КРАСНОГУБАЯ ГОСТЬЯ
Русская вампирическая проза XIX — первой половины ХХ в
Том II
1819–2019
ВАМПИРСКАЯ СЕРИЯ
к 200-летию со дня публикации
«Вампира» Д. Полидори
УПЫРЬ
Поздней осенью, в темную ночь, когда все жители села Червоного, П-ой губернии спали крепчайшим первым сном, в окна хаты сотского начали стучаться десятские Шестопал и Коваленко.
— Стучи хорошенько, тяжело дыша от быстрой ходьбы, — заметил Шестопал, — наш сотский, ты знаешь, изрядно глуховат.
Десятские ударили своими крепкими ногтями в оконные рамы с такой силой, что стекла задребезжали на все лады.
— Дядько Игнат, дядько Игнат, вставайте!.. — вопили они, — несчастие случилось!..
Сотский продолжал бы еще лучше храпеть под шум десятских, если бы жена его не очнулась первой, она не особенно нежно толкнула раза три своего мужа в бок и спину.
— Вставай, — крикнула она, — десятские зовут, стучат так, будто хату развалить решили…
— Вот оно что, медленно опуская ноги, — хрипло сказал сотский, — а мне, действительно, снилось, будто град идет… И будто уже целую десятину жита выбило… А чего вы там, хлопцы, стучите? Зачем поднимаете такую тревогу?..
— Вставайте, дядько Игнат, возле мельницы человека убито!..
— Из мельницы украдено жито? — недослышав, переспросил сотский. По совету знахарки он затыкал на ночь больные уши паклей, смоченной в конопляном масле, что еще больше ухудшало его тупой слух.
— Человека убито, должно быть наш он, Иван Запорожец…
— Эт, — возмутился сотский, — жита украли корец… стоит из-за этого ночью тревожить начальство!..
— Да, старый ты глушман, заткнул свои дырки и не слышишь, — поднимаясь к самому уху сотского, крикнула жена, — десятские говорят человека убитого нашли!.. А человек этот, говорят они, наш сосед Иван Запорожец.
Тут уже, разобравши в чем дело, сотский проявил необыкновенную быстроту и ловкость. В одну минуту нащупал он свои огромные сапоги, шапку и свиту и выбежал на двор, прячем вынул из ушей паклю и бережно засунул ее в карман. Прийдя на место страшного происшествия, десятские вырубили огонь и, засунув губку в пучок соломы, быстро раздули ее. Красноватое пламя ярко осветило неподвижно распростертого среди грязи человека. Невзирая на густую черную кровь, покрывшую лицо убитого, сотский сейчас же узнал кто это.
— Истинная правда, — воскликнул он, — Иван Запорожец это… Вишь догулялся таки, догулялся!.. А ну посвети-ка, Шестопал, ближе.
Шестопал, весь дрожа от ужаса, поднес горевшую солому к лицу мертвеца.
— Угу-гy, хорошо его ковырнуло, — хладнокровию продолжал сотский, — совсем, можно сказать, мертвое тело, даже, смотрите, добрые люди, мозг ему выпустили наружу!..
— Шли мы обходом, — захлебываясь лепетал десятский Коваленко, — темно, хоть в морду ударь, а тут Шестопал наткнулся из него и чуть не упал… Думали сначала, свинья чья-нибудь пропала… А вот оно что вышло, когда засветили огонь!..
— Скверное дело, — рассуждал сотский, — никогда у нас в Червоном на моей памяти, ничего подобного не случалось!.. Ну, нечего делать, оставайтесь тут, хлопцы, на стороже, возьмите хорошие дрючки в руки и стойте… А чтобы видно было — огонь разложим, потому к мертвому телу никому нельзя подходить.
— А Господь, себе с ним, — жалобно возразили в один голос Шестопал и Коваленко, — не останемся мы здесь одни!
— Что вы говорите? — переспросил сотский. Десятские повторили свои слова с утроенной силой.
— А закон на что? внушительно и строго произнес сотский. — Должны закон исполнять?.. Тут, по закону, до тюрьмы не очень далеко… Приказано стоять — стойте, хоть полопайтесь!.. Вишь какие, уже совсем раздражился сотский, туг мертвое тело лежит, а они еще корчат из себя дурней…
Мертвого уже ничего бояться…
Распорядившись таким образом, сотский вытащил и себе колок из ближайшей изгороди и, громко чавкая по грязи сапогами, исчез в темноте. Он почел своим долгом доложить обо всем старосте и посоветоваться с ним относительно всех предстоящих мероприятий…
Убитый неизвестно кем, глухой ночью, Иван Запорожец издавна пользовался в Червоном плохой славой. Явных улик на него не было, хотя все были убеждены, что Запорожец первый мастер на все злое. <…> жил он на маленьком наделе <…>[1] выстроил прекрасную новую хату, молодую жену одевал как куклу — Одарка его даже в будни ходила в красных сафьяновых сапогах и носила шелковые платки. Постоянно гости гуляли у Запорожца и все народ, можно сказать, странный: цыгане не цыгане, кацапы не кацапы… Все молодцы рослые, усатые, брови сросшиеся и носы крючками. Люди часто видели у Ивана золотые деньги, и втихомолку уверяли, что он отлично знается с дьяволом, продал ему душу, а потому и живется ему до поры до времени лучше других. Никто, однако, в глаза Запорожцу не высказывал ничего подобного. Напротив, все боялись его и кланялись ему низко при встрече. Росту он был огромного, красавец писаный, в плечах косая сажень. Лошадь, говорят, одной рукой возьмет за холку, тряхнет и свалит с ног… И вдруг взяло что-то такого человека и убило!.. Покинутые сотским Шестопал и Коваленко дрожали от страха как осиновые листы. Выбивая зубами трели и, призывая на помощь всех святых, десятские вооружились самыми увесистыми колками и присели рядышком, под изгородью. Пучок соломы быстро догорел и потух, кругом воцарилась такая темнота, какой оба они никогда еще не испытывали в жизни.
— Святый Боже, — прошептал Коваленко, — и понесло тебя, Шестопал, наткнуться прямо на него… Прошли бы себе мимо, пусть другие его нашли бы!..
— А ты думаешь как? — отрывисто ответил Шестипал, — может быть меня нарочно толкнуло в его сторону… Чувствовал я, что ноги мои будто не сами идут… Хотел я… — продолжал Шестопал и вдруг умолк, крепко уцепившись за рукав свиты своего товарища. Зубы его стучали как в лихорадке.
— Чего ты меня держишь? — глухо спросил Коваленко, еле ворочая языком от страха.
— Слышишь? — просипел Шестопал. Что-то сунулось медленно к мертвецу, шлепая ногами по грязи. Сунулось, сопело, храпело, как старый кузнечный мех, покрытый со всех сторон заплатами.
— Убежим, кум, — хватаясь в свою очередь за рукав Шестопала, простонал Коваленко. Десятские, наверно, невзирая на грозное приказанье сотского, покинули бы свой пост, но ноги у них стали точно деревянные: ни разогнуть их, ни шевельнуть ими не было никакой возможности.
— Убежим… — как эхо ответил Шестопал, продолжая сидеть неподвижно под забором. Оба десятские звенели зубами как голодные волки. Барашковые шапки как живые полезли у них с голов и свалились в грязь… Трудно описать, что произошло со сторожами; когда сотский вернулся к трупу вместе со старостой и еще тремя здоровыми мужиками, возле мертвого было тихо и царила непроглядная тьма.
— Шестопал, Коваленко! — окликнул сотский, — оглохли вы, или онемели?
В стороне послышался жалобный стон. Все новоприбывшие остановились как вкопанные и крякнули.
— Хм… — продолжал сотский, — не дай Бог, может и страже свернуло головы!
— Кто там стонет? — не двигаясь с места проревел староста.
— Да, да, кто стонет? — в один голос подхватили все.
Ответа не последовало.
— Господь его Святой знает, что тут происходит, — рассуждал сотский, — как вы думаете, староста, что нам нужно сделать?
— Побегу я, да ударю в колокол! — торопливо сказал один из мужиков, сопровождавших сельское начальство.
— Что ты понимаешь, — недовольным голосом заметил староста, — разве у нас пожар? Полагается по закону звонить только на пожар… Тоже, можно сказать, голова… а еще с советами лезет.
— Шестопал, Коваленко, тут вы? — еще окликнул сотский во все горло. Теперь явственно принеслось два стона, один с правой стороны, другой с левой.
— Крешите огонь, живо, да надергайте соломы из ближайшей клуни, — приказал староста, — стоим мы точно с завязанными глазами, а какая-нибудь скверная сила может и нам проломить затылки.
Осмотревшись при свете огня, Шестопала нашли застрявшим до половины в изгороди, так что голова его была в огороде, а ноги торчали на улице, Коваленко, вытаращивши глаза, сидел по пояс в грязи, наполнившей противоположный ров.
— Нечего сказать, хорошо их разбросало в разные стороны, — качая головой заметил сотский, — ну вылезайте уже, чего вы там застряло!
Десятских насилу привели в чувство. Убедившись, что кругом стоят свои люди, оба они вдруг странно оживились и начали необычайно быстро молоть языками.
— Сидим мы, — рассказывал Коваленко, — вдруг слышим что-то лезет и сопит….
— Совсем не лезло, а ляпало ногами, как старая корова, — возражал Шестопал, — была мара эта величиной в добрую степную копну сена…
— На нас, упаси нас святая Господин сила, сунется, а я вижу два глаза, может с кулак величиной… Зеленые буркалы, как у дикого зверя! — доказывал Коваленко.
— Это уже ему от страху показались глаза, — выкрикивал Шестопал, — глаз, ей Богу, не было, мара была на четырех лапах, с когтями и уши у ней торчали по сторонам как два жлукта, в которых бабы золят белье!..
— Ты говоришь страх у меня? — с горькой обидой в голосе возразил Коваленко, — а кто ухватился мне первым за руку и говорит: матинько моя, пропали мои детки и хозяйство… были у чудовища глаза, я хорошо видел, а ушей никаких не видел, а потом, как схватилась буря, как закрутит вихорь…
— Буря схватилась над ним? — повторили мужики, учащенно осеняя себя крестами.
— Это верно, — заклялся Шестопал, — буря шапки сорвала с наших голов и разбросала нас как щепки…
— Да это мы видели, как разнесло вас по сторонам! — согласился староста… — Недаром уверяли наши люди, что покойный Запорожец знался с нечистым…
Все Червоное встревожилось, не было ни одной хаты, где не толковали бы на разные лады об ужасном событии. Шестопала и Коваленко приглашали нарасхват и они приводили всех в трепет описанием мары, явившейся к убитому прощаться. Через три дня прибыл пристав со всем штатом для составленья протоколов и следствия. Пристав был человек очень большого роста, тучный, с лицом широким как лопата, и двум я черными глазками, торчавшими на лице как две коринки на сдобной булке. Все следствие пристава прошло в том, что он ругался без устали, ругался, на чем свет стоит, до тех пор, пока староста не объяснился с ним наедине, причем имел такую же беседу с фельдшером и другими важными лицами. Сотские уложили в бричку пристава большой горшок масла, пару поросят, вполне годных к предстоящим рождественским святкам, и еще какой-то узел, и в котором, по замечанью кучера пристава, человека очень опытного в этих делах, наверно было с полпуда отличного гречишного меда.
Убийцы Запорожца, конечно, не были разысканы и похоронили его на сельском кладбище, насыпавши над ним большой желтый бугор сырой глины. Люди дрожали от жалости страха праха на похоронах убитого, потому что жена Запорожца Одарка совсем обезумела от горя. Она голосила так неистово, что пена клубом выступила у ней изо рта. Рвала на себе волосы и билась головой о гроб. Староста, человек очень сильный и бондарь Опанас, кум покойного Запорожца, с трудом удержали Одарку в ту минуту, когда по крышке гроба начала гулко стучать глина. Вдова хотела бросаться на дно могилы и хотела похоронить себя вместе с мужем. Когда гроб засыпали совсем и сравняли бугор, Одарка сейчас же обмерла, лицо у нее перекосилось и побелело как мел, вытянулась она и стала точно костяная. Тетка Лисавета, кума Василиса и баба Клюиха до поздней ночи провозились с Одаркой. В конце концов баба Клюиха возвратила несчастную молодицу к жизни. Насилу отшептала ее баба Клюиха, говорили они, что сердце у Одарки держалось уже на одной тонюсенькой жилочке, если бы та жилочка лопнула, молодица вряд ли дождалась бы Христова праздника. В день похорон Запорожца с утра бушевал сильный ветер, потом неожиданно налег мороз и в два часа сковал землю, а к вечеру, когда Одарка очнулась, буря нанесла снежную метель. Самые древние старики в Червоном не помнили такого бурана. Столбы снега ходили по улицам, нагоняли один другого и рассыпались белым прахом. Почти на всех крышах позадирало вверх солому; окна совсем залепило снегом. Тот, кого крайняя нужда заставляла пройти по улице, возвращался домой с большим трудом, весь белый с головы до ног. Вой и шум раздавался над Червоным; в каждой трубе вопили необычайные голоса, выли, плакали и визжали, не то торжествуя, не то горько оплакивая кого-то. Один из самых страшных вихрей, рассказывал наутро церковный сторож, должно быть старший между всеми вихрями, закрутился возле кладбища, в нескольких шагах от свежей могилы Запорожца, потом с диком ревом побежал вдоль улицы и сломал в одну секунду тополь возле хаты сотского. Грохот при этом, должно быть, был достаточно сильный, так как сам сотский, не зная в чем дело, проснулся и спросил у жены, не уронила ли она чего-нибудь спросонья.
— Господь с тобою, крестясь, — ответила сотская, — конец света, должно быть, приходит!..
— Кто-то, говоришь, ходит?
— Конец света, глушман, приходит, — закричала сотская, — ототкни уши, а не то и умрешь, не зная, в чем дело; тополь у нас повалило!
— Ничего не разберу, — все-таки крестясь, прошептал сотский, — должно быть оттепель на дворе… в ушах моих гудит как в мельнице…
Сотский, конечно, ошибся, на дворе мороз крепчал с каждым часом, хаты неожиданно прохваченные холодом, начали трещать по углам, старые вербы стреляли точно из пистолетов, а в маленькие оконца, как уверяли многие червонцы, до утра кто-то постукивал костяными пальцами и положительно не давал крепко уснуть. Когда хорошенько рассвело и хозяева кое-как отгребли снег от своих дверей, занесенных почти до половины, удивительные вещи можно было услышать возле колодца. Бабы собрались там и стояли очень долго, засунувши руки в рукава длинных кожухов. Они качали головами, закутанными так, что только рот и кончик носа оказывались более открытыми. Тетка Лисавета уверяла и даже поклялась страшной клятвой, что в полночь к ней приходил под окно Запорожец. Очевидно, недоволен он был за то, что Одарку не дали ему забрать с собой.
— Перетревожилась я возле Одарки, сестрички мои, — громко рассказывала Лисавета, — и не могла заснуть… А тут, знаете сами, какая подхватилась буря… Только в полночь слышу я, сестрички, царапается что-то в окно… Перекрестилась я, смотрю, стоит уже мохнатое, серое… Так дух у меня захватило и скатилась я как качан на подушку…
— Будет ходить он, будет, умер без покаяния и без исповеди! — подтвердила кума Лисаветы.
— Не дай Бог, если появится у нас в селе упырь, начнет у детей сосать кровь и много народу переведет, — заметила одна из баб.
— О чем толкуете, бабы? — низким басом спросил бобыль Козаченко, человек одинокий, он должен был сам таскать себе воду. Все прозывали Козаченко ежом, потому что волосы у него на усах, бороде и голове торчали во все стороны как щетина. Узнавши, в чем дело, Козаченко сейчас же торжественно подтвердил все.
— Вы говорите, будет ходить Запорожец? — проревел он, — а я говорю он уже ходит… Вчера ночью я его, проклятого, хорошо видел, потащился с кладбища в своем саване… Собаки выли на него как на зверя!..
Довольный сильным впечатлением, произведенным на баб, Козаченко вскинул коромысло на плечо и ушел.
Неутешно оплакивала Одарка своего несчастного Ивана. Неделя прошла, другая, а она все не приходила в себя и ходила как тень. Другие вдовы за такое время успокаивались совсем и не прочь были побалагурить с более красивыми парнями. Баба Клюиха, заходившая изредка к Одарке, по доброте своей души, разными способами старалась утешить молодицу.
— Перестань, сердце Одарка, — сказала она забежавши к ней вечером, — тосковать по мертвом грех, чего доброго, притоскуешь его, тут Клюиха перекрестилась, — притоскуешь, а он и притащится в тебе в полночь.
— Пусть приходит, пусть приходит! — заломивши руки, простонала Одарка, — жить и без него не могу и петлю наложу на себя. Пусть приходят, чего мне его бояться… Любились мы с ним и душа в душу жили…
— А грех ты говоришь, а грех! — возмутилась Клюиха, — перестань Одарка, — говоришь ты с горя, не приведи Господь что! Но Одарка не унималась и чем дальше уговаривала ее Клюиха, тем упорнее и настойчивее призывала умершего мужа. В конце концов, Клюиха крестясь и спотыкаясь от волненья, ушла из хаты Одарки.
— Обезумела, обезумела, — решила баба Клюиха, — и уже находится во власти злого духа!
После ухода бабы Одарка долго сидела скрестивши на коленях руки, неподвижно устремивши глаза в одну точку. Громкий крик мальчика, проснувшегося в своей люльке, заставил ее очнуться. Удивленно оглянулась молодица, в хате уже было темно, луна светила в замерзшие окна, таинственно освещая причудливые ледяные узоры. Молча, не напевая обычной колыбельной песенки, Одарка взяла мальчика, накормила его грудью, уложила спать равнодушно, не перекрестила и не прочла молитвы. Все Червоное давно уже молчало как мертвое, крепко спало оно, покрытое белым снегом, мирно освещенное луной. И вдруг слышит Одарка тяжелый скрип чьих-то шагов по мерзлому снегу. Скрип, медленно-мерный, точно идет кто-то, с усилием волоча ноги. Издали пронесся жалобный вой собак. Вскоре скрипящие шаги раздались под самым оконцем и огромная колеблющаяся тень закрыла сверкающие ледяные узоры.
— Кто там? — шепотом спросила Одарка, предчувствие охватило ее, часто, очень часто возвращался таким образом, с своих таинственных ночных походов ее муж. И никогда не возвращался он с пустыми руками, приносил дорогие подарки, или вкусные лакомства.
— Это я, Одарочка, — послышался за окном глухой голос, — отвори, сердце мое, двери и пусти меня в хату…
— Ивасик, — чуть не крикнула Одарка, — Ивасик пришел, дорогой мой!
Недолго думая, молодица соскочила с лежанки и быстро бросилась к двери. Совсем забыла она в ту минуту, что Ивасик ее давно уже был мертв и похоронен в глубокой могиле. Забыла она все на свете, лицо у ней разгорелось и все тело дрожало как в лихорадке… Медленно, согнувшись, вошел неожиданный гость в хату, и повеяло от него таким холодом, какого никогда еще не испытывала бедная Одарка.
— Ну вот хотела ты и пришел я… согрей меня, холодно мне, холодно! — тем же глухим, будто подземным голосом произнес Иван.
— Ивасик, сердце мое, иди сюда к печке, отчего ты такой холодный, отчего руки у тебя как костяные!
— Холодно мне там лежать… Сердце у меня обледенело и нужно мне живой, горячей крови… Одарочка, сердце мое, дай мне живой крови!..
— Ивасик, — все еще ничего не понимая прошептала Одарка, — о какой ты крови говоришь… Что с тобой, Ивасик, дорогой мой?
Свет луны бледным столбом проник в окно хаты и яснее озарил лицо ночного гостя. Тогда с ужасом увидела Одарка, что лицо у ее Ивасика было совсем мертвое, неподвижное и белое, как снег, и глаза его были белые, как две замерзших льдинки; острые зубы сверкающим рядом выступали из-под тонких губ, покрытых снежным инеем. Замерла Одарка, отступивши в сторону и прижавшись в углу печки. Смертельный холод сковал ее с ног до головы. Явственно увидела молодица, как страшный гость, тяжело передвигая свои окостеневшие ноги, прошел к люльке, где мирно спал ребенок, и, нагнувшись, припал мерзлыми губами к теплому тельцу…
— Ивасик, голубь мой сизокрылый, что, что ты делаешь! Ты ли это? — простонала Одарка.
— Ну вот, Одарочка, чего ты боишься? — вдруг послышался ласковый и сладкий голос, — это я, муж твой, смотри, разве не живой я, смотри, я согрелся уже и гостинец принес тебе дорогой!
Все перепуталось в мыслях Одарки, обезумела она, и подпала под власть страшной, неестественной силы. Теперь увидела она перед собой прежнего, ласкового и веселого Ивана, сел он с ней рядом на широкой кровати, крепко обнял и начал целовать ее пылающие щеки.
— Нечего теперь тебе печалиться, — шептал он, — я буду ходить к тебе, — буду, как прежде, во всем помогать!.. Вот на, получи первый мой гостинец, смотри, какое чудное дорогое, доброе намисто!
При этом Иван вынул из-за пазухи несколько шнурков прекрасных кораллов и надел их на шею Одарки. Одарка вздрогнула, потому что кораллы эти показались ей особенно холодными и тяжелыми. Но она чувствовала себя очень счастливой, и вдруг ей стало так весело. Захотелось петь и танцевать, она ласкалась к мужу, целовала его карие глаза и не могла насмотреться на них.
— Ходи, ходи ко мне, сердце мое, — лепетала она, — жить я не могу без тебя, пусть будет, что будет, а ходи!
— Хорошо, буду… — глухо ответил гость, — буду верно любить, буду к тебе, сердце мое, ходить… А теперь прощай…
— Посиди еще немного, не покидай меня! — взмолилась Одарка.
— Нельзя, не могу больше, не могу! — простонал Иван; лицо его опять побелело и опять могильным холодом повеяло от его груди…