— Живешь в свое удовольствие.
— Нет, — ответила она, зарыдав.
Увидев ее горе, нахмурившегося мальчугана, уцепившегося за подол перкалевой юбки, я поступил как возничий, заметивший, что повозка неминуемо скатится в пропасть: пусть падает одна, без меня.
— Его убили из-за угла. Он был настоящий мужчина… — выдавил я в конце концов.
Ребенок смотрел на меня большими глазами, растроганный и благодарный. Жена Рамона резко отвернулась, как собака, кусающая себя за хвост.
— Все это случилось из-за меня, — сказала она прерывающимся голосом.
Она безутешно рыдала. Мне стало жаль ее. Вряд ли какая-нибудь женщина, изменившая мужу, предавалась большему отчаянию. На ее лице фиолетовой полоской выделялся шрам от удара мачете. Боготворивший отца ребенок пытался скрыть слезы, слизывая их языком.
Я положил руку ему на голову, приласкал и привлек к себе. Только один вопрос задал мне двенадцатилетний мальчуган.
— Ну, а ты сам видел? — спросил наследник этого сорвиголовы.
— Нет, не видел. Нужно еще уточнить…
И он успокоился, словно конь после трудного пути.
Через несколько дней вернулся мой брат и точно указал место, где висел труп Рамона.
В сопровождении нескольких человек туда отправился полицейский комиссар. Тропический зной и хищные птицы превратили тело в нечто распухшее, бесформенное, совершенно лишенное человеческого облика. После составления акта труп привезли в поселок.
Перед домом судьи толпа, сопровождавшая мертвое тело, остановилась. Казалось, все дальнейшее произошло случайно. Мы искали глазами врагов. Над выкрашенной яркой краской дверью висела траурная лента. Отвратительный запах разложения проникал, как проклятие, в створки обнесенного решеткой окна. И словно привлеченное этим запахом, к решетке прильнуло заострившееся, бледное, будто выточенное из дерева лицо старшего сына судьи. Высокий, худой, с лихорадочно блестевшими глазами, он наклонился, чтобы упереться локтями в подоконник, скрестив руки на груди. Его тонкие запястья были морщинисты, они как бы состояли из многочисленных колечек, как у дождевых червей. Сын судьи зловеще улыбался. Рядом, слегка оттолкнув его, встала седоволосая женщина, вдова судьи, которая долгие годы знала лишь одно: рожать детей, гнуть на работе спину и страдать от самодурства мужа.
Улыбочка Червя[11] раздражала толпу. Кто-то схватил камень и метнул его в окно. Камень пролетел сквозь решетку и попал прямо в лицо вдовы. Она быстро наклонилась, оттащила сына в сторону и захлопнула створку ставни.
Изрыгая проклятия, мы пошли за похоронной процессией к кладбищу, разделенному на две половины: Лопесов и Пересов. На побережье ненависть не умирает. Те, кто были врагами при жизни, и на кладбище не могут лежать рядом. Это закон ненависти: дети, убейте того, кто умертвил меня. Хорошо, если им удастся выполнить завещание. А если нет? Тогда убьют их самих. Поколения Лопесов и Пересов враждовали много-много лет.
Во время весьма поспешных похорон сын Рамона не плакал, но жена его упала в обморок…
И — что бы ни говорили сплетники — она по-прежнему любила своего мужа.
Я проходил мимо дома судьи, когда на землю опустился вечер. Траурная лента исчезла — мы квиты.
Я — сборщик налогов Федерального финансового управления. Мне платят тридцать четыре песо в месяц, и государство возлагает на мои плечи высокую ответственность: мне доверяют ставить штампы уплаты различных налогов, взимать штрафы и даже принимать небольшие денежные взносы. Кроме того, я должен быть опытным во всяком «прочем»: например, знать архивное дело, разбираться в налогах на ренту, на почтовые отправления, на капитал, на водку, на лес, на пиломатериалы, на соль… помнить декреты и циркуляры, лишь запутывающие все эти законы. Как мне осточертели бюрократы из различных канцелярий! Первое извещение, второе, третье… Плохие показатели! Вот скоты! Я ни с кем из этих чиновников не знаком. Они никогда сюда не приезжают.
Но то, что здесь, все мое: жалюзи на окнах, письменный стол, словом, все. Все, за исключением печати. Печать принадлежит государству. В центре ее можно различить Тенохского орла[12], севшего на сухой кактус и удерживающего в клюве змею, а внизу веточки лавра и дуба. Эта печать — символ моей должности и власти. За то, что она в моем ведении, меня называют начальником. В моих руках вся полнота бюрократической власти, и я даю почувствовать ее грошовым торговцам, мелким промышленникам и подобным им людям. Чтобы умилостивить меня, они убеждают управление в моем безупречном поведении. Так ведется везде. Тот, кто говорит о сборщике налогов правду, — обречен. Казначейство облагает его большими налогами, запугивает. Жалобщик попадает в порочный круг. Уголовники, политические заключенные могут быть амнистированы, но правдоискатель — никогда. Его обвиняют в нарушении пункта «А» раздела «В», статьи «С», главы «X» закона такого-то, привлекают к следствию. И ему нет спасения. Его допрашивают, с него взимают разные поборы, ему запрещают то-то и то-то, и он в конце концов разоряется. Нужно бежать, менять имя, фамилию. Смерть жалобщика не спасет его семью, ибо долги взыскивают с наследников…
Дремотный полдень в забытом богом приморском городишке. Марево на пустынных улицах. Страстное желание предаться лени, дремать, послав к чертям все постановления.
Взглянув в окно, я заметил, что вверх по улице идет балагур Карлос. В руках у него гитара. Ветерок играет его вьющимися волосами, воротом распахнутой на груди рубахи. Он веракрусец, но чувствует себя здесь как дома. Сначала до меня долетает его баритон, а затем и он — здоровый, смуглый — вваливается в комнату и падает в пальмовое кресло.
Ширится мелодия песни. Чувствую, что моя печаль постепенно уходит все дальше и дальше. Кажется, она остановилась на улице под ослепительным солнцем, подбоченилась, смотрит на меня с вызовом, надеясь вернуться, но потом исчезает бесследно.
Карлос беззаботен. Он — как полевой цветок, берущий от жизни лишь самое необходимое. Он поет, как ребенок, о том, что видит, что чувствует. Песня так же присуща ему, как и запах тела.
— Послушай…
Но Карлос не любит, когда его перебивают. Ловкие пальцы извлекают мелодию, а из горла рвутся алые, трепещущие, как петушиные гребни, слова. Вдруг он замолкает, лукаво смотрит на меня и снова, как одержимый, поет, быстро перебирая струны.
— Послушай…
Но чудесный голос льется широким потоком.
Его веселье захватывает и меня. Куплеты вырываются на улицу и заставляют шушукаться соседей: «Начальник пьян».
Я пытаюсь силой заставить его прекратить пение.
— Замолчи ты, Карлос. Уважай государственное учреждение.
Входит курьер. На затылке болтается соломенная шляпа. Я узнаю от курьера, что кляузник Даниель недоволен решением, которое вынесла хунта, но уже потихоньку развязывает суму — готовит деньги.
Формуляр 1-С-1! Да будь он проклят! Копия расписки… А если все это сжечь, вместо того чтобы посылать в Тепик?..[13]
Мы с Карлосом выходим на улицу. Нас догоняет Перехетес. Он бежит по дороге, преследуемый мальчишками. Его шею и покрытую чесоточными струпьями грудь закрывает ожерелье из звенящих медальонов. У него мания воровать изображения святых. Он хранит их в своей каморке и вешает на шею. Весь сонм святых покоится на его безумном и счастливом сердце. Осторожно проникает он в дома и крадет только святых, и ничего более. Он мог бы равнодушно пройти мимо бриллиантов, не взяв ни одного из них. Когда Перехетес поспешно выскакивает из какого-нибудь дома, люди улыбаются и называют его сумасшедшим. Медальоны — его монополия, и он безмятежно дремлет в полдень в окружении святых. На полу своей хижины он нарисовал звезды, а на стенах — летящих ангелов. И вместо того чтобы сказать: «иду домой», — он убежденно твердит: «иду на небо». Сейчас Перехетес, сопровождаемый мальчишками, куда-то бежит и вскоре скрывается за пристанью.
Однажды Перехетес — безумное божество городка — поссорился с приходским священником. Вне себя от гнева он проклял попа. Священник — беспримерный интриган и скандалист, живущий днем с богом, а ночью с дьяволом, — начал страдать припадками страха, позеленел от разлившейся желчи, испугался и стал заискивать перед Перехетесом. И теперь дает ему хлеб и медальоны.
Здание таможни огромно. На галереях дремлет охрана и ее начальник. Бренчит на гитаре Карлос, от его песни все просыпаются и слушают, затаив дыхание. Здесь сплетничают, курят и пьют черный горячий кофе. Это называется «перемахнуть полдень». Иду на берег, чтобы с кривым Луисом передать несколько слов Рамону.
Неподвижные суда, лодки, вытащенные на песок и лежащие вверх днищем, пустынный берег. Море, волнующееся море, здесь ты не открываешь, а пресекаешь все пути.
Кривой Луис — владелец верткой и пузатой лодки. С ее помощью он кое-как кормится. Сейчас, усевшись на гребне прибрежной дюны, ремонтирует невод. Я прошу его: «Съезди и расскажи Рамону о том, как прошли его похороны».
Его единственный глаз блестит. Он кивает и откладывает сеть в сторону. Вдруг из-за спины кривого выскакивает Перехетес, прикрывая руками огромную гроздь медальонов на хилой шее. Проклятый слышал мою последнюю фразу и повторяет ее во весь голос, сопровождая истерическим смехом. Он бежит к пристани и повторяет ее там.
— Не езди, — приказываю я Луису.
Иду обратно, чтобы разыскать идиота, кричащего перед взволнованными, желтыми от малярии лицами:
— Расскажи Рамону, как прошли его похороны!
Этот вопль катится по улицам городка. За Перехетесом бегут мальчишки. Сын Рамона догоняет его и пинает в зад. Идиот бежит и кричит:
— Расскажи Рамону, как прошли его похороны!
Под тенистыми деревьями, около «ночной красавицы»[14], аромат которой окутывает небольшую площадь, украшенную тюльпанами, стоят скамейки. Здесь же маленькая эстрада, откуда по воскресеньям звучит музыка. Городок пахнет мылом, как только что вымывшийся человек, одетый во все ослепительно белое. Рано созревшие пятнадцатилетние девушки одеты в роскошный тюль, просвечивающий на пышных, похожих на виноградные гроздья упругих грудях. Они молниеносно вскидывают глаза на молодых людей, будто совершенно случайно задерживают на секунду свой взгляд. Легкий морской бриз, убаюкивающий шум волн. Электрический свет, желтый и слабый, при полной луне кажется здесь чуждым.
Мошкара, сплетни.
Продавщицы фритангас[15] расположились на краю панели. Здесь Хуана — специалистка по приготовлению цыплят, Инес — по чиле и супам. Кипит на жаровне кофе, и остервенело подпрыгивает, словно выстукивая азбуку Морзе, крышка кофейника. На углу в таверне горит яркий свет керосиновых ламп, оттуда доносятся крики, стук бильярдных шаров. На другом углу площади лавочка китайца. Под небольшим навесом — лакомства: ломти арбуза, плоды папайи, ананасы, дыни, гроздья бананов. Немного дальше — светлая ночь и светлое море, музыка прибоя; вдали — очертания парусов.
— Ты слышала, что кричал парень с медальонами?
— Да. Но кто знает, откуда он это взял?
— Это сказал Начальник…
— Ну да?
— Будто Начальник это сказал Кривому…
— Ну да?
— Точно.
— Но ведь те, что убили Рамона, рассказывали, как это было.
— Не зря уехала отсюда семья Каналес, а с ними и Бесерро.
Катится клубок подозрений, сплетен и недомолвок, налетает на полицейского комиссара и отскакивает в судью. Этот жалкий тупица отчаянно, как утопающий, хватается за соломинку:
— Не может быть! Невозможно! Я его видел… Я хорошо знаю Рамона… Я не ошибся…
Секретные разговоры, шушуканье, бессонная ночь. Брезент раскладушки жжет меня. Я предвижу, что завтра начнутся интриги, дознания в муниципалитете и суде. Со вторыми петухами бужу брата, и мы выходим на улицу, навстречу раннему утру. В логове Перехетеса мерцает огонек каганца — ведь и солнце на небе никогда не меркнет. Смотрю в щель: он там, скрючившись, поджав ноги, лежит на груде своих медальонов. Я громко кричу в щель, так, словно разговариваю с кем-то. Я произношу третью фразу, когда идиот просыпается и прежде всего хватается руками за шею, чтобы защитить свои медальоны. Он поднимает взъерошенную голову, и я вижу его обросшее многодневной щетиной, изъеденное оспой лицо. Он замирает, прислушивается. Заметив это, я кричу, медленно и отчетливо произнося слова:
— Убитый не Рамон… Это…
Я повторяю несколько раз, пока он, окончательно проснувшись, не начал трясти лохматой головой и обводить глазами святых, испрашивая у них помощи. Мы уходим спать.
Утром ко мне пришел Кривой. Он разбудил меня и выложил свои опасения. Потом появился Карлос и все остальные.
— Говорите то же, что говорили раньше. То же самое.
— Но они хотят выкопать труп.
— Пусть копают.
— Все знают, что у Рамона были сломаны ребра, когда судно прижало его к пристани…
— Будем говорить одно и то же, и ничего больше.
Они уходят, задумавшись. Через некоторое время, прихрамывая, пришла жена Рамона.
— Так это неправда…
— Дай-то бог! Не зря же он расписал тебя мачете… — отвечаю я со злостью.
Она вся как-то сжимается и бледнеет.
— Сиди спокойно дома.
Уходит, всхлипывая.
Немного погодя, около десяти часов, в мою комнату доносится надтреснутый голос Перехетеса, выкрикивающего на бегу:
— Убитый не Рамон… Это…
Городок настораживается. Все испуганно бросают свои дела и появляются на пороге дома, чтобы взглянуть на лица соседей, услышать сенсационную фразу: «Убитый не Рамон. Это мамаша судьи».
В назойливых воплях идиота — звонкость трубы, модуляции победного марша, он упорно повторяет то, что слышал ночью. Все смеются. Узел распутался, гроза миновала, подобно рассеянной ветром весенней туче. Эх, голос идиота, до чего же ты хорош! «Это мамаша судьи!»
Сын судьи — Червяк, устремив на Перехетеса желтые от постоянной лихорадки глаза, преградил ему путь. Он пнул его ногой, разбил в кровь лицо кулаками, сбил с ног. А Перехетес — слава ему! — не переставал кричать, всхлипывая и собирая в пыли рассыпавшиеся медальоны:
— Это… мамаша… судьи! Это… мамаша… судьи!
Наконец Червяк ударил так, что Перехетес потерял сознание.
Заход солнца! Кто сказал, что земля круглая? Разве не видишь, что там, далеко, среди пылающих туч, солнце убирает свои сокровища в пещеру? Видишь? Оно снимает свою корону, складывает ее и прячет. Можно поклясться, что оно длинными руками-лучами трогает крышку своей огромной, похожей на сундук пещеры, очень, очень большой.
Раньше ночь наступала именно так. Но вот однажды пришел человек и сказал:
— Мир круглый. Земля вертится.
И она, чтобы не огорчать его, начала вращаться.
Вот так наступала сегодня ночь в городишке Святого Бласа[16], искупителя грехов наших. Легкий морской ветер смахнул презренных насекомых, готовившихся завладеть всем воздушным пространством. Здесь, в лесу, окружающем нас стеной, не хватает лишь какой-либо системы освещения; ее, как кажется, могли бы заменить светлячки, насекомые, достигшие совершенства.
Над Плайа-дель-Рей и над Серро-дель-Кастильо огоньки маяка начали метать свои предостерегающие молнии. Эти молнии маяк бросает в Ла Пунтильа — волнорез, который начали сооружать еще во времена конкистадоров, но так и не закончили. Река Сантьяго, впадающая поблизости в море, намыла опасную отмель, закрывающую вход в порт. А ведь немного нужно для того, чтобы доступ в порт стал свободным, — лишь передвинуть чуть на восток камни волнореза. Но некому этим заняться.
На вершине холма старые пушки — остатки грозной крепости, одного из самых мощных сторожевых постов на побережье Тихого океана. Раньше город располагался там. Еще и сейчас видны развалины конторы для сбора морской пошлины и руины церкви, на камнях которой высечен герб Карла III. Рассказывают, что в этой церкви служил священником Меркадо, шутовской герой войны за Независимость[17]. Он за всю кампанию ни разу не выстрелил из ружья. Но когда потерпел поражение, бросился вниз со скалы, не желая сдаваться.
Далее на север — причалы лесопилки компании «Рой и Титкомб». Сейчас они заброшены и кажутся какими-то чудовищными существами. Мы ждем, чтобы кто-нибудь пришел из-за границы и начал разрабатывать наши богатства. И они приходят, берут все самое лучшее и уходят. А мы остаемся на берегу океана, который иногда хмурится, иногда гневно вздымает свои волны, наблюдая, как мы, сложив руки, безрезультатно ждем милости от небес.
Я иду по влажному, мелкому прибрежному песку. Кругом остатки морских губок, раковины, устрицы, улитки и маленькие, разбегающиеся во все стороны крабы. А вот выброшенная на мель акула с гигантскими плавниками. Неяркое мигание маяка выхватывает из темноты ее белеющее брюхо.
За белой скалой на бросившей якорь утлой лодчонке опускают паруса и зажигают маленький кормовой фонарь. Я бы с удовольствием поднял ее паруса. Здесь невыносимо. Нас забыли. Шесть месяцев в году никто не может добраться к нам по суше. Дороги от Тепика и Сантьяго залиты после дождей. Никто не приезжает и не уезжает. Мы одни, всегда одни и те же, позволяем поедать себя москитам, шпионим друг за другом, ждем, кто первый сойдет с ума и бросится на остальных. Мы богаты. Все необходимое у нас под рукой, но мы погибаем от равнодушия, от забвения. Это не порт, это судно, потерпевшее кораблекрушение в волнах моря и сельвы.
Я беззаботно бросаюсь на теплый песок. Лежу до тех пор, пока мысли — продукты подсознательной деятельности мозга — не заставят прислушаться к ним и начать разговор с самим собой.
— Все это, в общем, нетрудно. Нужно подождать. Со временем забудут о Рамоне. Он может побродить по белу свету вместе со своим сыном, которого так любит…