Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Зеленый - Мишель Пастуро на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Что до меня, то я в этом странном и пугающем зеленом склонен видеть цвет богини Фортуны, которую в позднем Средневековье часто изображают в зеленом или полосатом платье. Принимая вызов Зеленого рыцаря, Гавейн ставит на карту не только честь, но и жизнь. Возможно, зеленый здесь – символ непредсказуемой и своенравной Судьбы, которая по своей прихоти может изменить участь любого смертного к лучшему или к худшему. В самом деле, это «экзистенциальное» измерение зеленого четко просматривается в документальных источниках XIV–XV веков, особенно в литературных произведениях и в иллюминованных манускриптах. Так, например, Кристина Пизанская в своей «Книге об изменчивости Фортуны», длинной аллегорической поэме, написанной восьмисложным стихом, одевает богиню в зелено-желтое платье (двухцветность уже сама по себе является признаком непостоянства), а ее братьев – в цвета, значение которых противоположно: Счастье – в зеленое, Несчастье – в серое[132].

Зеленый рыцарь из английской поэмы «Sir Gawain and the Green Knight» не единственный в своем роде. Персонаж того же цвета и притом столь же загадочный, действует и в других произведениях, созданных в Британии. Так, в английском романе XV века «Th e Greene Knight» («Зеленый рыцарь»), сочиненном на том же центральном диалекте, рассказывается история, очень похожая на историю из романа о Гавейне; можно вспомнить и балладу, которую сложно датировать и от которой сохранились лишь отдельные фрагменты, дошедшие до нас в единственной рукописи XVII века, «King Arthur and King Cornwall» – «Король Артур и король Корнуолл»; в обоих текстах рассказывается, как Зеленый рыцарь, соратник Артура, обладающий сверхъестественными способностями, тем не менее становится жертвой коварной женщины. Позднее, в объемистой компиляции Томаса Мэлори «Смерть Артура», принявшей окончательную форму в середине XV века и напечатанной в 1485 году, мы встречаем еще одного Зеленого рыцаря (Th e Grene Knyght), гораздо более опасного, чем его предшественники: это вероломный рыцарь, враг Гарета, юного брата Гавейна; у него есть родственник и соратник, таинственный Красный рыцарь (Th e Rede Knyght), столь же коварный и жестокий, как он сам.

Среди дальней родни всех этих зеленых рыцарей следует упомянуть странного и часто встречающегося «Зеленого охотника» (der grüne Jäger). Этот персонаж, порождение средневековой фантазии, ездит на зловещую ночную охоту, в которой наряду с живыми участвуют и мертвые, а наряду с людьми, повинными в тяжких грехах или продавшими душу Дьяволу, – демоны из преисподней. Предание об этой охоте, по-видимому, пришедшее из древнегерманской мифологии, известно почти во всей Европе с раннего Средневековья. У нее много названий: «Дикая охота», «Охота Артура», «Свита Эллекена», «Охота короля Эрла», «Воинство Вотана»[133]. Участники охоты, одетые в черное или в зеленое, сопровождаемые сворой воющих псов, всю ночь гонят по полям неведомую добычу, которой им не настичь никогда. Их вид вызывает ужас; издаваемый ими адский вой и рев невыносим для слуха; лучше не попадаться им на пути, иначе они увлекут вас за собой к неминуемой гибели.

Эти легенды о призрачной охоте, отголоски которых будут слышны в Европе еще и в Новое время – одним из последних станет знаменитая баллада Гете «Der Erlkönig» («Лесной царь»), написанная в 1782 году, – напоминают историку, что главная цель средневековой охоты не добывание пищи, а исполнение ритуала, одним из основных элементов которого был оглушительный шум. Это относится как к охотам, описанным в литературе, так и к охотам в реальной жизни. Охотник – как правило, местный сеньор, и его ранг предписывает ему поднимать шум в лесу, его собаки должны истошно лаять, его лошади – громко ржать, его псари – улюлюкать, а его ловчий – трубить в рог. Простолюдину ничего этого нельзя. Охотник также должен быть одет в зеленое, или в зеленое с красным: эти два цвета – как хроматический аккомпанемент охотничьих ритуалов. Многочисленные свидетельства этого мы находим на миниатюрах позднего Средневековья, например в великолепных манускриптах знаменитой «Книги об охоте» Гастона Феба, графа де Фуа, созданных в 1387–1388 годах. Зеленый цвет представлен здесь на каждой миниатюре, причем во всех оттенках: это листва в лесу, одежда охотников и их свиты, всевозможные силки и ловушки для зверей и птиц. Это цвет и манящий, и пугающий.

В мастерской красильщика

Установить причины девалоризации зеленого в позднем Средневековье – задача не из легких. Вероятно, речь должна идти о целом комплексе причин. Однако главная из них – чисто практическая: окрашивать в зеленое стало очень трудно. Очевидно, то, что было возможно в эпоху расцвета феодализма, на закате Средневековья сделалось невозможным. Ремесло красильщиков приобретает промышленный размах, теперь оно строго регулируется: производство некоторых красок и техника окрашивания подверглись определенным ограничениям. Раньше окрашивать в зеленое было очень просто: в деревне для этого употребляли красители растительного происхождения, они были дешевые, но давали блеклые и нестойкие тона; а в городе ткани погружали сначала в чан с синей краской, затем в чан с желтой. То есть прибегали к смешиванию красок, технике, которую не знали либо не признавали древние римляне и которой охотно пользовались германцы, а затем и вся Западная Европа вплоть до эпохи расцвета феодализма. Однако в позднем Средневековье оба эти способа стали практически неприменимы. И не только потому, что заказчикам теперь нужны прочные, яркие и насыщенные тона; в крупных текстильных городах цеховые статуты красильщиков отныне запрещают смешивать синее с желтым для получения зеленого.

Текстильная промышленность – по сути единственная промышленность в средневековой Европе – не может обойтись без красильщиков. Поэтому вся их профессиональная деятельность жестко регламентирована. До нас дошло много документов, в которых описываются организации красильщиков, указывается местонахождение их мастерских в городе, разъясняются их права и обязанности, приводится перечень дозволенных и запрещенных красителей. И мы понимаем, какой строгий надзор осуществлялся за этой влиятельной профессиональной структурой, которая отлично умела отстаивать свои интересы[134].

Так, у красильщиков часто возникают конфликты с другими ремесленными корпорациями, в частности с суконщиками, ткачами и кожевниками. Согласно цеховым статутам, предписывающим четкое разделение труда, красильщики имеют монополию на окрашивание тканей. Но бывает, что представители других профессий сами занимаются окрашиванием, хотя, за редкими исключениями, не имеют на это права. И начинаются конфликты, судебные разбирательства, и все это оставляет след в архивах, где историк цвета нередко может найти ценнейшие сведения.

В большинстве городов также действует четкое разделение красильщиков по типам окрашиваемых тканей (шерсть, лен, шелк) и по используемым красителям. Согласно установленным правилам, мастер не имеет права работать с тканями или с красками, на которые у него нет разрешения. Например, красильщик, имеющий разрешение окрашивать шерсть в красный цвет, не может окрашивать ее в синий, и наоборот. Правда, «синие» красильщики часто окрашивают еще и в зеленые тона, а также в серое и черное, а «красные» работают со всеми оттенками желтого и белого. Такая узкая специализация не слишком удивляет историка цвета. По-видимому, она связана с тем глубоким отвращением к смешиванию и смесям, которое пришло в Средние века из библейской культуры[135]. Это отвращение проявляется сплошь и рядом, как в идеологии и символике, так и в повседневной жизни, а также в материальной культуре Средних веков[136]. Смешивать, сливать, сплавлять или спаивать воедино – все эти манипуляции часто воспринимаются как дьявольское наущение, ибо они нарушают порядок и природу вещей, предустановленные Творцом. А на всех тех, кому по роду занятий приходится это делать (красильщиков, кузнецов, алхимиков, аптекарей), смотрят с опаской или с подозрением, ибо они, как принято думать, мошенничают с природными веществами. Поэтому в красильных мастерских крайне редко смешивают две краски, чтобы получить третью[137]. А о получении зеленой краски путем смешивания синей и желтой не может быть и речи. И виной тому не только запреты, о которых мы только что говорили, но еще и внутрицеховое разделение труда: по правилам цеха красильщиков чаны с синей краской и чаны с желтой не могли находиться в одном помещении. То же самое происходит с фиолетовыми тонами: их нельзя получать, смешивая синее с красным, так как с синей краской имеют право работать одни мастера, а с красной – другие. Поэтому фиолетовый в Средние века чаще всего получают, смешивая синее с черным. У этого цвета дурная репутация.

Несмотря на все эти трудности, идеологические, юридические, производственные и топографические, средневековые красильщики занимаются своим ремеслом вполне успешно, успешнее даже, чем древнеримские, которым долгое время удавалось качественно окрашивать только в красное и желтое. И хотя за минувшие столетия западноевропейское красильное дело утратило секрет изготовления настоящего пурпура, в целом оно значительно усовершенствовалось, особенно в гамме синих тонов, в оттенках серого и черного. Только белое и зеленое по-прежнему остаются большой проблемой. Выкрасить ткань в белоснежный цвет в Средние века чрезвычайно трудно. Это можно сделать только с льняной тканью, да и то в результате очень сложной технической обработки. Шерсть часто не красят, а «отбеливают» – расстилают на лугу, чтобы под воздействием солнечных лучей и утренней росы, насыщенной кислородом, ее натуральный цвет стал немного светлее. Но это длительная процедура, для которой требуется много места, и кроме того, ее нельзя осуществить зимой. Вдобавок, полученный таким способом белый цвет остается белым очень недолго: через какое-то время он превращается в желтоватый или сероватый[138].

Изготовить стойкую зеленую краску было еще труднее. На ткани и на одежде зеленые тона получались блеклыми, размытыми, они быстро выцветали на солнце и линяли в стирке. Многие поколения мастеров пытались создать краску, которая бы глубоко пропитывала волокна тканей и давала яркий, насыщенный, прочный зеленый цвет, но в Европе это оставалось почти невыполнимой задачей. Для обычного окрашивания применяют растительные красители: травы (папоротник, крапива или подорожник), цветы (наперстянка), молодые побеги кустарника (дрок), листья деревьев (ясень, береза), а также древесную кору (ольха). Но все эти пигменты плохо впитываются в волокна ткани, поэтому окраска получается блеклая и непрочная и через какое-то время может просто исчезнуть. Чтобы этого не случилось, приходится применять протраву, а она убивает цвет, и без того не слишком яркий. Вот почему из зеленой ткани шьют либо повседневную одежду, либо одежду для простого люда. Если же какая-нибудь важная персона захочет появиться в зеленом на празднике или на турнире, для одежды выбирают ткань, окрашенную минеральными пигментами на медной основе (уксуснокислая медь). Такие красители дают более яркие и стойкие тона, однако в бытовом окрашивании, как и в живописи, их использование ограничено: они подвержены коррозии, токсичны и держатся по сути не так уж долго. В результате этого процесса (к которому в западноевропейском театре будут прибегать вплоть до XVII века) ткань оказывается скорее покрашенной сверху, чем окрашенной.

Когда мы узнаем обо всех этих трудностях, становится понятно, почему на закате Средневековья государи и знать так редко одевались в зеленое. За немногими исключениями (например, «майской одежды», о которой мы уже говорили), зеленое носят слуги и крестьяне. В деревне, где практикуется кустарное окрашивание красителями на базе местных растений и с протравами невысокого качества (уксус, моча), зеленую одежду встретишь чаще, чем в замке или в городе. Деревенский зеленый может быть светлым или темным, но в любом случае он тусклый, размытый. Кроме того, при свете свечи или масляной лампы он иногда приобретает неприятный сероватый или черноватый оттенок.

К социальным различиям добавляются еще и особенности моды, которые в разных регионах Европы могут сильно различаться. Так, например, в Германии с конца XV века зеленое носят уже не одни только крестьяне. Теперь его охотно надевают зажиточные горожане и патрициат. Через несколько десятилетий, осенью 1566 года, вернувшись с Франкфуртской ярмарки, видный протестантский ученый Анри Этьенн с юмором замечает: «Если бы во Франции увидели человека знатного рода, одетого в зеленое, то подумали бы, что у него неладно с головой; однако во многих городах Германии такой наряд как будто никого не удивляет»[139].

Это наблюдение имеет не только социальное и культурное значение. В нем содержится также информация технического и профессионального характера: мы узнаём, что красильщики в Германии, раньше, чем их собратья по ремеслу во Франции, Италии и во всей остальной Европе, преступили цеховые запреты и применили технику окрашивания, которая была хорошо известна их предкам, древним германцам: погружать ткань сначала в чан с синей краской, затем в чан с желтой. Это еще не смешивание двух красок в одной емкости, но это окрашивание в два приема с использованием двух несовместимых красок, накладываемых одна поверх другой. То есть манипуляция, категорически запрещенная цеховым уставом и неосуществимая на практике из-за узкой специализации красильных мастерских: в помещении, где есть синяя краска, не может быть желтой, и наоборот. Однако немецкие красильщики ухитрялись применять этот способ, причем не только на рубеже XV–XVI веков (как доказывает анализ сохранившихся до наших дней текстильных волокон), а еще раньше, как показывают материалы любопытного судебного процесса, затеянного против одного из них в конце XIV века.

Этого мастера зовут Ханс Тельнер. Он трудится в Нюрнберге в качестве красильщика высшей категории (Schönfärber), и его специальность – окрашивание в синий и черный цвета. В январе 1386 года на него поступает донос – очевидно, от кого-то из собратьев, завидовавших его успеху, – и в его мастерской обнаруживаются чаны с желтой краской, на работу с которой он не имеет патента. Тельнера судят, защищается он очень неумело, отрицает очевидное, заявляет, что чаны с желтой краской ему не принадлежат, и он не понимает, как они могли попасть в его мастерскую. Его приговаривают к крупному штрафу, ссылают в Аугсбург и запрещают заниматься ремеслом красильщика, которым занимались его отец и дед[140].

Не надо быть знатоком красильного дела, чтобы догадаться: Ханс Тельнер, специалист по окрашиванию в синие тона (мода на них захватила Нюрнберг еще в конце XIII века), занимается также окрашиванием в зеленое. Причем не только по обычной процедуре с помощью традиционных пигментов и протрав, которые часто не дают желаемого результата, – он применяет и другую, гораздо более эффективную технологию: сначала несколько раз подряд погружает ткань в чан с вайдой, пока она не приобретет более или менее отчетливый синий цвет, а затем опускает ее в чан с цервой (красильной резедой), чтобы желтая краска, соединившись с синей, превратила ее в зеленую. В зависимости от того, какой оттенок зеленого нужно получить, светлый или темный, ткань выдерживают в чане с цервой больше или меньше времени, а затем соответственно обрабатывают протравой. Может возникнуть впечатление, что в конце XIV века эта процедура была еще совершенно новой (впервые она будет описана в венецианском руководстве для красильщиков, опубликованном в 1540 году[141]), однако на самом деле она существует с незапамятных времен. В 1386 году, когда состоялся суд, к ней прибегали не только с целью обойти или прямо нарушить цеховые запреты, как сделал Тельнер, но еще и для того, чтобы узнать, можно ли из смеси синего с желтым получить зеленый. На закате Средневековья это знание еще мало распространено за пределами профессиональной среды как живописцев, так и красильщиков[142].

«Веселый зеленый» и «унывный зеленый»

Технические эксперименты красильщиков в XV – начале XVI века не изменили общей ситуации. Большинство мастеров работают по старинке, и в результате ткани и одежда после окрашивания, как и прежде, приобретают тускло-зеленый или даже зеленовато-серый цвет. А у тех, кто решается применить новую технику, получаются очень красивые зеленые тона, яркие, насыщенные, нарядные – по сути, совсем другой цвет. В тогдашней французской лексике есть два образных выражения, которые призваны передать эту разницу: «веселый зеленый» обозначает оттенки, приятные для глаза, а «унывный зеленый» – неприятные. Оба эти определения очень часто встречаются в описании гардероба знатных особ, в счетных книгах и описях имущества, а также в хрониках и в поэтических текстах. Сегодня их зачастую понимают неправильно: «веселый зеленый» воспринимается как светлый, а «унывный зеленый» – как темный оттенок этого цвета. На самом же деле «веселый» следует понимать в буквальном смысле: радостный, живой, динамичный. «Унывный» же значит тусклый, поблекший, малонасыщенный, но вовсе не обязательно темный.

Нередко случается, что ткань, приобретшая после окрашивания «веселый зеленый» цвет, спустя несколько недель становится «унывно зеленой»: с течением времени краска блекнет или выцветает. Даже у тех красильщиков, которые получают зеленый цвет, погружая ткань сначала в синюю краску, а затем в желтую, проблема прочности окраски остается нерешенной. При любой технике окрашивания зеленый – неустойчивый цвет, и так будет вплоть до XVIII века. Отсюда и дурная репутация этого цвета, которой его наградили. Зеленый называют «неверным цветом», то есть ненадежным, переменчивым, обманчивым, одновременно соблазнительным и разочаровывающим. «К зеленому доверья нет», – предостерегает нас анонимный поэт конца XV века[143].

По причине своей химической нестабильности зеленый в символическом плане ассоциируется со всем, что изменчиво или мимолетно, – юностью, любовью, красотой и надеждой, о чем мы уже говорили, а также с обманом, коварством, лицемерием. На изображениях позднего Средневековья многие отрицательные персонажи представлены в зеленых одеждах. Все они связаны с непостоянством, двуличием, предательством.

Самая символически значимая фигура среди всех этих предателей – Иуда. На фресках и миниатюрах он изображается в желтой или зеленой одежде либо с каким-то элементом одежды желтого или зеленого цвета[144]. Порой эти же цвета носят и другие, столь же отталкивающие персонажи Священного Писания (Каин, Далила, Каиафа), а также вероломные рыцари из куртуазных романов (Агравейн и Мордред, предатели из Артуровского цикла). А еще желтый и зеленый можно увидеть на одежде людей, которые живут за рамками общества либо занимаются малопочтенным или зазорным ремеслом: палачей, проституток, осужденных преступников, слабоумных, шутов, жонглеров и музыкантов. Не то чтобы речь шла о системе, но, по крайней мере, во Фландрии и в немецкоязычных странах они часто носят эти цвета[145]. Что касается проституток, то традиция одевать их в зеленое продержится вплоть до XX века, когда у некоторых художников (Тулуз-Лотрек, Шиле, Матисс, Бекман) «зеленые чулки» станут атрибутом женщин свободного сексуального поведения и профессиональных жриц любви.

Двуличие и вероломство – не единственные пороки, которые в позднем Средневековье ассоциируются с зеленым цветом. Когда в тексте или на изображении появляются аллегории семи смертных грехов (а это бывает часто), Скупость всегда одета в зеленое, и так будет продолжаться еще очень долго. Закрепившись в середине XIV века, палитра смертных грехов останется почти без изменений и в Новое время; об этом свидетельствуют руководства по иконологии и многочисленные трактаты о цветах, изданные в Италии: Гордыня и Прелюбодеяние всегда красные; Гнев – черный; Леность – синяя или белая; Зависть и Ревность – желтые; Скупость – зеленая. Иногда Зависть и Ревность могут быть также и зелеными, но это идет скорее от лексики («позеленеть от зависти»), чем от символики цветов[146].

Столь прочная и длительная связь между зеленым цветом и скупостью возникла очень рано. Взявшись изучать ее, историк неизбежно придет к исследованию более обширной темы: связи между зеленым цветом и деньгами. Задолго до того, как в 1861 году появился пресловутый американский «грин», зеленая долларовая купюра, этот цвет стал ассоциироваться с деньгами и денежными делами. Так что доллар в этом смысле не открыл миру ничего нового, разве только сделал очень давнюю символику более актуальной. Доказательством этого может служить «зеленый колпак», который надевали на неисправных должников, а также купцов или банкиров, уличенных в злостном банкротстве. С XIV века во многих городах Северной Италии существовал обычай ставить мошенников к позорному столбу, надев на них двурогий зеленый колпак, cornuto verde[147]. Позднее эта традиция распространилась по другую сторону Альп (в частности, в Южной Германии), а потом постепенно сошла на нет, оставив после себя лишь устойчивые словосочетания, обозначавшие банкротство: «надеть зеленый колпак», «угодить под зеленый колпак», «все кончится зеленым колпаком». Забавный пример использования этого выражения мы находим в басне Лафонтена «Летучая мышь, Куст и Утка», опубликованной в его третьем, и последнем, сборнике басен в 1693–1694 годах. Эта странная троица решает объединить свои финансы, чтобы «проворачивать большие дела». К несчастью, вместо ожидаемой прибыли «дела» приносят одни убытки, и вскоре

Они оказались без кредита, без денег, без поддержки,Им грозил зеленый колпак.Никто не открыл им свой кошелек…[148]

Но почему колпак именно зеленый, а не какого-либо другого цвета? Насчет этого было выдвинуто много версий. По одной из них, это дурацкий колпак, эмблема шутовства или безумия: в самом деле, чтобы решиться на рискованное предприятие, преступить закон, не платить долги, надо быть безумцем. Есть и другое мнение: зеленый выступает здесь как цвет надежды – после проступка и наказания банкрот освободится, начнет новую жизнь, как дерево, вновь зазеленевшее весной. Наконец, третья версия: зеленый – цвет восковой печати и шелковых лент на постановлении суда, по которому должника отправляют в тюрьму: этот зеленый символизирует судебную процедуру. Но ни одна из этих гипотез не выдерживает критики; и будет гораздо проще и логичнее увидеть здесь еще один символ непостоянной богини Фортуны (о которой было сказано выше): ее колесо вертится и вертится, увлекая за собой всех тех, кто на нее понадеялся. От зеленого как символа Фортуны до зеленого как символа денег оставался только шаг: этот шаг был сделан на закате Средневековья или в раннее Новое время, и зеленый постепенно стал цветом денег, цветом долгов, цветом азартных игр. С XVI века в Венеции и других городах игровые столы покрывают зеленым сукном. Этот цвет одновременно символизирует азарт, риск и деньги, которые игроку предстоит выиграть или проиграть. Век спустя во Франции у игроков сложится свой жаргон, грубоватый и образный; его будут называть «языком зеленого стола». Отныне зеленый будет связываться не только с растительным миром, но и с людьми, их поведением, зачастую бесцеремонным, развязным или даже непристойным. «Зелень» станет чем-то граничащим с пошлостью.

Зеленый цвет глазами геральдиста

Но вернемся в позднее Средневековье и раннее Новое время. Несмотря на тесные связи с большим количеством разных пороков и грехов, зеленый цвет не всегда воспринимается негативно. Поэты продолжают воспевать зелень в природе, это дивное создание Творца, и все оттенки «веселого зеленого», свежие, яркие, сияющие, восхитительные, дарующие радость и наслаждение. А иногда противопоставляют их тем оттенкам зеленого, которые неуклюже пытается создать человек – блеклым, тусклым, непрочным, одним словом, «унывным».

Такого мнения придерживается знаменитый геральдист своего времени Жан Куртуа, умерший в 1437 или 1438 году. Он был на службе у нескольких государей, а затем стал придворным геральдистом у арагонского короля Альфонсо V. В конце жизни Куртуа сочинил интереснейший трактат, который почти целиком посвящен цвету в геральдике: «Книга о гербах и цветах» (часто называемый «Сицилийский гербовник», так как Альфонсо Арагонский был еще и королем Сицилии). Для историка это очень ценный документ, как, впрочем, и большинство трудов по геральдике, созданных в XV веке. Вот что Куртуа пишет о зеленом цвете: «Последний цвет из употребляемых в гербе – зеленый, называемый зеленью. Поскольку этому цвету не нашлось места среди четырех основных, кое-кто из геральдистов считает его менее благородным, чем остальные цвета. ‹…› Однако если зеленый и прослыл менее благородным цветом, это справедливо лишь по отношению к тому зеленому, который существует в красильном деле и в живописи, а не к тому яркому, естественному зеленому, который мы видим на лугах, на деревьях и в горах. Нет ничего прекраснее, ничто так не радует глаз и не веселит сердце. ‹…› Нет ничего приятнее, чем свежая зелень цветущих лугов, густолиственных деревьев, берегов ручья, в котором купаются ласточки, чем камни зеленого цвета, такие как драгоценные изумруды. Что делает апрель и май лучшими месяцами в году? Зеленеющие поля, которые побуждают птичек петь и прославлять весну и ее дивное, веселое одеяние из зелени».

Трудно найти более выразительные слова, чтобы воспеть оттенки зеленого в природе. Для нашего геральдиста они – прямая противоположность зеленым тонам, которые производят красильщики или создают живописцы. Зелень полей, лугов и лесов приятна глазу и радует сердце. Конечно, эта тема отнюдь не нова: она уже присутствует у Вергилия и Горация, потом вновь появляется в куртуазной литературе XII–XIII веков и достигает наивысшего расцвета в поэзии романтиков. Автор также не открыл ничего нового, поместив зеленый на последнее место среди геральдических цветов. Все руководства и трактаты по геральдике представляют цвета в следующем иерархическом порядке: «золото» (желтый), «серебро» (белый), «червлень» (красный), «лазурь» (синий), «чернь» (черный) и «зелень». Этот последний не только «наименее благородный», как говорит наш геральдист, но также и наименее часто встречающийся: возможно, одно связано с другим. Коэффициент частоты зеленого в гербах колеблется в зависимости от региона и страны, но так или иначе он редко достигает 5 %, в то время как коэффициент частоты «золота» и «серебра» порой приближается к 50 %, а у «червлени» даже превышает эту цифру. Однако «зелень» не всегда оказывается на последнем месте: когда некоторые авторы увеличивают число геральдических цветов до семи, они добавляют «пурпур» и ставят его в самом конце списка, то есть после «зелени». Геральдический «пурпур», крайне редко встречающийся в подлинных гербах, не имеет ничего общего с античным пурпуром и не является престижным: это не великолепный, царственный оттенок красного, а какой-то невнятный цвет, напоминающий фиолетовый или грязновато-серый[149].

Любопытно, что для обозначения зелени в геральдике вначале использовалось просто название цвета – vert (зеленый). Однако с середины XIV века в документах (гербовниках, руководствах по геральдике, описаниях турниров) это обозначение постепенно вытесняется другим словом – sinople. Причины этого замещения, которое произошло в течение жизни двух поколений, остаются для нас загадкой. Возможно, тогдашние геральдисты, стремившиеся обогатить и усложнить перечень профессиональных терминов, решили дать зелени какое-нибудь необычное название, чтобы возвысить ее, поставить на один уровень с основными цветами. Или хотели избежать путаницы: прилагательное vert, зеленый, звучит в точности как другой термин геральдики – vair, «беличий мех». Однако остается непонятным, почему для замены они выбрали слово sinople, которое уже давно существовало во французском языке и обозначало цвет, но только не зеленый, а красный. Прилагательное sinople, вне всякого сомнения, происходит от латинских sinopis или sinopensis, образованных от названия города Синопа (современный Синоп) в Малой Азии, на берегу Черного моря. В древности возле Синопы находились глиняные карьеры, где добывали красную охру весьма высокого качества; из нее изготавливали пигменты для живописи, бытовые красители, косметические средства, бальзамы[150]. Из Синопы ценный продукт вывозили морем в другие города Римской империи, и все латинские слова, образованные от названия этого города, так или иначе связаны с красным цветом. А в современном французском языке еще существует слово sinopia – так художники называют карандаш из красной охры; рисунок, сделанный синопией, напоминает рисунок сангиной.

Так почему же слово, обозначающее красный цвет, в 1350–1380-х годах превратилось в геральдический термин, обозначающий зелень? Быть может, какой-то невежественный геральдист просто-напросто перепутал два цвета, а невнимательные коллеги, переписывая его труды, не заметили и тем самым закрепили эту ошибку? Или источник недоразумения следует искать за пределами геральдики? Увы, пока мы не в состоянии ответить на этот вопрос[151].

Геральдист Куртуа не знает прежней семантики слова sinople и употребляет его исключительно в значении «зеленый». Впрочем, это легко объяснить: он пишет свой знаменитый трактат в 1430–1435 годах, то есть почти через сто лет после этой метаморфозы. Зато он много и с удовольствием пишет о зеленом цвете и пытается представить его с наиболее выгодных сторон. В соответствии с обычаями своей эпохи он предлагает читателям выявить связи между семью геральдическими цветами и другими явлениями и понятиями, которые составляют семерку: металлами, планетами, драгоценными камнями, днями недели и добродетелями. Так, зеленый у него ассоциируется со свинцом, Венерой, изумрудом, четвергом и Силой. Последняя ассоциация несколько удивляет, если знаешь, как трудно произвести стойкую и прочную зеленую краску. Но, быть может, здесь имеется в виду сила растений? Надежда, с которой, казалось бы, надлежало ассоциировать зеленый, у Куртуа связана с белым цветом; Вера – с золотым; Милосердие – с красным; Справедливость – с синим; Осмотрительность – с черным; Умеренность – с фиолетовым. Эти аналогии еще можно понять. Но как объяснить ассоциацию зеленого цвета с четвергом? Почему на закате Средневековья четверг представляется зеленым? А понедельник – белым? Вторник – синим? Среда – красной? Трудно ответить на этот вопрос. Понедельник иногда ассоциируется с усопшими; вторник со всеми святыми; среда – с Духом Святым. С другой стороны, связь между пятницей и черным цветом вполне объяснима: это цвет Страстной пятницы, который в данном случае распространяется на все пятницы вообще[152].

Трактат Куртуа пользовался большим успехом на протяжении всего XV века. Настолько большим, что в 1480-х годах некий анонимный геральдист дописал к нему вторую часть, более подробную и развернутую, посвященную уже не цветам в геральдике и композиции гербов, а эмблематическим цветам и цветовой символике в одежде. Полное название трактата, отныне двухтомного, гласило: «Книга о гербах, цветах, эмблемах и девизах». В этом виде она также имела большой успех: впервые ее напечатали в Париже в 1495 году, а потом перепечатывали снова и снова вплоть до 1614 года. За это время ее успели перевести на несколько языков (сначала на итальянский, затем на немецкий, голландский, испанский). Ее влияние сказывалось во многих областях жизни, в частности в литературе и изобразительном искусстве. Некоторые писатели и художники в точности следовали указаниям автора и одевали своих персонажей в полном соответствии с цветовым кодом, предложенным в трактате. Другие, напротив, потешались над этой наивной, ни на чем не основанной символикой. Вот что говорит Рабле по поводу эмблематических цветов Гаргантюа: «Цвета Гаргантюа были белый и синий. Знаю: прочитав эти слова, вы скажете, что белый означает веру, а синий – твердость. ‹…› А с чего вы взяли, что белый означает веру, а синий – твердость? „Вычитали в одной залежалой книжонке, которая продается у книготорговцев под названием «Книга о гербах»“, – скажете вы. И кто же ее написал? Впрочем, кто бы это ни был, он проявил осмотрительность, не поставив на ней своего имени»[153].

В самом деле, анонимный создатель продолжения «Книги о гербах» предлагает символические цвета для каждой ситуации в жизни общества и в жизни отдельного человека; свой выбор он обосновывает «достоинствами, особенностями и значениями» этих цветов. Одни ассоциации он рекомендует, другие объявляет неприемлемыми. Зеленый цвет, который представляет собой «усладу для глаз» и «означает веселость и приятность», подобает носить людям молодым, «радостным и свободным», в память о рыцарях, некогда отправлявшихся на поиски приключений в одежде этого цвета», и юным девицам, «помолвленным, но еще не вступившим в брак». После свадьбы они будут носить зеленое только в виде «поясов, подвязок и прочих мелких вещиц». Людям пожилым не следует носить зеленое ни в каком виде, ибо это цвет молодости; их цвета – темно-красный, фиолетовый и черный. Если кто-то захочет сочетать зеленое с каким-нибудь другим цветом, пусть не берет красного и синего, ибо «синее с зеленым и зеленое с красным – сочетания весьма обыденные, и в них нет красоты». Зато «серое с зеленым – красивое сочетание цветов, а зеленое с розовым – еще красивее». В сочетании с фиолетовым зеленое означает любовную надежду, сменившуюся разочарованием; в сочетании с желтым – смятение и безумие; в сочетании с черным – мирские горести[154].

Вот лишь некоторые из значений, которыми наш автор наделяет сами по себе цвета и сочетания цветов. Его утверждения базируются не столько на житейских наблюдениях за тем, какие цвета используются в одежде и в эмблемах, сколько на умозаключениях геральдиста, ограничившего себя рамками эстетики и чистой символики. В этом смысле он ведет себя как сын своего времени.

Цвета в воображении поэта

На закате Средневековья и в ранее Новое время появляется огромное количество трудов, посвященных красоте, гармонии либо символике цветов. Многие из них так и остались в рукописях и все еще дремлют на полках книгохранилищ. Но те, что были напечатаны, в частности в Италии, стали бестселлерами. Например, любопытная книга «Del signifi cato dei colori» («О значении цветов») Фульвио Пеллегрино Морато, изданная в Венеции в 1535 году, а затем постоянно переиздававшаяся до самого конца столетия[155]; или самый известный из этих трудов – «Dialogo dei colori» («Диалог о цветах») плодовитого Людовико Дольче, друга Тициана, изданный там же в 1565 году и очень скоро переведенный на многие языки[156]. Эти две книги, как и другие, подобные им, были сочинены людьми, близкими к известным художникам, и вписываются в дискуссию, которая волновала тогда людей искусства: что важнее в живописи – рисунок или колорит? В Венеции и художники, и писатели всегда признавали главенство колорита. Морато, недавно обосновавшийся в этом городе, объясняет, что глаз важнее рассудка и что красота красок торжествует не только над совершенством линии, но даже над смыслом, который они оба призваны передать. Поэтому он рекомендует друзьям-художникам различные сочетания цветов, единственное назначение которых – доставить удовольствие глазу и чувствам. По его мнению, лучшие сочетания – черное с белым, синее с оранжевым, серое с рыжим, светло-зеленое с телесным и темно-зеленое с «сиенским коричневым».

Во Франции на рубеже XV–XVI веков спор о цветах пока ведется скорее в теоретической, чем в эстетической плоскости. Символика гербов и эмблем еще оказывает значительное влияние на изобразительное искусство и литературу. Цвета складываются скорее в своего рода язык, чем в некую гармонию. Они по-прежнему ассоциируются с пороками или добродетелями, с чувствами и душевными порывами, с возрастом человека, с классами общества, с моральными качествами или с законами жизни. Литература и живопись подчинены этим хроматическим кодам и регулируются ими[157].

Изящное стихотворение Жана Роберте (ок. 1435–1502), сочиненное в конце XV века и названное «Истолкование цветов», может служить для нас и ключом к этим кодам, и наглядной демонстрацией того, как они действуют. Автор – важный государственный чиновник; вначале он служит у герцогов Бурбонских, затем переходит на службу к королям Франции, Людовику XI, Карлу VIII, Людовику XII, и занимает различные дипломатические и административные должности. Но Жан Роберте – еще и выдающийся писатель, друг Карла Орлеанского, Жоржа Шатлена и Жана Молине, переводчик Петрарки и автор собственных поэтических произведений, принимающий участие во многих литературных событиях своего времени. Он считается одним из самых даровитых поэтов при французском дворе, которых впоследствии назовут «великими риториками»[158]. «Истолкование цветов» – не самое оригинальное из его сочинений, однако эта небольшая, искусно написанная поэма интересна для нас по многим причинам. Она состоит из десяти катренов и «посылки». В ней автор рассматривает девять цветов, формулирует их основные свойства, указывает на существующие между ними связи, напоминает о пороках и добродетелях, символами которых они являются, и в завершение описывает моральный или социальный тип, которому они соответствуют. Вот эти девять цветов в том порядке, в каком он их представляет: белый, синий, красный, серый, зеленый, желтый, фиолетовый, темно-красный и черный. Десятый, последний, катрен посвящен «пестрофиолету», который состоит из красных, черных и белых полос. Это цвет лицемеров.

Порядок, в котором представлены цвета, неслучаен: это отражение иерархии. Первый и главный из них – белый, символ смирения и скромности; за ним следует синий – цвет честности, поэтому его место рядом с белым. Красный, некогда первый среди цветов, «цвет как таковой», – в этом списке занимает всего лишь третье место: это символ победы, славы, но также и гордыни; в противоположность белому и синему, он не однозначно позитивный. Четвертое место серого может удивить того, кто не знает, что XV век – время экспансии этого цвета: зачастую он рассматривается как противоположность черному, цвету печали, и воспринимается всегда положительно, как цвет надежды[159]. Многие поэты позднего Средневековья воспели его в своих стихах, и первым из них был Карл Орлеанский, который в 1430 году, находясь в плену в Англии, написал трогательное стихотворение «Серый цвет надежды»[160].

Сразу за серым следует зеленый. Жан Роберте помещает его в центр своей палитры и воспринимает не как цвет надежды, а как цвет радости:

Зеленый:Я подобен драгоценному изумруду,Нахожу радость в моей безупречной зелени;Не следует сочетать меня с черным цветом,Я принадлежу лишь веселым людям.

Уподобление зеленого цвета изумруду – конечно, верх банальности. Впервые эта ассоциация появилась в «Естественной истории» Плиния Старшего, в I веке нашей эры. Но в данном случае она более почетна, чем ассоциация с травой или листвой. Дело в том, что для людей позднего Средневековья драгоценные камни, особенно изумруд и алмаз, обладают особым обаянием. Замечание о том, что зеленый как эмблематический цвет подходит только человеку с веселым характером, тоже не содержит ничего нового: оно подразумевает, что зеленый – цвет молодой, живой, веселый, динамичный, а эти его качества всем давно известны. Но вот утверждение, что зеленое не следует сочетать с черным – это уже необычно. Впрочем, Роберте не единственный, кому это пришло в голову: его современник, анонимный автор продолжения «Книги о гербах», утверждает, что в сочетании зеленого с черным выражена вся скорбь мира. Однако ни он, ни Роберте не объясняют, в чем тут причина. Почему они считают неприемлемым сочетание зеленого и черного? Быть может, потому, что у Роберте зеленый находится в центре палитры, то есть слишком далеко от черного, чтобы эти два цвета могли расположиться рядом или дополнить друг друга? Или, напротив, с точки зрения геральдики и символики зеленый слишком близок к черному? Трудно сказать: символика цветов в раннее Новое время выстроена по принципам, которые не имеют ничего общего с логикой современного человека.

Четыре цвета, следующие за зеленым, имеют скорее негативную символику, нежели позитивную. Желтый, символ наслаждения и беззаботности, – двойственный, чтобы не сказать двусмысленный цвет. Фиолетовый, который носят изменники вроде Ганелона, предателя из «Песни о Роланде» («Его носил изменник Ганелон»), – презренный цвет. Жан Роберте, как большинство авторов его времени, считает каждый из этих цветов результатом смешения двух других: желтый – это смесь красного и белого; фиолетовый – смесь черного и синего. Нам это кажется странным, но не надо забывать, что на рубеже XV и XVI веков люди не знали о спектре (и не будут знать еще полтора столетия, до открытий Ньютона) и базовой классификацией цветов для них оставалась цветовая шкала Аристотеля: белый-желтый-красный-зеленый-синий-фиолетовый-черный. Зеленый, как и в стихотворении Роберте, находится в центре, а желтый – между белым и красным. Так что поэт здесь не придумал ничего нового.

За фиолетовым следует «дубленый», темно-красный или темно-рыжий цвет: анонимный автор второй части «Книги о гербах» считает его «самым уродливым из цветов». Роберте не заходит так далеко, но называет «дубленый» изменчивым и нестойким цветом, вызывающим чувство неуверенности и тревоги («В душе рождаю тайную тревогу»). Наконец, черный, занимающий предпоследнее место, перед диковинным «пестрофиолетом», воспринимается исключительно в негативном плане: он неприятный, печальный, мрачный, жестокий, он – знак траура, гнева или меланхолии (которая в те времена считалась болезнью), и его никто не любит. А ведь еще недавно черный считался величественным и роскошным, он был на пике моды при европейских дворах. Очевидно, отношение к нему успели пересмотреть.

Жан Роберте завершает свою маленькую поэму традиционной «посылкой»: он предлагает каждому феодальному правителю выбрать себе эмблематические цвета в соответствии с его рекомендациями и сообщает, что для себя выбрал белый и синий… как Рабле для Гаргантюа несколько десятилетий спустя[161].

Глава 4

Второстепенный цвет (XVI–XIX века)

Обесценение зеленого, уже наметившееся на исходе Средневековья, продолжается и в раннее Новое время. И прежде всего в моральном и религиозном плане: в предписаниях об одежде, исходящих от светских властей, и в морализаторских проповедях вождей Реформации говорится, что зеленый – цвет легкомысленный, аморальный, и каждый порядочный горожанин, каждый добрый христианин должен от него воздерживаться. Уважения достоин только зеленый цвет растительности, ибо он есть творение Господа; остальные проявления зеленого в большей или меньшей степени заслуживают осуждения. Эта же тенденция прослеживается и в изобразительном искусстве: многие художники либо вообще отказываются от зеленого, либо стараются воздерживаться от него, оставляя зеленые тона для пейзажей и для жанровых сцен; в картинах серьезного содержания, на религиозные или мифологические темы зеленого теперь немного, и он никогда не располагается в центре, а лишь по краям. И наконец, наука: на смену прежнему цветовому порядку, унаследованному от Античности, приходят новые классификации, в которых зеленый перестает быть одним из базовых цветов и становится второстепенным; более того, это даже не самостоятельный цвет, а смесь, получаемая в результате соединения синего и желтого. Этот новый взгляд ученых на хроматическую генеалогию зеленого – результат понижения его статуса в повседневной жизни, а также в мире искусства и символики.

К зеленому нескоро вернется былой почет: только в середине XVIII века зарождающийся романтизм усмотрит в нем некоторые достоинства. В это время вкусы у людей изменятся, их потянет на природу, им понравится гулять в полях и в рощах, в чаще леса, по тропинкам на склонах гор. Станет модным собирать гербарии и писать пейзажи, меланхолия из болезни превратится в добродетель, а мятущиеся души найдут в зеленом цвете и растительности целебный покой и новые чаяния.

Оттенки протестантской морали

Наследница законов против роскоши и религиозных морализаторских движений позднего Средневековья, Реформация очень рано объявляет войну цветам, которые она считает слишком резкими или слишком яркими, и во всех областях жизни отдает приоритет тройке цветов – черному, белому и серому; эти цвета достойней и выше, чем «папистская полихромия», и лучше сочетаются с новой цивилизацией печатной книги и гравюры, которая в этот момент как раз переживает расцвет[162].

В первое время протестантское цветоборчество затрагивает только храмы. По мнению вождей Реформации, цвет занимает в церкви непомерно много места: надо принять меры, чтобы его там стало меньше или не осталось вообще. В своих проповедях, вслед за библейским пророком Иеремией, который осыпал упреками царя Иоакима, они осуждают тех князей, кто строит храмы, похожие на дворцы, «и прорубает себе окна, и обшивает кедром, и красит красной краскою»[163]. Главной их мишенью становится именно красный цвет, в Библии выполняющий роль Цвета как такового, а в XVI веке ставший главной эмблемой роскоши папского двора. Однако есть и другие нелюбимые цвета – желтый и зеленый. Их необходимо изгнать из храма. И начинается преобразование церковных интерьеров, которое перерастает в вакханалию разрушения (в частности, уничтожаются витражи). Стены церквей должны стать монохромными: их освобождают от всего лишнего, оголяют камень или кирпич, росписи забеливают известью либо закрашивают однотонными красками, черной или серой. Цветоборчество здесь идет рука об руку с иконоборчеством[164].

Еще более жесткую позицию вожди Реформации занимают по отношению к богослужебным цветам. В ритуале католической мессы цвет играет первостепенную роль. Церковная утварь и облачения священников не только выполняют функцию, обусловленную их местом в системе богослужебных цветов, они гармонично сочетаются со светильниками, с архитектурным декором, с полихромной скульптурой, с миниатюрами в Библиях и часословах и со всеми драгоценными украшениями храма: в итоге получается настоящий спектакль, герой которого – цвет. Теперь все это должно исчезнуть: «храм – не театр» (Лютер), «служители Церкви – не фигляры» (Меланхтон), «богатство и красота обрядов препятствуют искреннему богопочитанию» (Цвингли), «лучшее украшение храма – это слово Божие» (Кальвин). Таким образом, система богослужебных цветов упраздняется. Даже зеленый, который выполнял роль будничного цвета, признан неуместным. Он должен уступить место черному, белому и серому.

В результате христианский храм внутри становится строгим и почти лишенным цвета, как синагога. Однако наиболее сильное и длительное влияние Реформация оказала даже не на убранство храмов, а на тенденции в одежде. В глазах ее вождей одежда – нечто постыдное и греховное. Ведь она связана с грехопадением: Адам и Ева были нагими, когда жили в раю, а затем, ослушавшись Бога, будучи изгнаны из рая, они сшили себе одежду, чтобы прикрыть наготу. Одежда – символ их проступка, и ее главнейшая функция – напоминать Человеку о его греховности. Вот почему одежда всегда должна быть строгой, простой, неприметной, соответствующей климату и приспособленной для работы. Все варианты протестантской морали выражают глубокое отвращение к роскоши в одежде, к изыскам и украшениям, к переодеваниям, к слишком часто меняющейся или эксцентричной моде. В итоге внешний вид протестантов приобрел необычайную строгость и суровость: их одежду отличали простота покроя, тусклые цвета, отказ от любых аксессуаров и любых ухищрений. Вожди Реформации сами подают пример аскетизма как в своей повседневной жизни, так и на своих живописных или гравированных портретах. Все они позируют художникам в темной, строгой, одноцветной одежде.

Из протестантского гардероба изгнаны все яркие цвета, признанные «непристойными»: прежде всего красный и желтый, но также и все оттенки розового и оранжевого, все оттенки зеленого и даже фиолетового. Зато в большом ходу темные цвета: все оттенки черного, серого и коричневого. Белый, цвет чистоты, рекомендуется носить детям, а иногда и женщинам. Синий цвет считается допустимым, но только тусклый, приглушенный. И напротив, пестрая или просто разноцветная одежда, которая, как выразился Меланхтон в своей знаменитой проповеди 1527 года, «превращает людей в павлинов»[165], – это объект ожесточенных нападок. Особую неприязнь, повидимому, вызывает зеленый: это цвет шутов и фигляров, а также попугаев, птиц болтливых и бесполезных.

Изобразительное искусство, в частности живопись, тоже начинает отказываться от ярких цветов. Вне всякого сомнения, палитра художников-протестантов существенно отличается от палитры католиков. Иначе и не могло быть: ведь в XVI–XVII веках ее формируют высказывания вождей Реформации об изобразительном искусстве и об эстетическом восприятии; а высказывались они на эту тему в разных ситуациях и в разные годы по-разному (например, Лютер). Возможно, наибольшее количество замечаний или указаний, касающихся изобразительного искусства и цвета, мы находим у Кальвина, который, по-видимому, относится к зеленому цвету скорее благожелательно.

Кальвин не против изобразительного искусства, но считает, что оно должно иметь исключительно светскую тематику. Задача искусства – наставлять людей либо восславлять Бога, изображая не самого Творца (что недопустимо и чудовищно), а Творение. Соответственно, художник должен избегать пустых и легковесных сюжетов, склоняющих к греху или разжигающих похоть. Искусство не обладает самостоятельной ценностью; оно дается нам Богом, дабы мы научились чтить Его. Поэтому живописец должен в своей работе соблюдать умеренность, стремиться к гармонии форм и тонов, вдохновляться окружающим миром и воспроизводить увиденное. Самые прекрасные цвета – это цвета природы; Кальвин отдает предпочтение синим и голубым тонам неба и воды, а также зеленым тонам растений, ибо они созданы самим Творцом: «от них исходит благодать»[166]. Итак, зеленый цвет, изгнанный из храма, недопустимый в одежде и в обстановке повседневной жизни, все же имеет право на существование: это подтверждает один из вождей Реформации. А живописцы-кальвинисты, которые вообще отличаются строгостью и сдержанностью в подборе красок, предпочитая темные тона, вибрации светотени и эффект гризайли, уделяют зеленому больше места, чем живописцы-католики. Я говорю не о великих мастерах, таких как Рембрандт или Франс Хальс, а о менее известных художниках Северной Европы, тех, кто стремится передать на полотне или на створке алтарной картины торжественную тишину природы и гармонию растительного мира.

Зеленый цвет живописцев

С какого момента художники Европы завели обычай смешивать синюю краску с желтой, чтобы получить зеленую? Вопрос, казалось бы, простой, однако ответить на него нелегко, тем более что специалисты по истории искусства, по-видимому, никогда им не задавались. Возможно, они решили, что этот способ получения зеленой краски, которому в наше время учат еще в детском саду, был известен с незапамятных времен. Но это не так. Ни один рецепт изготовления красок, ни один документ, ни одно изображение или произведение искусства Античности и раннего Средневековья не свидетельствует о том, что люди того времени смешивали синий и желтый для получения зеленого: в текстах об этом нет ни слова, а результаты анализов, проведенных в лабораториях, почти всегда дают отрицательный результат. Зато в XVIII веке об этом способе знали все: он упоминается в большинстве книг с рецептами по изготовлению красок и трактатов о живописи, а лабораторные анализы пигментов подтверждают, что многие художники действительно пользовались этими рецептами. Но создается впечатление, что пользоваться ими они начали сравнительно недавно: в 1740-е годы несколько французских художников (например, Удри) резко осуждали тех своих коллег по Королевской академии живописи, которые, вместо того чтобы работать с традиционными зелеными пигментами (зеленой глиной, малахитом, искусственными окисями меди), просто-напросто смешивают синюю краску с желтой. Они считали этот способ чересчур легким, противоестественным и недостойным истинного художника[167].

Однако Удри и его единомышленники не выражают общее мнение, их позицию разделяет только меньшинство. Без сомнения, уже в предыдущем столетии во Франции и в соседних странах большинство живописцев стали получать зеленые тона, смешивая синее с желтым[168]. Проблема в том, чтобы выяснить, когда этот способ, к которому художники пришли случайно, путем проб и ошибок, стал повсеместным и общепринятым. Придется ли ждать появления Исаака Ньютона, его опытов с призмой и открытия цветового спектра, чтобы такая практика была признана возможной также и с точки зрения теории?[169] Когда в 1665–1666 годах молодому английскому ученому удается разложить белый солнечный луч на несколько цветных лучей, он по сути предлагает ученому сообществу новый цветовой порядок, в котором зеленый наконец займет положенное ему место между синим и желтым: фиолетовый, индиго, синий, зеленый, желтый, оранжевый, красный[170]. Никогда раньше, ни в одной классификации цветов зеленый не располагался на полпути между синим и желтым. Конечно, к синему он был близко, но от желтого очень далек. Так было на цветовой шкале, которую чаще всего выбирали художники позднего Средневековья, чтобы выстроить цвета в определенном порядке: белый, желтый, красный, зеленый, синий, фиолетовый, черный[171]. При таком размещении между зеленым и желтым вклинивается красный. Поэтому теоретически не кажется целесообразным смешивать синий и желтый, чтобы получить зеленый[172]. Пока не будет открыт спектр, пока он не получит широкую известность и признание, желтый будет находиться слишком далеко от синего, чтобы между ними могла образоваться пограничная территория, которую заполнил бы зеленый.

Но тем не менее открытие спектра не может мгновенно изменить правила работы с красками, давно сложившиеся в среде художников. К тому же Ньютон проводит опыты со светом, а не с веществом: новый цветовой порядок, который он предлагает миру науки, лежит в плоскости физики, а не химии. Однако пигменты больше зависят от химии красок, чем от своих физических свойств[173]. Конечно, трудно провести четкую грань между той и другой науками, но все же пигменты и краски – это в первую очередь вещество и только во вторую – свет. А потому рискнем предположить, что на работе большинства художников открытие Ньютона сказалось очень нескоро[174]. С другой стороны, к тому времени они уже на собственном опыте убедились, что из смеси синей краски с желтой можно получить зеленую.

Дело в том, что для художников провести и воспроизвести этот эксперимент было совсем несложно. Вероятно, они начали заниматься этим даже раньше, чем красильщики, и первые попытки были сделаны еще в XII–XIII веках[175]. Тем более что зеленые пигменты, изготавливаемые традиционным способом, какой был в ходу еще у древних римлян, часто не оправдывали себя: они стоили слишком дорого (малахит, который вдобавок еще и чернеет со временем) либо плохо ложились (зеленая глина, которая из-за этого используется в основном как нижний слой), были нестойкими (растительные красители: крушина, сок ириса, сок порея) либо едкими и разрушали краски вокруг них или грунтовку под ними (искусственные окиси меди). И возникало сильнейшее искушение поискать другие материалы для зеленых красок или другие технологии их производства[176].

Самым простым способом получения зеленой краски было смешивание синей и желтой. Однако великие итальянские художники XVI века (например, Леонардо, Рафаэль, Тициан) никогда не прибегали к этому способу: сегодня, после проведения многочисленных лабораторных анализов, мы можем сказать это с уверенностью. Исключение составляют только Джованни Беллини, Джорджоне (его зеленые тона – едва ли не лучшие во всей истории живописи) и еще несколько венецианских мастеров пониже рангом[177]. Великие живописцы XV столетия, как итальянские (Пизанелло, Мантенья, Боттичелли), так и фламандские (Ван Эйк, Ван дер Вейден, Мемлинг), тоже никогда не смешивали синее с желтым, чтобы получить зеленое[178]. А вот у художников-миниатюристов дело обстояло иначе. Согласно результатам недавно проведенных анализов, некоторые из них нередко смешивали краски. И не просто накладывали на пергамент слой желтой поверх слоя синей – так они делали уже давно, – но и растирали в одной ступке или смешивали в сосуде какое-то количество желтого пигмента и столько же синего. Конечно, в то время это не могло быть общепринятой практикой, но уже не было абсолютным исключением, как показывают лабораторные исследования. Чаще всего для смешивания использовались два минеральных красителя: медная лазурь и оловянная желть; лазурит и аурипигмент; но иногда это были два красителя растительного происхождения, например вайда и церва, или один растительный, один минеральный: индиго и аурипигмент[179].

В одной книге рецептов, предназначенной как для живописцев, так и для миниатюристов, мы находим подтверждение того, что смешивание этих двух красок практиковалось с начала XV века. Ее автор, Жан Лебег, чиновник королевской канцелярии, был близок к кругу парижских художников и гуманистов своего времени. Этот сборник, сохранившийся в виде единственной рукописи[180], датируется 1431 годом, но среди собранных в нем рецептов одни созданы гораздо раньше, несколько веков назад, другие – совсем недавно, в начале XV века. Однако в книге Лебега есть рецепт, которого не было в более ранних сборниках: смесь индиго (indicum) и аурипигмента (auripigmentum). Причем в тексте уточняется, что этот метод подходит для живописи не только на пергаменте или бумаге, но также и на холсте, на дереве и на коже[181].

Это очень ценное свидетельство, однако не стоит опираться на него, выстраивая обобщающие концепции, путать умозрительные наставления из книг рецептов с реальным применением красителей в мастерских живописцев. Следует также различать чьи-то персональные навыки или случайные находки и общую тенденцию. И наконец, следует признать, что руководства по изготовлению красок, кому бы они ни были предназначены – живописцам, миниатюристам, или красильщикам, – это документы, которые с трудом поддаются датировке и изучению. И не только потому, что каждая новая книга – видоизмененная копия предыдущей (каждый раз при переписывании в текст вносятся изменения, что-то добавляется, что-то удаляется, что-то иначе истолковывается, один и тот же продукт может называться по-разному, а под одним и тем же названием могут скрываться разные продукты[182]), но еще и потому, что практические советы здесь соседствуют с аллегориями и экскурсами в область символики. В одной фразе могут содержаться и длинные рассуждения о символике цветов, и практические указания о том, как наполнять ступку или как отмывать горшок из-под краски. Кроме того, количество или пропорциональное соотношение исходных материалов часто указывается неточно, а время кипячения, настаивания или вымачивания указывается очень редко, причем так, что порой вызывает недоумение. Так, в одном рецепте конца XII века сказано, что для получения «отменной зеленой краски» надо вымачивать медные опилки в уксусе либо три дня, либо девять месяцев![183] Это типично для Средневековья: ритуал важнее результата, а критерий качества выше, чем фактор количества. В средневековой культуре «три дня» и «девять месяцев» по сути выражают одну и ту же идею: ожидание какого-либо события или вынашивание ребенка.

И рукописные, и печатные книги рецептов, предназначенные для художников, ставят перед историком одни и те же вопросы: какую пользу могли приносить живописцам эти тексты, в которых зачастую больше абстрактных рассуждений, чем конкретных сведений, больше аллегорий, чем советов? Приходилось ли авторам самим изготавливать краски? А если нет, для кого предназначены эти рецепты? Некоторые из них длинные, другие очень короткие: можно ли из этого сделать вывод, что одни действительно использовались в мастерских художников, а другие жили самостоятельной жизнью? При сегодняшнем уровне наших знаний мы не в состоянии ответить на этот вопрос. Однако мы не можем не принимать во внимание тот факт, что до XVIII века между книгами, написанными художниками или для художников, и произведениями живописи было мало общего. Самый известный пример – Леонардо да Винчи, автор незаконченного трактата о живописи, состоящего из заимствований и теоретических рассуждений, а также картин, в которых никак не учитываются рекомендации этого трактата[184].

Так или иначе, получать зеленую краску путем смешивания синей и зеленой великие художники начали относительно поздно, позже, чем миниатюристы и живописцы рангом пониже. Так, в XVII веке два таких великих мастера, как Пуссен и Вермеер, еще не прибегают к этому методу и получают зеленые пигменты вполне традиционным способом. Они широко используют малахит – карбонат меди естественного происхождения, дальний родственник медной лазури, – и разные виды зеленых земель – глину с высоким содержанием гидроокиси железа, добываемую на Кипре или в окрестностях Вероны. Пуссен любит еще искусственную зеленую краску, получаемую путем вымачивания медных опилок в кислоте, растворе извести или уксусе: такой пигмент дает зеленые тона изумительной красоты, но он непрочный, едкий и очень токсичный. Вермеер им не пользуется; ярким, насыщенным зеленым тонам он предпочитает более мягкий, сдержанный, бархатистый, утонченный колорит[185].

Вообще в XVII веке, когда многие люди, в том числе и художники, так любят рассуждать о природе света и красок (взять хотя бы Рубенса, чья мастерская в Антверпене стала настоящей лабораторией), новых пигментов появляется мало. Открытие Америки, начало оживленной колониальной торговли, появление невиданных прежде продуктов, ввозимых различными торговыми компаниями из Вест-Индии, не привели к революции в гамме зеленых тонов.

Новые знания, новые классификации

Напротив, в научном аспекте XVII столетие стало для зеленого цвета – как, впрочем, и для других цветов – эпохой великих перемен. Людей обуревает жажда знаний, они увлеченно экспериментируют, рождаются новые теории, а также новые классификации.

Грандиозные события происходят в физике, особенно в оптике, где с XIII века не было серьезных сдвигов. Появляется много теоретических работ о свете, и, как следствие, о цветах, об их природе, вариантах их классификации, их восприятии человеком. Однако в это время ученые все еще придерживаются традиционной аристотелевской (или приписываемой Аристотелю) цветовой шкалы, о которой мы уже говорили: белый, желтый, красный, зеленый, синий, фиолетовый, черный. Белый и черный обладают полноценным хроматическим статусом; зеленый не занимает места между желтым и синим, но и не является антагонистом красного; а фиолетовый чаще считается смешением синего и черного, чем красного и синего. До спектра еще далеко, хотя многие ученые ищут возможность отойти от устаревшей классификации. Некоторые предлагают заменить линейную цветовую шкалу кольцеобразной; другие – оригинальными, зачастую очень сложными древовидными схемами. Одним из самых смелых стал вариант, предложенный знаменитым ученым-иезуитом Атанасиусом Кирхером (1601–1680), специалистом по разным отраслям науки, интересовавшимся всем, в том числе и проблемами цвета. Его диаграмма была представлена в капитальном труде Кирхера, посвященном свету, – «Ars magna lucis et umbrae» (Рим, 1646). Диаграмма Кирхера представляет собой нечто вроде генеалогии цветов, имеющей вид семи полукружий разного размера, расположенных внахлест[186].

Некоторые исследователи подхватывают и теоретически развивают находки художников и ремесленников. Так, парижский врач Луи Саво беседует с живописцами, красильщиками, мастерами витражей, расспрашивает их, а затем строит на этом материале, полученном эмпирическим путем, свои научные гипотезы[187]. А фламандский натуралист Ансельм Де Боот, которого принимают при дворе императора Рудольфа II и который никогда не упускает случая осмотреть императорскую кунсткамеру, ставит в центр своих исследований серый цвет и доказывает, что для его получения достаточно смешать белое и черное (так уже много веков поступают художники)[188]. Но самые ясные и четко сформулированные теории, оказавшие наибольшее влияние на ученых последующих десятилетий, выдвинул в 1613 году Франсуа д’Агилон, друг Рубенса, иезуит и автор работ по разным вопросам науки. Д’Агилон делит цвета на «крайние» (белый и черный), «срединные» (красный, синий, желтый) и «смешанные» (зеленый, фиолетовый и оранжевый). На созданной им удивительно изящной диаграмме, напоминающей схемы гармонии в музыке, он показывает, как одни цвета, сливаясь вместе, порождают другие[189].

Художники, со своей стороны, без устали экспериментируют с красками. Путем проб и ошибок они пытаются найти способ получать множество разных тонов и нюансов из смеси нескольких основных красок: либо смешивают пигменты до того, как нанести на полотно, либо накладывают мазки разных цветов один поверх другого, либо помещают их рядом, либо используют подкрашенный растворитель. По сути во всем этом нет ничего нового, но в первой половине XVII века исследования, эксперименты, гипотезы и дискуссии достигают такой интенсивности, какой не знали никогда прежде. По всей Европе художники, врачи, аптекари, физики, химики и красильщики бьются над одними и теми же вопросами: сколько «базовых» цветов необходимо для того, чтобы создать все остальные? В каком порядке их выстроить, по каким принципам комбинировать, по каким правилам смешивать? И наконец, как их называть? В этом последнем случае все европейские языки предлагают множество вариантов: «первозданные», «исконные», «главные», «простые», «элементарные», «природные», «чистые», «основные». В текстах, написанных по-латыни, чаще всего встречаются термины colores simplices и colores principales. С французским языком дело обстоит сложнее, и в текстах часто возникает путаница. Например, термин «чистый цвет» может быть истолкован двояко: и как основной, и как естественный, то есть без осветляющей примеси белого или затемняющей примеси черного. В конце XVII века появится определение «основной», которое окончательно закрепится только через два столетия.

Следующий вопрос: сколько их, этих базовых цветов? Три? Четыре? Пять? Тут мнения исследователей существенно расходятся. Некоторые обращаются к далекому прошлому, к античной традиции, в частности к Плинию Старшему: в его «Естественной истории» указаны всего четыре основных цвета – белый, красный, черный и загадочный sil (silacens), идентифицируемый то как особый оттенок желтого, то как некий оттенок синего[190]. Установить значение этого термина, очень редкого в классической латыни, исключительно трудно, поскольку Плиний больше говорит о пигментах и красящих веществах, чем о собственно цветах. Вот почему другие авторы в своих исследованиях опираются не на «Естественную историю» и не на Античность вообще, а на опыт работы художников своего времени, утверждая, что существует пять «первозданных» цветов: белый, черный, красный, желтый и синий. Позднее, когда Ньютон предъявит научные доказательства того, что белый и черный не входят в число хроматических цветов, большинство ученых признают базовыми оставшиеся три: красный, синий и желтый. Это еще не теория основных и дополнительных цветов, но это уже современная триада красок для субтрактивного синтеза цвета в полиграфии, которая позволит Жакобу Кристофу Леблону в 1720–1740-х годах изобрести способ печатания полихромных гравюр[191], а другим изобретателям, спустя еще несколько десятилетий, – усовершенствовать процесс печати и воспроизведения цветных изображений.

Но вернемся в XVII век. Вне зависимости от того, сколько цветов считаются базовыми, три или пять, зеленый в их число не входит, и это уже нечто совершенно новое. Какие бы схемы или диаграммы ни предлагались прежде для систематизации цветов, зеленый всегда присутствовал в них на тех же правах, что и красный, желтый и синий. Такой порядок действовал во всех областях жизни, связанных с цветом. Теперь будет по-другому: зеленый, который большинство художников и красильщиков получают путем смешивания синего и желтого, превратился во «второстепенный» цвет (термин «дополнительный цвет» появится только в XIX веке). Эту новую точку зрения вскоре разделит большинство живописцев и ученых. Ирландский исследователь Роберт Бойль (1627–1691), химик с многосторонними интересами, в своем трактате о цветах «Experiments and Considerations Touching Colours» («Опыты и соображения касательно цветов»), вышедшем в 1664 году, за два года до открытия спектра Ньютоном, высказывает ее очень ясно и четко:

Существует очень небольшое число простых, или «первозданных», цветов, каковые в разнообразных сочетаниях некоторым образом производят все остальные. Ибо несмотря на то что живописцы могут воссоздавать оттенки – но не всегда красоту – бесчисленных цветов, которые встречаются в природе, я не думаю, что для выявления этого необычайного разнообразия им могут понадобиться иные цвета, кроме белого, черного, красного, синего и желтого. Этих пяти цветов, различным образом соединенных – а также, если можно так выразиться, разъединенных, – вполне достаточно, чтобы создать большое количество других, настолько большое, что люди, незнакомые с палитрами художников, даже не могут себе этого представить[192].

К 1660-м годам точка зрения Бойля завоевывает все больше сторонников. Есть только пять базовых цветов, и зеленый в их число не входит. В хроматической генеалогии он переместился на второй или даже третий план, и позволительно спросить себя, было ли обесценение зеленого в глазах художников и ученых причиной или же, наоборот, следствием его обесценения в повседневной жизни, в материальной культуре и в символике. В конце XVII столетия зеленый занимает все более и более скромное место буквально во всем: в одежде, в убранстве домов, в гербах и эмблемах, в поэзии и литературе. Он вступает в новую фазу своей истории, фазу отступления на всех фронтах, которая продлится очень долго и закончится лишь в XX веке. Отныне зеленый становится «второстепенным» цветом.

Банты на костюме Альцеста и зеленый цвет в театре

В XVII веке хроматические эксперименты художников и открытия ученых в этой области еще не оказывают сиюминутного воздействия на быт простых смертных. Для этого придется дожидаться начала следующего века, века Просвещения, когда научно-технический прогресс получит свое естественное продолжение в материальной культуре, будет непосредственно влиять на повседневную жизнь людей. А сейчас привычки и вкусы широкой публики меняются медленно. Это относится и к моде на цвета в одежде. При королевских и княжеских дворах мода на черное продержится до середины XVII столетия. По крайней мере, в парадном костюме: будничная одежда все же немного ярче. Цвета в женской одежде разнообразнее, чем в мужской, однако зачастую она выдержана в темных тонах. В частности, зеленый почти всегда бывает темным. Некоторые государи выказывают пристрастие к зеленому, но этого недостаточно, чтобы он вошел в моду. Например, Генрих IV, король Франции с 1589 по 1610 год, любит одеваться в зеленое, как, впрочем, и его предшественник на троне, Генрих III, а также его сын и преемник Людовик XIII. Однако на общеевропейской тенденции это никак не отразилось.

Добрый король Генрих IV во Франции получил прозвище «Vert Galant», буквально «Зеленый шалун». Но оно не связано с цветом одежды. Король получил его уже после смерти, когда оно успело изменить смысл и стало звучать почти как комплимент: «Сердцеед». А изначально, в среднефранцузском языке vert galant означало: разбойник, который прячется в лесу, грабит путников и нападает на женщин. Позднее смысл выражения смягчился, оно приобрело шутливый оттенок – «волокита», «юбочник», «дамский угодник». Определение «зеленый» (vert) здесь намекает на сексуальную силу и любовные безумства. В символике любви синий цвет часто означает целомудрие и верность, а зеленый – непостоянство и похоть. Возможно, здесь также прослеживается связь с маем, месяцем едва распустившейся листвы и зарождающегося чувства. Во многих регионах Европы был обычай: в первые дни мая влюбленный юноша сажает перед дверью или перед окном своей милой молодое деревце; когда он и она соединятся и пойдут по жизни вдвоем, деревце будет расти и крепнуть вместе с их любовью[193].

Людовик XIII, подобно своему отцу Генриху IV, любил зеленый цвет, а вот кардинал Ришелье этот цвет ненавидел. Всесильный министр был очень суеверным человеком; он утверждал, что зеленый приносит несчастье, и беспокоился, когда король надевал что-то зеленое[194]. Надо сказать, в его время так думал не он один. Так, Катрин де Вивон, маркиза де Рамбуйе, основательница кружка, в котором родилась прециозная литература, регулярно устраивает приемы в своей знаменитой голубой гостиной, однако не допускает туда посетителей, одетых в зеленое. На ее взгляд, зеленый – печальный и мрачный цвет. В особняке маркизы, где собравшиеся наслаждаются изысканной беседой, нередко заходит речь о цветах: синий они называют «неистово прелестным», красный – «устрашающе великолепным», розовый – «дерзостно пленительным», а зеленый – «ошеломительно противным»[195]. Таково мнение прециозников и прециозниц, которые обожают вычурные сравнения и гиперболы, а обычную манеру выражаться считают вульгарной.

У многих поэтов и романистов (Вуатюра, Скаррона, Фюретьера), а также остроумных людей того времени зеленый вызывает раздражение: это цвет разбогатевших мещан, которые жаждут попасть в высшее общество, но не умеют себя вести, или неотесанных, невежественных провинциалов, которые неуклюже пытаются подражать столичной моде. Если во Франции 1630–1680-х годов на сцене появляется герой в зеленом, часто это нелепый, бурлескный персонаж, вызывающий смех у публики.

Иногда автор пользуется этим нехитрым приемом, чтобы выразить очень важную и тонкую мысль. Замечательный пример – пьеса Мольера «Мизантроп», впервые представленная в театре Пале-Рояль в июне 1666 го да. Главный герой, Альцест, обрушивается с беспощадной критикой на великосветские нравы, лицемерную вежливость, сделки с совестью, злоязычие, непостоянство в чувствах и всеобщую посредственность. По правде говоря, создается впечатление, что он ненавидит все человечество. Тем не менее он посещает салон бездушной и черствой кокетки Селимены и пытается за ней ухаживать. Он трогателен и одновременно смешон, как его костюм, который в пьесе описывается несколько раз: серый с зелеными бантами.

Об этих бантах было сказано и написано очень много, а их цвет породил множество гипотез. Некоторые комментаторы усмотрели в этом аксессуаре не более чем комичную деталь, призванную убедить зрителя, что перед ним – карикатурный персонаж. Они указывали на то, что у большинства смешных героев Мольера в костюме есть какая-то деталь зеленого цвета. Это и господин Журден, разбогатевший мещанин, который изображает из себя дворянина; и господин де Пурсоньяк, крестьянин-выскочка, на свою беду приехавший в Париж; и Арган, мнимый больной, решивший выдать свою дочь за карикатурного лекаря Тома Диафуаруса; и Сганарель, лекарь поневоле, одураченный женой и избитый собственными лакеями. В одежде этого последнего, помимо зеленого цвета, присутствует еще и желтый; таким образом, он появляется перед зрителями в традиционном костюме шута. Но Альцест все же не шут: резкость его манер и бескомпромиссность взглядов вызывают скорее раздражение, чем смех, а зеленые банты лишь выдают в нем чудака.

Другие комментаторы полагают, что зеленый цвет в данном случае выбран за его старомодность. Альцест одет не по современной моде, а так, как одевались одно или два поколения назад. Не только его манеры и чувства, но и его внешний облик – из другой эпохи: его шансы увлечь Селимену равны нулю. Действительно, в 1666 году, когда был написан «Мизантроп», в зеленое не одевается уже никто – ни придворные, ни дворяне в провинции, ни даже мещане. По-видимому, его носили раньше (да и то не все и не всюду), в 1620–1630 годах[196], но сейчас эта мода прочно забыта. А следовательно, сейчас зеленый костюм может вызвать лишь улыбку. Дело не только в том, что зеленый устарел, утверждают комментаторы, но и в том, что его социальный статус резко понизился. «Мизантроп» – единственная пьеса Мольера, действие которой происходит в кругу аристократии. Салон Селимены посещают несколько маркизов, да и сам Альцест – дворянин. Однако он носит костюм с бантами плебейского зеленого цвета: это не просто смешно, это еще и неуместно. В XVII веке одного цветового вкрапления в одежде человека достаточно, чтобы окружающие поняли, к какому классу, какой касте, среде или религии он принадлежит. В соседних странах – Англии, Испании, Италии – это проявляется еще сильнее, чем во Франции: там зеленый стал уже даже не плебейским, а крестьянским цветом.

Роль цвета как маркера социальных различий четко прослеживается в литературных произведениях, и в итоге возникает своего рода код. Этим кодом, возможно, и пользовался Мольер, иногда намеками, иногда напрямую. Так, в «Дон Кихоте» Сервантеса главный герой, гораздо более безрассудный и экстравагантный, чем Альцест, носит старинные рыцарские доспехи, разные части которых соединены зелеными лентами; помимо того что эти ленты выглядят нелепо, их еще и невозможно развязать; и Рыцарю печального образа приходится ночевать в трактире в полном рыцарском вооружении.

Каждая из этих гипотез по-своему обоснована, они не исключают, а, наоборот, подкрепляют друг друга, превращая мизантропа с зелеными бантами в забавного и трогательного чудака. Но есть одна версия, которая мне кажется малоправдоподобной, хотя ее выдвигают достаточно часто: зеленый, говорят ее сторонники, был любимым цветом Мольера. Стены нескольких комнат его парижской квартиры будто бы были обтянуты зелеными обоями, а обе его спутницы жизни, Мадлен Бежар, затем Арманда Бежар, носили зеленые платья. Мольер, игравший Журдена, господина де Пурсоньяка, Сганареля и Аргана, будто бы сам выбрал для этих ролей зеленый костюм. И даже умер в таком костюме, когда 17 февраля 1673 года играл Аргана в «Мнимом больном». Пусть так. Но достаточно ли этого, чтобы объяснить зеленые банты Альцеста, быстро ставшие эмблематическими для конкретной роли, конкретной пьесы, конкретного цвета? Я так не думаю, но, разумеется, не могу считать мою точку зрения единственно верной, поскольку в данном случае все мы имеем дело не с фактами, а лишь с предположениями.

Сегодня нам трудно назвать причины, определявшие в прошлом выбор одежды того или иного цвета, и это относится не только к театру и литературе, но также к произведениям изобразительного искусства. И даже к общественной жизни, к одежде, которую носили реальные люди. Долгое время историки не проявляли должного внимания к костюму и связанным с ним обычаям и традициям. Они относили эту область к «истории быта», которой, по их мнению, могли заниматься лишь дилетанты, либо ограничивались археологическим изучением форм и фасонов, а цвета полностью игнорировали. К счастью, вот уже несколько десятилетий, как история костюма, под влиянием социологии и антропологии, превратилась в настоящую историческую дисциплину, определившую для себя новую проблематику, выработавшую новые методы и рассматривающую традиции и обычаи в одежде как немаловажный аспект истории общества. Это, безусловно, отрадный факт. Остается только пожелать, чтобы в будущем историки больше не оставляли проблемы цвета в стороне. При всем богатстве документального материала и важной роли цвета во всех социальных кодах количество работ на эту тему остается несоизмеримо малым. Это касается исследований, посвященных не только XVII веку, но и любой другой эпохе.

Суеверия и сказки

Давайте пока останемся в театре и поговорим о страхе, который вызывает у сегодняшних актеров зеленый цвет. Он здесь под запретом: служители Мельпомены не только отказываются надевать зеленые костюмы, но и требуют, чтобы на сцене не было ничего зеленого, ни драпировок, ни мебели, ни мелких предметов; если не изгнать зеленый, он принесет несчастье всему и всем – спектаклю, пьесе, актерам. Не забывайте, зеленый цвет когда-то сгубил самого Мольера!

Это суеверие уходит корнями в далекое прошлое. Оно было отмечено во Франции еще в эпоху романтизма: когда в 1847 году в Париже репетировали пьесу Альфреда де Мюссе «Каприз», одна знаменитая актриса привела автора в бешенство, наотрез отказавшись надеть зеленое платье, в котором он мечтал увидеть свою героиню Матильду. Он даже пригрозил, что заберет пьесу из Комеди-Франсез[197]. Как утверждают многие историки театра, причина такого предубеждения – в особенностях театрального света той эпохи. Лампы, которые использовались тогда для освещения сцены, оставляли в полутьме драпировки и костюмы этого цвета. Вот почему его не любили актеры, а тем более актрисы: в зеленом костюме нельзя было привлечь к себе внимание зрителей. Это, конечно, так, но, если вдуматься, неприязнь людей театра к зеленому цвету зародилась гораздо раньше. По-видимому, она существовала еще в шекспировской Англии: некоторые актеры не хотели носить на сцене костюм шута – зеленый или зеленый с желтым (например, если нужно было играть Основу в «Сне в летнюю ночь»[198]). Так что в 1600 году у актеров уже успело сформироваться твердое убеждение: зеленый на сцене приносит несчастье.

Возможно, однако, что нам придется заглянуть в еще более далекую от нас эпоху – в позднее Средневековье, когда перед зрителями разыгрывались мистерии. Согласно легенде, несколько актеров умерли один за другим после того, как исполнили роль Иуды, который на сцене традиционно был одет в зеленый, желтый либо желтый с зеленым костюм[199]. В те времена проблема была не в свете, а в красках. Как мы уже знаем, окрасить ткань в глубокий, насыщенный зеленый цвет долго оставалось очень трудной задачей. Но театральные костюмы должны быть яркими, бросающимися в глаза, чтобы публика легко узнавала персонажей. Возможно, из этих соображений обычные растительные пигменты, дававшие серовато-зеленые или блекло-зеленые тона, в какой-то момент решили заменить медянкой, или уксуснокислой медью, эффективным, но чрезвычайно ядовитым красителем. Драпировки и одежда, скорее покрашенные сверху, чем окрашенные, приобретают ослепительно яркий зеленый цвет, но медянка оставляет вредные испарения и твердые частицы, которые могут вызвать удушье и даже привести к смерти. Вероятно, произошло несколько трагических случаев, оставшихся без объяснения. Отсюда и устрашающая репутация, которую приобрел зеленый цвет среди актеров, и его последующее изгнание со сцены.

При всем при этом запрет на зеленое – лишь одно из многих табу, существующих в театре. Во Франции актерам не следует произносить некоторые слова: веревка, молоток, занавес, пятница. Пятница вдобавок еще и день, когда выходить на сцену очень опасно. В Англии «Макбет» давно уже считается проклятой пьесой. С ней связано множество запретов (в частности, нельзя произносить ее название, надо говорить «шотландская пьеса Уильяма Шекспира»). В Италии со сцены изгнан не зеленый, а фиолетовый цвет, поскольку он часто ассоциируется со смертью. В Испании тоже существует подобный запрет, но он касается желтого; вероятно, тут сказалось влияние тавромахии – матадор выступает в красной накидке с желтой подкладкой: если бык нанесет ему рану, желтая ткань станет его саваном.

Таким образом, нелюбовь к зеленому цвету у людей театра следует рассматривать не как единичный случай, а как часть целого комплекса суеверий и запретов, историю которого еще только предстоит написать. В частности, хотелось бы найти свидетельства с точной датировкой, чтобы выстроить факты в хронологическом порядке[200]. Тем более что театр – не единственное место, где живут суеверия, связанные с зеленым цветом. Так, зеленый долго оставался нежеланным на борту корабля, поскольку считалось, что он притягивает бурю и молнию[201]. Вероятно, именно поэтому зеленого нет в международном своде морских сигналов, который формировался с конца XVII по середину XIX века. По этой же причине в 1673 году появился странный эдикт Кольбера, предписывавший морским офицерам уничтожать любой корабль, если его корпус будет полностью или хотя бы частично зеленого цвета[202]. В эти же годы Мишель Летелье, государственный секретарь, а затем канцлер, возможно, самый могущественный человек во Франции после короля, испытывает такой страх перед зеленым, что изгоняет его из всех своих резиденций, меняет цвет фамильного герба (на котором прежде были изображены три ящерицы на зеленом поле) и запрещает ношение зеленой формы во всех войсках, сражающихся под знаменами Людовика XIV, в том числе и в иностранных полках[203]. Его сын, маркиз де Лувуа, военный министр, отменит этот запрет, а также восстановит изначальный зеленый цвет герба Летелье.

Но зеленый не всегда воспринимается как цвет, приносящий несчастье. Порой ему приписывают прямо противоположное свойство: способность отгонять силы зла. Так, в Германии и Австрии с незапамятных пор вошло в обычай красить двери хлева в зеленый цвет, чтобы защитить скот от молнии, ведьм и злых духов. Во многих регионах Западной Европы (Баварии, Португалии, Дании, Шотландии) было принято зажигать зеленые свечи, чтобы отгонять бурю и нечистую силу. А по мнению жителей других регионов, зеленый, наоборот, притягивает бурю. Таким образом, зеленый в народных верованиях имеет двоякое значение: он может быть и губительным, и спасительным[204]. Эта амбивалентная символика зеленого наблюдается и в современную эпоху. В наши дни в Скандинавии, Ирландии и на значительной части территории Германии найдется немало людей, твердо верящих в то, что зеленые плащи и зонты надежнее защищают от дождя, чем плащи и зонты другого цвета. А в деревнях на западе Франции до сих пор не принято приходить на свадьбу в зеленом: это наверняка повредит новобрачным или их потомству. Также не рекомендуется подавать на свадебный стол зеленые овощи – кроме артишока, который считается талисманом (и афродизиаком), – и даже упоминать в разговоре о чем-то зеленом[205].

Такое же двойственное значение зеленый цвет имеет и в волшебных сказках, литературном жанре, который в XVII веке был если и не изобретен, то, во всяком случае, существенно обновлен и к тому же пользовался огромной популярностью. Конечно, в сказках не так часто обозначаются цвета, зато эти обозначения всегда очень важны. Зеленый встречается реже, чем белый, красный и черный: это цвет сверхъестественных существ, в частности фей. Во многих регионах Европы еще и сейчас их называют «зелеными дамами» (Die grünen Damen, Th e green fairies). Этому может быть несколько причин: либо у них зеленая одежда или обувь, зеленые глаза или волосы (как у средневековых ведьм), либо они живут среди зелени, которая напоминает о том, что их происхождение тесно связано с жизненными циклами растительного мира, с древними культами источников, деревьев и лесов. Поскольку феи Северной Европы носят зеленый наряд, они сердятся, когда смертные надевают одежду того же цвета. Поэтому человек, желающий заручиться их благосклонностью, не должен присваивать цвет их одежды или использовать для своих нужд растения, из которых они черпают свою магическую силу, например боярышник, рябину, орешник. Зеленый – цвет фей. Кем бы ни была фея для смертного, крестной, возлюбленной, ангелом-хранителем или злым гением, она часто бывает капризной и, как ее цвет, может быстро сменить настроение, внешний вид или характер оказываемого воздействия – с вреда на пользу или наоборот. Фей следует опасаться и относиться к ним с почтением.

Западноевропейская культура – не единственная, где присутствуют зеленые феи и духи в блекло-зеленых одеяниях. Подобные сверхъестественные существа встречаются и в культурах Востока. Их внешний облик разнообразен. Так, в исламской культуре есть существо, самое имя которого указывает на зеленый цвет: Аль Хидр, что значит «зеленый человек». Кто он? На этот вопрос нет однозначного ответа. Некоторые считают его сыном Адама, другие – ангелом или святым, всевидящим пророком или наставником, посланным Судьбой. Но все видят в нем доброго, иногда озорного духа, который охраняет моряков и путешественников, усмиряет бури, тушит пожары, спасает тонущих, отгоняет демонов и ядовитых змей. В Коране он упоминается только один раз, но о его благих деяниях рассказывается во множестве легенд и сказок[206].

Но вернемся к европейским традициям и волшебным сказкам Нового времени. Как и рыцарские романы Средневековья, сказки охотно используют звучание или написание некоторых слов, чтобы создать атмосферу странного или чудесного. Из определений цвета во французском языке для такой игры лучше всего подходит обозначение зеленого: vert. У этого слова есть несколько омонимов, в частности, vair (беличий мех) и verre (стекло). Это сплошь и рядом приводит к семантической путанице и проблемам со смысловой идентификацией, а заодно обеспечивает работой многочисленных толкователей и комментаторов. Яркий пример – история Золушки в том виде, в каком ее представил Шарль Перро в конце XVII века. У этой очень давней истории есть множество версий. Но сюжетная канва всегда одна и та же: бедная девушка очаровывает принца, затем она исчезает; принцу удается найти девушку благодаря ее башмакам, потерянным (или украденным) во время бала. В версии Шарля Перро, опубликованной в 1697 году в его сборнике «Истории, или Сказки былых времен с поучениями»[207], речь идет не о башмаках, а о туфельках, то есть о бальной обуви[208]. Название сказки – «Стеклянная туфелька». Но разве туфелька может быть стеклянной? Возможно, Перро ошибся, перепутал два одинаково звучащих слова – verre и vair? В этом случае речь могла бы идти о туфельке, отороченной мехом, либо целиком сшитой из беличьего меха. Такую гипотезу в 1841 году выдвинул Бальзак в своих комментариях к этой сказке. Позднее ее подхватил Эмиль Литтре, знаменитый филолог и лексикограф, а также многочисленные специалисты по истории французского языка.

Однако Шарль Перро (1628–1703) – не первый встречный, а член Французской академии, редактор предисловия к первому изданию академического словаря французского языка (1694), глава движения Новых в Споре между Древними (которых возглавлял Буало) и Новыми, специалист по французскому языку и правописанию: неужели такой человек мог ошибиться? Раз он написал verre, а не vair, значит, у него были на то свои причины. Многие литературные критики отмечали, что в волшебных сказках стекло и хрусталь играют весьма важную роль. Другие говорили: в версии Перро тыква превращается в карету, крыса в кучера, а ящерицы в лакеев, так почему в этом странном мире туфельки не могут быть из стекла? Уже в наше время в эту дискуссию вмешался психоанализ и выдвинул собственную версию: стеклянная туфелька, хрупкая вещица, которую легко разбить, символизирует девственность юной особы, потерянную, как это часто бывает, на балу[209]. Споры о том, нарочно или случайно автор назвал туфельку стеклянной, не прекращаются уже три столетия. Между тем несколько критиков, не найдя убедительных доказательств в пользу «стеклянного» либо «мехового» варианта, пришли к неожиданному выводу: туфельки Золушки – не стеклянные и не меховые, а… зеленые! Вспомним: это подарок крестной, а ведь она фея! К тому же зеленый – цвет юности, любви и надежды: принц надеется найти прекрасную незнакомку, а читатель надеется, что у сказки будет счастливый конец[210].

Все эти эффектные, но малообоснованные аргументы лишний раз подчеркивают, настолько неоднозначным цветом является зеленый. Его семантическое богатство и суггестивный потенциал так велики, что не умещаются в рамках одного слова, а захватывают другие, похожие по звучанию, пробуждая в них разнообразные отклики. Никакой другой цвет не смог бы себе позволить такую символическую роскошь.



Поделиться книгой:

На главную
Назад