивают, ищут объезд.

Стою в арке ворот у маленького кафе, прислонившись к стене и закрыв глаза. Что проносится мимо? Языки и диалекты: венгерский, венский, голландский, венгерский, английский, венский, саксонский, венский, венгерский, еще раз венгерский, еще раз саксонский, итальянский, английский, саксонский, снова английский, словацкий, штирийский, баварский, какой-то славянский язык, венгерский, венгерский, венгерский, швейцарско-немецкий, венгерский, английский, французский, арабский или иврит, саксонский, венский, снова семитский, снова славянский, баварский, русский, венгерский, швейцарско-немецкий, польский, польский, венский, чешский, английский, словацкий, венгерский, швабский, саксонский, саксонский, немецкий, венгерский, штирийский, незнакомый мне, английский, венгерский, английский, английский, венгерский, английский, французский, и французский останавливается и обращается ко мне, и это Дёрдь и профессор М. из Страсбурга, который работает над творчеством Радноти и, к сожалению, уезжает сегодня вечером.

Обедаем с Дёрдем и профессором М. в трактирчике поблизости, две улицы в глубь Йожефвароша, и, смотри-ка, Габор, там подают гороховый суп и жаркое по-цыгански, оба блюда горячие, оба блюда острые и так поданы, что мы охотно позволяем официанту взять с нас дань — стоимость салата, приписанного к счету, но не поданного нам (вчера в Буде со мной произошла такая же история, и, без сомнения, это повторится еще не раз).

Грандиозный пример использования классических, и прежде всего античных, форм у Радноти. В немецком из подобных попыток почти всегда рождался в том же веке бесплодный неоклассицизм, патетическое ремесленничество (Вайнхебер[41]) или замаскированная форма полного исчезновения формы (Гауптман, «Тиль Ойленшпигель»[42]). Из всего, что мне известно, единственные по-настоящему значительные попытки я нахожу у Хермлина[43], однако он их не продолжил…

Радноти развивает во второй своей эклоге в диалоге между поэтом и пилотом бомбардировщика новую форму двустишия: александрийский стих с переменными четырьмя и тремя ударениями в первой полустроке, и хотя он с огорчением пишет: «Никто этого не заметит», тем не менее такое аналитическое видение является второй ступенью восприятия. Прежде чем человек осмысливает эту особенность с точки зрения просодии, он ощущает, что она захватила его, и стихотворение без применения этой новой формы не держало бы читателей той жесткой хваткой, какой оно держит его теперь и заставляет дочитать до конца.

Грандиозная переходная ситуация у Радноти: не только человек превращается в машину, но и машина превращается в человека — в той степени, в какой летчик бомбардировщика становится машиной, это орудие убийства очеловечивается и превращается в его живого соучастника. Но даже Радноти не мог предусмотреть нового качества — автоматизации геноцида: преступника, сидящего за письменным столом у пульта управления.

Вот вражий летчик. Он свой путь по карте проложил. Что карта? Скажет ли она, где Вёрёшмарти жил? …………………………………………………………… А то, что сверху для него лишь рельсов колея, которую он разбомбит, то для меня и дом, откуда сторож путевой с приветливым флажком выходит к поезду…[44]

Но эти летчики-бомбардировщики по крайней мере воспринимали землю как топографическую карту, а те, кто бомбит Вьетнам, воспринимают топографическую карту как землю. Это превращение — мутация.

Как при наказании посредством ястреба: разделение действующего лица и действия, преступника и преступления.

У Радноти это разделение еще не совершается, поэтому его пилот-бомбардировщик нечто вроде Летучего Голландца в воздушном океане, некий технизированный Агасфер[45]. Его пилот-бомбардировщик плохо спит. Сегодняшние убийцы спят спокойно.

Но вот чего еще Радноти не мог предусмотреть: убийства земли. Во Вьетнаме убивается земля, почва, первооснова бытия.

Удручающее сужение вопроса. Вместо «Что я должен сделать?» — «Что я могу сделать?»

Почти полное исчезновение политической лирики — феномен, который должен был бы вызвать беспокойство. Конечно, на смену ей пришли другие формы, например песни протеста, но это не полное возмещение утраченного. Причина, безусловно, в том, что я знаю о Вьетнаме не больше, чем газета, и поэтому не могу сказать о нем больше, чем уже сказала газета. Нет ничего хуже, чем зарифмованная передовая — она не приносит никакой пользы правому делу.

Видеть газетную полосу вместо земли — на это мы не имеем права. Что остается? Изображать собственный опыт разрушения земли и человека.

Снова: «Считайте своим предначертанием выполнение определенной частной задачи, но ее выполняйте как можно добросовестней».

Литература подобна обществу тотемного периода: писатель растворяется в своей теме, как тогда — отдельный человек в своем клане.

Я противник всех законов, регулирующих эстетические проблемы и эстетическую практику, но один вызвал бы у меня симпатию: запрещение публиковать стихи, написанные свободными ритмами, покуда их автор убедительно не докажет, что владеет строгими формами (разумеется, и рифмованными).

Я по слогам разбирал театральную программу на афишной тумбе, когда вдруг почувствовал, как что-то теплое копошится у моих ног. Два цыганенка чистили мне ботинки, но тут же на них набросилась толпа цветочниц в развевающемся тряпье, они с бранью и угрозами потрясали кулаками вслед пустившимся наутек мальчишкам, и одна из них выкрикивала слова, которых я не понимал, но по выражению ее лица и жестам мог счесть только за самые ужасные угрозы.

Принял ванну. Выстирал рубашки. Рубашки нейлоновые. Так как я не хотел вешать их в шкаф мокрыми, я, разумеется, выкрутил их и лишь потом вспомнил, что именно этого делать нельзя. За окном дождь, сумерки, рядом радио, в шкафу ритмично падают капли, и над изучением глаголов на «ik» (это те, что при спряжении не обнаруживают корня) я засыпаю.

20.10

Насморк. Температура. Налитое свинцом тело — начался грипп! Еле поднимаюсь на ноги, но на улице сияющее великолепие, и мне предстоят четыре встречи.

В аптеке в придачу к таблеткам, чтоб они лучше проскальзывали внутрь, продают квадратные желатиновые облатки.

Снова тот двойной кнут с красными стучащими шариками.

В Вёрёшмарти в кондитерской, в знаменитой «Жербо», негласном центре Будапешта: я слишком раздражен и отупел от гриппа и не в силах описать этот блеск и аромат. Хрусталь сверкающей люстры отражается в хрустале. Бело-коричневые девушки в коричнево-белых формах подают каштановое мороженое со сливками, кофе в чашечках с крышечками; в гостиной Эржебет, королева Венгрии, ложечкой вкушала фисташковый торт, а сегодня здесь сидят поэты (перед своими ежедневными двенадцатью стаканами воды), и Габор представляет меня Ивану Манди[46], большому ребенку с большими глазами, и Габор говорит Манди: «Знаешь, он тоже пишет о старых кино», и огромные синие глаза Манди делаются еще огромней и еще синее, и Манди говорит: «Конечно, а о чем же еще писать».

У всего привкус хинина и отсиженных ног.

У Манди улыбается даже жилет… Я спрашиваю Габора, о чем еще пишет Манди, и Габор отвечает: «О футболе. О девицах. О муках голода. О едоках дынь. О снах. О рабочих. О продавщицах. О детях. О сумасшедших репортерах местной хроники. О кошках». И Манди, подводя итог, очерчивает пальцем круг: «Восьмой район, все это только восьмой район Будапешта».

Лавка букиниста: на полках около тысячи книг, и цена тех, которые я выбираю с первого взгляда, вдвое превосходит мое состояние в форинтах.

Поклонник аллитерации купил: Морица, Манди, Мадача, Маркуса фон Кальта[47] и мадьярские сказки.

К сожалению, нет мифов, нет Кереньи[48], нет ничего из разошедшихся изданий венгерского издательства Академии, которые я ищу.

Перед горами серовато-желтых, вытянутых, как бутылки, груш и рубиново-красных, с кулак величиной яблок корзина свежего инжира — нежно-розовых, нежно-серых, нежно-коричневых, нежно-фиолетовых плодов с молочной каплей у черешка — так я себе представляю по описанию Ференца лирику Лёринца Сабо[49].

В моем некрологе напишут когда-нибудь: он таскал с собой много книг и фруктов.

Продовольственный магазин ломится от товаров, но, к сожалению, одного там нет: оливкового масла и оливок. Почти всюду привычное самообслуживание, только сыр и колбасу отпускают по чекам, пластмассовые корзины здесь очень глубоки. Я действую по русской методе: складываю цены выбранных товаров — двести граммов колбасы, двести эмментальского сыра, выбиваю в кассе чек и хочу получить по нему товар, и на меня обрушивается поток брани: «Ну что мне делать с этой бумажкой, на что она мне?! Неужели вы не могли сначала взвесить, а потом заплатить? Как это я могу отрезать вам двести граммов, а? Как вы себе это представляете, молодой человек? Ровно двести граммов, невероятно!» Она отсекает (разумеется, она мощных объемов, разумеется, левую руку она уперла в бок, а правой размахивает ножом, разумеется, прибегают хихикающие девчонки из-за соседнего прилавка, и, разумеется, солидный пожилой господин с усами стального цвета добросовестно и снисходительно переводит ее брань на немецкий), итак, она отсекает кусок эмментальского сыра почти на сто граммов больше, я говорю: «Хорошо, хорошо» — и доплачиваю.

Продавщица смеется, пожилой господин улыбается, девчонки хихикают, сдвигают головы, прыскают и, покраснев, пускаются врассыпную.

Хороший обычай: у мясного прилавка можно сразу купить хлеб и булочки; об этом вам напомнят, если вы забыли.

Определение «русский» угрожает — по достойным уважения мотивам — перейти в «советский», хотя это отнюдь не синонимы. «Советское право», «советская дипломатия», «советская этика» — это соответствует содержанию, но «советский коньяк» попросту бессмыслица, потому что знатоки различают грузинский и армянский. Или «советская водка», ведь имеется в виду русская, в отличие, например, от польской. «Настоящая советская кухня», — прочел я однажды в Лейпциге — хозяин ресторана зачеркнул этой вывеской несколько сотен народов.

Из последних сил добираюсь до дому, валюсь в кровать, проглатываю (с желатином) пятидневную порцию хинина и звоню Габору, Ютте, Ференцу и Золтану с просьбой о лекарствах в лошадиных дозах.

Антология венгерской любовной лирики, выпущенная издательством «Корвин» (странно, что я не получил своего экземпляра). Очень хорошее любовное стихотворение Агнеш Немеш Надь[50], о которой я раньше почти ничего не знал, — «Алчба». Чтобы испытать полное упоение, надо поглотить, уничтожить партнера, но «я люблю тебя, ты любишь меня… Безнадежно!» Включил это стихотворение в свою домашнюю сокровищницу. И низкий поклон переводчику.

Собственно говоря, уже пора бы расстаться с могилами.

Переводы этого тома подтверждают мое горькое изречение, навлекшее на меня упреки в высокомерии: «Лучше никакого перевода, чем плохой перевод…» Передо мной перевод одного стихотворения Йожефа; если бы у меня в чемодане не лежал случайно подстрочник именно этого стихотворения, я после второй строфы пожал бы плечами и сказал: «Очень слабое стихотворение!» — и если бы я ничего не знал о великом таланте Йожефа, я бы сделал вывод: «Очень слабый поэт!» Но в этом переводе устаревшие слова и обороты так явственно исходят от переводчика, что я воздержался бы от суждений об оригинале. Хуже всего посредственность, превращающая все в одно месиво.

Надо считаться с переводчиком-перевоплотителем. А он считается с поэтом-первовоплотителем?

Ярость и грипп борются друг с другом, акула против спрута, и спрут побеждает.

Среди моей добычи Г. Роберт Граггер «Старинные венгерские рассказы», и здесь я наконец-то нахожу нечто о яростном Геллерте, о котором до сих пор знал только, что его скатили с горы, с той самой, откуда он теперь грозит нам. Скатили в бочке, утыканной гвоздями, прямо в Дунай.

Вот его примерное жизнеописание. Уроженец Венеции. Из богатой семьи. Блестящее образование. Отец погиб в крестовом походе. Сын, уже будучи аббатом, решает идти по стопам отца и (Сражаться с языческими собаками на Востоке, но по знаку свыше отправляется в языческую Венгрию. Готовясь к этому, молится, постится и бодрствует семь лет в пустыне Беел. Становится доверенным лицом короля Иштвана, воспитателем принца, епископом, ученым с именем. После отпадения Венгрии от христианства побит камнями, сброшен в Дунай и под конец проткнут копьем. И «семь лет пенился поток на том месте, но не смыл следов крови»…

Прекрасное наблюдение древнего хрониста: «Когда он (Геллерт) однажды писал, его от слишком большой силы воображения свалил сон…»

Черта характера Геллерта, которую я у него и не предполагал: «Когда король Стефан хотел наказать розгой справедливости одного из рожденных им сыновей за проступок, отец Геллерт защищал его со слезами сострадания».

Еще эпизод, о котором можно размышлять бесконечно. Геллерт путешествует с вооруженными воинами, вдруг он слышит скрип ручной мельницы и пение женщины. Приблизившись, он видит женщину, которая поет, и вращает мельницу, и мелет пшеницу, тут он спрашивает своего спутника: «Скажи, Вальтер, мельницу приводит в движение искусство или работа?» Вальтер: «И то и другое, отче, искусство и работа, ибо ее вращает не животное, а мы сами своею рукою». Геллерт: «Сколь примечательно это, как род человеческий кормит себя. Если б не было искусства, кто смог бы вынести работу?» Изречение, под которым я тотчас же подписываюсь.

Дата его мученической смерти — 1047 год. В этом же году Макбету явились ведьмы.

Был ли Геллерт и вправду таким фанатиком, каким он выглядит здесь? Не думаю; он не был пламенным Бонифацием[51], он не валил дубов голыми руками, скорее, он был очень умным дипломатом. Кроме того, я прочел, что он был «невысок ростом и истощил силы свои в служении господу».



Поделиться книгой:

На главную
Назад