Теперь его раздражало это странное наблюдение — не мог же он ошибиться? Но вместе с тем, хоть он и не сознавал этого, хоть никогда бы, кажется, не признался в этом, если бы и сознал, его уже манил дымчато-синий блеск глаз этой молодой девушки, в самом имени которой он вдруг перестал быть уверенным.
Не напоминал ли ему этот блеск тех блестящих синих крупинок, которые ему удалось добыть в лондонской лаборатории?
За завтраком он сел рядом с Вороновым, посадив Дикову напротив себя. Он сделал это под предлогом, что ей одной будет свободнее.
Она опять начала непринужденную беседу с обоими спутниками, все время переходя с одного языка на другой. Расспрашивала Воронова об условиях жизни в России и не боялась обнаружить свое полное незнание ни этих условий, ни каких-либо подробностей о советском режиме.
Воронов был удивлен ее невежеству.
— Вот она, эмиграция-то. У нас всякая пятнадцатилетняя девчонка знает о пятилетке и о всех завоеваниях революции. Ну ничего, ничего, барышня, мы вас скоро научим, если только хотите учиться.
— Но неужели вы действительно ничего не знаете о пятилетке? — удивленно спросил ее Паркер.
Она подняла глаза, и они обдали его синим блеском. Чуть-чуть задорный огонек блеснул в них на одно мгновение.
— Конечно, не знаю. Никогда этим не интересовалась. Какое мне дело, что там была или есть какая-то пятилетка?
— Нет, конечно, я не ошибся, — подумал Паркер, — это не те глаза, у них не тот цвет. Те были совсем серые, а у этих синий отлив. В этом не может быть никакого сомнения.
Но какой это был отлив! Он погружал в себя собеседника, увлекал его куда-то внутрь, не позволял оторваться.
Так казалось Паркеру. Воронов тоже видел этот искрящийся взгляд, тоже окунался в него. Но потом вдруг он менялся и становился порой каким-то совсем стальным. Как у того высокого начальника, которого он только изредка видал и взгляд которого заставлял его терять самообладание. Он отворачивался. Эта переменчивость взгляда мешала Воронову поддерживать беседу с Таней. Он начинал сердиться, а в этот момент опять сноп лучей обдавал его, и он невольно тянулся к ней.
— Вот так девица, посмотрим, посмотрим, что дальше будет, — думал он.
Паркер потерял большую долю своего обычного равновесия. Он это объяснил своим неожиданным наблюдением и решил еще до русской границы окончательно разъяснить все сомнения.
Он не хочет ни маскарада, ни авантюр. Но он еще сам совершенно не понимал, что синий блеск открытого им металла уже нераздельно связался с блеском глубоких внимательно-ласковых глаз этой русской девушки и их тайну, и внутреннюю и внешнюю, для него было открыть еще важнее, чем тайну своего синего золота.
Днем, когда Воронов мирно заснул в купе, Паркер вышел в коридор и постучал к Диковой.
Они стояли у длинного окна и смотрели на плоский, быстро бегущий пейзаж Восточной Пруссии.
Паркер задал несколько незначительных вопросов. Заставил ее вскинуть на него глаза и потом в упор спросил:
— Но вы ведь не Таня Дикова? Что за маскарад? Я за вас отвечаю. Кто вы? Где Таня?
Девушка облила его лучистым блеском смеющихся глаз.
— Нет, нет, я, конечно, не Таня Дикова. Я ее астральное тело, — засмеялась она. — А Таня испарилась сквозь крышу вагона.
— Но я не шучу, — настаивал Паркер.
— А если вы не шутите, то…
— Что то? — перебил он.
— То… но я же видала, сколько вы выпили за завтраком, недостаточно для этого… Значит, у вас с Вороновым запас в купе, — и она лукаво посмотрела на него.
— Почему вы мне не отвечаете прямо на мой вопрос? — продолжал настаивать Паркер. — Я спрашиваю, вы Таня Дикова или нет?
— Странно, — ответила девушка смеясь. — Ну что с вами, м-р Паркер? Ну конечно, я Таня Дикова.
— Честное слово?
— Честное слово.
— Значит, та была не Таня Дикова?
— Нет, и та была Таня Дикова, — подчеркивая слово «та», ответила она, все еще смеясь.
— И в этом даете слово?
— Конечно, даю.
Паркер был смущен. Голос девушки звучал так искренне. Глаза были такими бездонными. Он не мог не поверить. И только удивлялся самому себе.
— «Значит, вагонное освещение так изменило их цвет, или я плохо рассмотрел их в Париже», — старался он найти объяснение своим больше чем сомнениям.
— Простите меня, мисс Дикова. Я не знаю, что со мной сделалось. Какая-то фантасмагория. Все, что связано с вашей родиной, окутано в какую-то фантастику. Вот, вероятно, в моем воображении это и сконцентрировалось на вас. Какое-то раздвоение.
— Я надеюсь, что не будет растроения и вам завтра не покажется опять что-нибудь необыкновенное в моей персоне.
— Нет, нет, не будем больше об этом говорить, тогда я приду в себя, — смеясь, прервал Паркер.
— А мне хочется довести разговор до конца, раз вы его начали, — продолжала Таня. — Теперь я прошу вас ответить на мой вопрос. Говорили ли вы что-нибудь о ваших сомнениях Воронову? — Она прищурилась и из ее глаз исчезли все синие искры и осталась только сталь.
— Но почему вы спрашиваете? — ответил он вопросом, — вы же говорите, что вы Таня Дикова. Не все ли вам равно?
— Да, я повторяю в последний раз и настаиваю, чтобы вы мне поверили, что я — Таня Дикова. Только при этом условии я поеду с вами в советскую Россию. В противном же случае я выйду на первой же станции и вернусь обратно в Париж.
— Нет, я верю. Вы останетесь. Я не буду больше спрашивать. Но все же, не все ли вам равно, что я говорил Воронову?
— Нет, не все равно! Они ведь фантазеры и полны подозрения и особенно к нам — эмигрантам. Закиньте в него сомнение в моей самоличности и он мне, да и вам, покоя не даст.
— Нет, я ничего не говорил и, если хотите, не скажу.
— Ну, тогда все хорошо, — ответила девушка и опять насмешливый огонек блеснул в ее глазах.
А в ответ на это у Паркера опять вспыхнуло сомнение. Но он старался его заглушить. Он же обещал верить.
III
ЧЕРТА ПЕРЕЙДЕНА
— Татьяну Дикову требуют к начальнику, — раздался голос в коридоре вагона, когда поезд еще не успел подойти к советской пограничной станции. Статный молодец в длинной шинели с револьвером на поясе заглядывал во все купе.
Паркер вышел в коридор одновременно с Таней.
— Почему такое исключительное внимание? — спросил он некоторым беспокойством в голосе. «Зачем только ее мне навязали, придется возиться» — мелькнула у него мысль.
— Не беспокойтесь м-р Паркер, это они оказывают мне внимание потому, что я эмигрантка. Довольно необычный случай — пассажирка с таким паспортом, — засмеялась Таня.
— Идемте вместе, — сказала она, обращаясь к Воронову. — Теперь вы будете моим проводником. Я ведь боюсь начальства.
Воронов покровительственно повел ее к начальнику пограничного пункта.
— Вот, товарищ Гнейс. Вы вызвали гражданку Дикову. Познакомьтесь. Едет переводчицей при мне. Симпатичная барышня. Парижская белогвардейка. Ну ничего, я ее приучу. Останется довольна путешествием, — засмеялся он.
Гнейс очень вежливо учинил допрос Тане. Он уже все знал о ней. Он даже пошутил о парижских ресторанах, где и ему прислуживали русские, а потом, точно обрезав, сказал:
— Обыскать ее. Идите в соседнюю комнату и разденьтесь.
— Нет, я не буду раздеваться, — спокойно ответила Таня.
— Как не будете, когда я говорю, что будете? Хотите, чтобы вас раздели?
Он встал и подошел к Тане.
— Вы можете со мной сделать, что угодно. Но вряд ли ваше начальство похвалит вас. Если меня заставят раздеться, я дальше не поеду. Вы хотите осложнений с Компанией редких металлов? Что вам от меня надо? Оружие? Вызовите вашу служащую и пусть она в вашем присутствии меня обыщет. Большего вы от меня не получите.
Гнейс не привык к таким ответам, и Воронов, зная, какой властью он обладает, с удивлением залюбовался Таней.
— Ай да девица, — подумал он. — Если так будет продолжать, несдобровать у нас.
Он не смел вмешиваться в разговор. Гнейс с минуту размышлял, потом крикнул:
— Павлова, обыщите эту женщину в моем присутствии.
Таня подняла руки, и Павлова умелым движением быстро обшарила ее с ног до головы.
Револьвера на ней не оказалось.
— Идите, но помните, что вы в нашей власти.
— Помню, помню, очень хорошо помню, что вы меня пугаете, — ответила Таня. — Я и сама понимаю, где я нахожусь.
— А вы его ловко обрезали, барышня, — говорил Воронов, возвращаясь с Таней в вагон. — Небось, не привык к таким ответам. Хоть он и охраняет интересы нашей страны, хоть я и коммунист, но вы, право, молодец. Нам бы таких побольше. Только смотрите, у нас не любят таких, как вы. Начальство приказало и подчиняйся.
Паркер не без беспокойства ждал своих компаньонов.
— Что же со мной случится, ведь я под вашей защитой, — сказала, улыбаясь, Таня. — Ведь правда, Иван Иванович, я все сделала, что было надо? Вот и впустили меня. Нашли, что не опасна для советского государства.
Поезд тронулся по русской земле. Стоял конец марта, но все еще было покрыто снегом и реки скованы льдом. Только на больших реках снег почернел и кое-где вода показалась поверх снежного покрова. Странно было смотреть из окна вагона, как нескончаемые обозы везут по этой воде сено или какие-то кули.
— Еще до настоящей воды далеко. Лед толстенный. Снега много на нем. Большая тяжесть, вот вода и показалась из-подо льда. А под ней крепко — не провалишься, — пояснял Воронов.
Скоро въехали в полосу лесов. Снег огромными хлопьями лежал на елях, а лиственные деревья стояли совсем голые.
Все трое сидели вместе в большом купе мягкого вагона. Паркер и Таня смотрели в окна и иногда обменивались короткими фразами.
Воронов сидел в глубине купе. Он изредка поглядывал на Таню и с усмешкой вспоминал, как она, выпрямившись, стояла перед страшным Гнейсом.
— Небось, силу свою знает, помнит, что у нее в Париже осталась такая заручка. Но все же молодец, бой-девица, — думал он.
За свою длинную революционную карьеру много насмотрелся он на женщин всяких возрастов и положений. Давно, в те первые годы революции, когда он еще носил матроску и обычно был обвешан пулеметными лентами, была в нем бурная радость всеобщего разрушения. Все было дозволено. Не было никаких преград. Честно служили революции.
Лили кровь за укрепление советской власти, а за это получали все, что было надо. Пищу, вино, одежду, женщин. Просто входили и дом и брали что хотели, что было надо и не надо.
Первой была жена офицера со своего же корабля. Взял ее обманом.
Муж был арестован. Обещал помочь освободить. Ну, потом офицер попал в список заложников. Воронов был бы и рад помочь, да что же он мог сделать.
Сообразительный, исполнительный и с чувством ответственности за дело, которое он считал своим, Воронов быстро поднимался по служебной советской лестнице. Все управления, через которые он проходил, были переполнены молодыми женщинами. Выбор был очень большой. С недотрогами просто не возились — и без них было много.
Несколько раз он зарегистрировывался, но все не мог ужиться. Какие-то все они были не хозяйственные, не похожие на тех деревенских девушек, каких он помнил еще до призыва на военную службу у себя, в далекой пермской глуши.
Переменив нескольких городских жен-барышень, — как презрительно он их называл, — Иван Воронов съездил к себе в деревню повидаться с родственниками — родители у него давно умерли — и в тайной надежде увидеть тех прежних девушек. Такие ли же они остались, или изменились?
Он уже был высоким советским чиновником. Мозоли уже давно сошли с рук и пальцы украшены бриллиантами. Он был хозяйственным человеком и сохранил кольца еще с первых лет революции.
Старухами показались ему немногие из оставшихся в живых его сверстниц, былых краснощеких красавиц. А молодежь его стеснялась. Смотрела как на начальство. Одни старались быть услужливыми как с начальством, а другие убегали.
Старик-дядя встретил его приветливо, но сдержано.
— Начальством стал, Иван. Высокое место занимаешь. Ну, ну, что ж, хозяева-то новые лучше, чем государь был. Небось, его-то хорошо помнишь. Ведь видывал. Он вас, флотских, всегда жаловал. Часы-то серебряные с его гербом сохранил.
— Цари нашу кровь пили, а теперь власть народная, дядя, забыть то старое надо навсегда.
— Народная, народная, — хмуро отвечал старик. — А вот при народной-то аршин ситцу стоит девять рублей, а при царях-то был тринадцать копеечек, да какой ситец-то был. Эх, Иван, Иван, смотри, не ошибись.
Чужим уехал Воронов из своей деревни.
Бежали годы, и он втягивался все больше и больше в служебную лямку.
Когда начали коллективизацию деревни, то кое-кто из его бывших соратников — те, что грудью отстаивали революцию, — стали получать отчаянные письма от своих из деревень. Они попробовали выразить неудовольствие. Но их быстро ликвидировали.
Иван Воронов оказался осторожнее и дальновиднее. Новая власть произвела его в начальство и обеспечила всеми земными благами, и он верно продолжал служить ей, так же точно исполняя приказания нового начальства, как когда-то исполнял приказания своего боцмана, за что и был у него на хорошем счету.
Воронов многому научился и много понял. Но свою советскую власть он знал хорошо, и никто никогда не слыхал от него никакой критики.
Никто не мог бы догадаться, что он больше совершенно ей не верит. За это-то молчание и ценили товарища Воронова. Давали ему самые ответственные поручения и всегда были уверены, что он их с точностью исполнит. А Воронов к сорока пяти годам успокоился. Жил в довольстве, любил пользоваться жизнью и всегда был в благодушном настроении. Даже сыскные обязанности, часто возлагаемые на него, не нарушали этого благодушия. Не все ли равно, какое дело — было бы дело.
Но эта парижская девчонка, — как он прозвал Таню, — чем-то его растревожила. Он был недоволен и не понимал, что с ним происходит. Много он перевидал их на своем веку.
И сейчас, сидя в углу удобного дивана, он поглядывал на профиль Тани не то с презрением, не то с раздражением. Она повернулась к нему.
Лучи заходящего солнца из противоположного окна осветили ее лицо и заиграли в ее глазах.
И вдруг Воронов вспомнил. Он сидел на загребном весле, радостный, весь подтянутый и подобранный. Лодка неслась навстречу закату. Он ненароком взглянул на одну из молодых девушек, сидящих в лодке, и в ее глазах тоже играли лучи заката, точно так же, как сейчас в глазах Тани.