Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Белый колдун [Рассказ] - Николай Никандрович Никандров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

А доктор не боялся, взял кривую иглу голыми пальцами, — длинные щипцы остались в руке фельдшера.

«Значит, нет, не горячая, а какая-нибудь другая».

Потом фельдшер таким же образом подал доктору сероватую нитку, зажатую все в тот же длинный, хищный птичий клюв.

Доктор и нитку взял прямо рукой. Продел в иглу…

«Никак собирается чего-то шить?»

— А ты куда глядишь? Тебе сказали не глядеть!

Надька вспомнила, порывисто отвернулась.

Она смотрела в белую стену комнаты и слышала, как доктор больно кольнул ее — раз, потом еще и еще, много раз.

«Так и есть, шьет. Зашивает у меня руку, как у тряпочной куклы. Буду зашитая»…

Иван Максимыч стоял, нагнувшись, шумно дышал через круглые ноздри, обдавал все лицо Надьки застарелым табачным перегаром. И Надька опять почувствовала, что он хороший человек, добрый.

Вдруг кто-то заслонил со двора свет, и в комнате сразу потемнело.

Все посмотрели на единственное окошко.

Сквозь оконные стекла по-свойски, по-семейному, глядела в комнату корова Ивана Максимыча, темно-красная, с добрыми, масляными глазами.

— Эй, пройди-ка там, отгони от окна Любку! — крикнул кому-то за дверь фельдшер.

Любка вскоре исчезла, и в комнате опять посветлело, сделалось возможным продолжать прерванную было работу.

Когда кончили шить, фельдшер на Надькину руку, стянутую нитками, намостил ваты, много хорошей, новой, чистой ваты; сверху ваты обвязал узкой мягкой кисеей, тоже не пожалел добра, намотал много, толсто; и после всего подвесил руку на привязь из хорошего белого материала.

И опять ехала Надька на крестьянской телеге полями, межами, перелесками, — маленькая, худенькая девочка в большом грубом сестрином платке, стоявшем на ее голове высоким углом, с большой белоснежной повязкой на правой руке, от которой всю дорогу неприятно попахивало больницей…

А когда, наконец, добрались домой, в избе у них уже сидели — поджидали, — две бабы. Потом стали приходить еще и еще. Скрипнет и подастся из избы в сени тугая низкая дверь, обитая рогожами и мешками, покажется смиренно наклоненная голова, до бровей и подбородка замотанная в шали и платки; появятся круглые сутулые покорные плечи, потом вся фигура в шубе; входит тихой женской поступью, здоровается с хозяевами слабым кивком; в знак миролюбивых целей прихода вытирает этак плавно ладонью рот, губы; садится с краю, не думает раздеваться; сидит со скромным, спокойным, невинным лицом, как не в частную квартиру вторглась, а на общественное собрание мимоходом зашла. И прислушивается ко всему, о чем говорят. Потом и сама ввязывается в разговор.

Говорили, — рассказывали и расспрашивали, только про Надьку, только про беду с ее рукой…

Устя придвинула широкую лавку поближе к печке, постелила на ней тулуп, стащила с полатей свою большую красную пуховую подушку.

— Ложись, Надюшка, отдыхай, грейся. Усни. Сон успокаивает всякую боль.

Надька, покряхтывая, улеглась.

И только тут, у себя дома, в привычной обстановке, она вдруг почувствовала разбитость и такую жгучую боль в руке!

Не только уснуть, — лечь как следует было нельзя. Все время жгла, все время мешала рука. Ничем не удавалось ее успокоить, никуда невозможно было ее пристроить.

Девочка долго терпела, долго молчала. Потом, когда окончательно обессилела в борьбе, решила больше не сопротивляться и заревела, заплакала на всю избу. Она лежала на левом боку, безостановочно орала в кирпичную стену печки и быстро-быстро так сновала на лавке ногами, точно чесала одну об другую.

Словно в возмещение за целый день молчания и безропотного страдания, она теперь давала полную волю и своим слезам и своему крику.

И Устя и посторонние бабы ничем не могли ей помочь. Только охали и причитали, только без-толку суетились возле.

В конце концов нечеловеческая усталость взяла свое. Надька забылась, уснула, а когда открыла глаза и с удивлением осмотрелась вокруг, из избы выходила последняя баба. За окнами вечерело, и в избе было тихо так, мирно, полутемно, — хорошо.

Надька лежала и, уставясь на квадратик гаснущего неба в окне, постепенно припоминала все, что с ней было в этот день, самый длинный, самый мучительный в ее жизни…

Кто-то осторожно потянул к себе дверь из сеней. Видимо, сперва поглядел сквозь щелочку, из темноты в избу, послушал, кто есть, потом, убедившись, что никого, кроме своих, нет, решительнее распахнул дверь и тяжелой развалистой поступью медведя перелез через порог, вошел в избу.

— Здравствуйте вам, — поздоровался с Устей вошедший.

И по голосу Надька сразу узнала в нем Гаврилу Силантича.

Она сделала между подушкой и одеялом щелочку и стала глядеть.

Гаврила Силантич сел на лавку, положил рядом картуз, уперся страшными руками в колени, как-то подулся, попыхтел, помолчал, бросил в сторону Надькиной постели внимательный взгляд.

— Ну, как девочка-то? — медленно и негромко так спросил он.

— Что «как», — с мукой процедила Устя и, уронив обе руки на стол и припав к ним лицом, заплакала. — И куда она теперь у нас, однорукая…

— Нечего реветь-то, — успокаивал ее Гаврила Силантич и как-то неловко пожимался. — Надо руку справлять девчонке, а не реветь… Доктора это могут…

Он полез рукой во внутренний боковой карман, трудно достал оттуда деньги, положил между собой и Устей на стол.

В крохотное оконце светила полная луна; и пачечка бумажных денег бросала от себя на гладкой сверкающей поверхности стола длинную черную тень.

— Вот я денег принес… Возьми… Тут две десятки… Все-таки сгодятся при таком случае… Только не подумай, что я из какой из боязни… Бояться мне нечего… Я-то тут причем? Я тут, можно сказать, не причем… Я ей велел, что ли, руку-то под барабан совать?.. А если б какая озорная девчонка, да с головой, да с ногами, залезла в машину?! А ты, поди, трепишься между бабами: «Через хозяина, через хозяина, мол…» А чего через хозяина-то? Ежели начать по-настоящему разбирать, кто тут виноват, кто малому дитю доверил бить на машине шерсть, так это знаешь, что выйдет-то?..

— Да к чему вы все это, Гаврила Силантич?..

— А к тому, что тебе же будет хуже, вот к чему.

— А мне какая корысть говорить-то чего людям?.. Стану я! Больно надо.

— Так вот ты возьми деньги-то… Спрячь… Чего им так на столе лежать-то… И чтоб у нас, значит, все было по-хорошему. Ну, и вот…

— Благодарим, — страдающе едва произнесла Устя и прибрала со стола комок бумажек, стараясь на них не глядеть.

— Картошку-то успели выкопать до морозов? — другим, обычным своим голосом спросил Гаврила Силантич.

— Успели, — заговорила Устя тоже уже по-новому, без прежней тяготы.

— А то больно многие не выкопали.

— Нет, мы свою всю выкопали. Да у нас нынче немного и посажено-то было.

— Мороз ныне рано хватил, — покачал головой Гаврила Силантич и, собираясь уходить, распрямился, вздохнул: —Да-а…

Надька, не спускавшая с него глаз, видела как он тяжело поднялся с лавки, сразу загородив своей шириной целый угол избы, как взял с лавки картуз, небрежно пришлепнул его к макушке, тряхнул громадной копной волос, немного постоял, видно хотел сказать что-то еще. Но ничего не сказал, попрощался, повернулся к выходу, подобрал перед низкой дверью могучую спину и вышел. Было слышно, с какой силищей прижал за собой дверь из сеней.

В течение ночи Надька несколько раз просыпалась, плакала, окликала сестру. Все страшное такое снилось…

Вот надвигается на нее гора, а потом это уже не гора, а шерстобитка, а потом не шерстобитка, а волк. У барабана шерстобитки как-то постепенно образовались: волчья пасть, волчьи клыки, волчьи глаза. Пасть разинута, глаза горят, клыки щелкают, как тогда шерстобитка. Надька хочет бежать, из всей силы выходит, а ноги ни с места, как к земле приросли. Хочет закричать, а голоса нет, язык отнялся. А машина с обличьем волка все растет, все надвигается. Вот схватывает она пастью Надькину правую руку, прокусывает зубами кисть руки насквозь, жует, пять пальцев превращаются в месиво, в кашу. По белым зубам зверя, по седым колючкам на его подбородке, течет Надькина алая кровь…

Девочка почувствовала во сне страшную боль в руке, заплакала и проснулась от собственного плача. Прежде всего переложила неудобно лежавшую больную руку. Потом стала радоваться, что все про волка было лишь сном.

Боль не унималась, а скорее усиливалась. Жгла и жгла.

А в избе все спали крепким равнодушным сном.

С полатей, с печки, изо всех углов храпели каким-то особенным, самодовольным, торжествующим храпом.

И Надька стала думать про них, про всех, так безмятежно храпевших.

Что это за люди?.. Какие они, хорошие или плохие?.. Кто они ей?.. Кто она им?..

…«И у каждого из них по две руки… Только одна она однорукая… Это даже Устя сказала сегодня Гавриле Силантичу»…

С утра опять наведывались любопытствующие бабы, будто мимо идучи. Войдут в избу, состроят сочувственное выражение лица. Пошарят вокруг навостренными глазами, послушают других, скажут и от себя несколько доброжелательных слов по поводу Надькиного несчастья и уходят.

— А вчерась, сказывают, никто больше бить-то шерсти не мог… Как ни начнут, так Надькиного мяса кусочки в шерсти попадаются… Так и бросили, разошлись…

— Добро лошадь-то умная, даром, что старая… А кабы лошадь, видя такое дело, сама не остановилась, по плечо Надькину руку затянуло бы…

III

Когда сельский врач и Иван Максимыч разбинтовали Надькину руку и коротким блестящим пинцетом кропотливо повыдергивали из затянувшихся швов шелковинку за шелковинкой все нитки, Надька перевела дух, перестала вздрагивать от боли, жмуриться от страху и в первый раз как следует посмотрела на зажившую руку.

Рука была не ее, чужая. И это была даже не рука, а что-то другое, чрезвычайно неприятное. Однажды на сельской ярмарке Надька видела нищего, лицо которого обезобразила какая-то болезнь, смазала в один розовый блин рот, нос, глаза. Точно такое же гадливое чувство вызвала в ней теперь и ее выздоровевшая рука. Пять пальцев, забинтованные в свое время врачом в одну кучу, так и срослись в один общий ком, в одну некрасивую, бесформенную, рубцеватую култышку, бледно-розовую и лоснящуюся, как лицо того нищего. Только один большой палец, с перевернутым ногтем, слегка выделялся из сплошной лепешки, да и тот, казалось, прирос не на месте. А четыре ногтя остальных пальцев длинно отросли и торчали по краям лепешки, как когти на лапе зверя.

Надька сперва пошевелила кистью левой здоровой руки, — быстро-быстро сжимала пальцы в кулак и разжимала. Потом попробовала проделать те же сжимающие и разжимающие движения кистью правой поврежденной руки.

Но ничего не получилось.

Глянцевитая розовая лапа с пятью белыми когтями оставалась неподвижной, несмотря на все усилия Надьки.

«Однорукая», — опять мысленно повторяла она слово, сказанной Устей.

— Не болит? — спросил врач.

— Нет, ничего не болит, — сказала Надька.

И дело с рукой считалось поконченным. И снова потянулись для Надьки обычные деревенские будни.

Необычайное в них было только то, что Надька уже не за всякую крестьянскую работу могла браться.

Труднее всего ей было научиться доставать из колодца воду. Она отыскала на правой поврежденной руке, между большим пальцем и остальным массивом култышки, небольшой желобок, зажимала им веревку, как прежде пальцами, и, когда возле колодца никого не было, с большими трудностями вытаскивала сперва по четверти ведерка воды, а спустя некоторое время и по половинке.


Носить воду было легче, чем доставать. Левой рукой она брала ведерко как следует, а на култышку правой, слегка подвернутую вовнутрь, вешала дужку ведра, как. на крюк. Взяв таким образом пару ведер с водой, она сильно наклонялась вправо и очень спешила, почти бежала, потому что правое ведерко каждую минуту могло сорваться с култышки и упасть на землю. Тогда пришлось бы снова доставать воду из колодца, снова прятаться от людей, приспособлять к веревке поврежденную руку, возиться, мучиться.

И самым неприятным для нее было то, что почти все эти фокусы и ухищрения с култышкой ей приводилось делать на людях. Она работает, она страдает, смущается, а люди останавливаются, разевают рты, смотрят, удивляются, поучают. А ребятишки, — мальчишки, девчонки, — те просто дразнятся или, глядя на ее руку, прилепят к ней такое прозвище, от которого потом в век не отделаешься.

Когда, в результате долгой работы, Надька почувствовала, что ее правая рука не так уж отстает от левой, только за отсутствием пальцев не может ничего брать, — она решилась выйти на улицу поиграть с девчонками.

— Устя, отпусти мне правый рукав подлиньше, чтобы не так была видна култышка, — прежде чем выйти к девчонкам, попросила она сестру.

Та сделала, как она просила, распорола край рукава, выпустила весь запас, подрубила.

Первое появление Надьки на улице в детском сборище было встречено с громадным, захватывающим любопытством. Это было целым событием в детском мирке Нижней Ждановки.

И о чем бы ребятишки с Надькой ни говорили, чем бы с ней ни занимались, все время устремляли удивленные взгляды на ее правую руку, на странную, с когтями, култышку. Надька повернется правой рукой в ту сторону, и девчонки, мальчишки толпой переходят туда же, чтобы лучше было смотреть. Надька — в эту, и они гурьбой в эту. Просто замучили ее совсем.

— Видал? — украдкой спрашивали друг друга мальчишки, вертясь возле.

— Видала? — с серьезными лицами тут же перешептывались нетерпеливые девчонки.

Манька Суркова дождалась подходящего момента, взяла Надьку под руку, отвела в сторонку.

— Знаешь, Надька, чего я тебе скажу? — быстро-быстро заговорила она, вращая глазами и захлебываясь от таинственности, — Нюшка Тимохина подходит это надысь к Верке Чураховой и потихонечку так говорит ей, а я слушаю: «Верка, хочешь, будем с тобой водиться, потому с Надькой Маришкиной я больше не стану дружить, ну ее, у нее косая рука, еще и меня задразнят».

У Надьки захватило дыхание. Она даже чуточку побледнела, когда выслушивала от Маньки эту новость.

— А мне-то больно надо! — с трудом проговорила она и сделала попытку презрительно улыбнуться. — Ну, и пусть себе водится с Веркой, с жадиной с такой! С ней ни одна хорошая девочка не хочет водиться!

И подруги, и игры, и улица, и хорошая погода, все вдруг померкло в изменившихся глазах Надьки; все потеряло для нее привлекательность; все показалось больше неинтересным, ненужным. И потянуло домой.

В свою избу, к своей сестре, к своим родным!

Но для отвода глаз необходимо было еще немного постоять с девчонками; еще несколько ужасных, невыносимых минут.

Потом Надька придумала предлог — время поить теленка — и, не дав никому опомниться, вдруг подхватилась и побежала.

Она бежала к своему дому напрямик и с такой быстротой, как будто за ней гнались. Девчонки, мальчишки на момент даже остолбенели, стояли и молча глядели вслед убегающей.

Отбежав на некоторое расстояние, Надька услыхала, как какая-то из девчонок, позади ее, громко закричала другим, видно вновь появившимся на улице:

— Опоздали! Опоздали! Косорукая уж ушла!

— Чего же ты больно скоро вернулась? — удивилась ее возвращению Устя.

— А чего хорошего на воле-то? — отвечала Надька. — Холодно больно.

И полезла на печку, как будто погреться.

На широкой печке было рассыпано для просушки к помолу несколько мер ржи. И Надька, забившись в самый темный уголок печки, села там в мягкую нагретую рожь; глубоко запустила босые ноги в приятно щекочущее зерно, как в песок; сидела в полупотемках, обхватив руками колени, и думала, думала…



Поделиться книгой:

На главную
Назад