– Она очень красивая.
– И надеюсь, ее ожидает настоящее счастье, – промолвил Гаральд Алабастер.
Вильяму, внимательно прислушивавшемуся к каждому его слову, показалось, что Алабастер до конца не уверен в том, что так и будет.
Гаральд Алабастер был высок, сухопар и сутуловат. Его лицо, худое, цвета слоновой кости, носило фамильное сходство с его детьми; слегка водянистые синие глаза, которые чуть слезились, рот прятался в пышной патриархальной бороде. И борода, и длинные густые волосы были почти седые, но кое-где уцелевший светло-русый цвет сообщал им неожиданно тусклый латунный оттенок. Алабастер носил свободную черную куртку с жестким стоячим воротничком и мешковатые брюки, а поверх – нечто вроде монашеской сутаны из черной шерсти с длинными рукавами и капюшоном – возможно, надевал ее из практических соображений, поскольку, даже растопив все камины, чего почти никогда не делали, не удавалось обогреть очень холодные углы особняка. Вильям вел с ним многолетнюю переписку, но впервые встретился лицом к лицу. Он ожидал увидеть человека более молодого и крепко сложенного, бодрого и уверенного, как те коллекционеры, с которыми он свел знакомство в Лондоне и Ливерпуле, люди дела и любители интеллектуальных развлечений. Свои спасенные сокровища он снес вниз и теперь, не распаковывая, положил на рабочий стол Алабастера.
Гаральд Алабастер дернул за шнурок звонка, висевшего над столом, и, бесшумно ступая, слуга внес кофейный поднос, разлил кофе по чашкам и удалился.
– К счастью, вам удалось спастись, и мы должны быть благодарны за это, однако гибель образцов – очень тяжелая потеря. Пусть мой вопрос не покажется нескромным, но что вы намереваетесь делать дальше, мистер Адамсон?
– У меня едва ли было время об этом подумать. Я надеялся выручить сумму, достаточную, чтобы некоторое время пожить в Англии, используя обширный материал своих дневников, написать о путешествиях, заработать денег на снаряжение и вернуться на Амазонку. Те из нас, кто побывал там, едва прикоснулись к таинственной завесе, за которой тянутся миллионы миль неизвестных джунглей, скрывающих миллионы неведомых существ. Я намереваюсь решить ряд проблем… особый интерес представляют для меня муравьи и термиты, я хотел бы посвятить себя долговременному изучению некоторых сторон их жизни. Я, например, полагаю, что смогу найти лучшее, чем у мистера Бейтса, объяснение удивительным повадкам муравьев-листорезов; мне бы также хотелось отыскать муравейник легионеров вида
– Рад, что сумел кому-то доставить подлинное удовольствие, – ответил Гаральд Алабастер. – Надеюсь, теперь я смогу помочь вам в более практичных материях. Сейчас мы разберемся с тем, что вы привезли, – за экземпляры, которые я оставлю себе, я вам щедро заплачу. Вот только я подумал… мне хотелось бы знать, не согласитесь ли вы погостить у нас какое-то время, необходимое для того, чтобы… Видите ли, если бы ваша коллекция уцелела, вам пришлось бы потратить много времени на сортировку и составление описи – труд, что и говорить, объемный… Стыдно признаться, но в пристройках у меня свалены горы ящиков, купленных без особого разбора у мистера Уоллеса, мистера Спруса, у путешественников, вернувшихся с Малакки, из Австралии и Африки, – я недооценил всю сложность приведения в порядок их содержимого. Есть что-то весьма несправедливое в том, что, лишая землю ее красоты и чудес, люди не ищут им применения, ведь только культ полезных знаний и способность любознательности могут оправдать наше хищничество. Я, как дракон из поэмы, владею сокровищем, но не умею им воспользоваться. Мне хотелось бы предложить вам привести все в порядок; если вы согласитесь на мое предложение, у вас появится возможность обдумать дальнейшие шаги…
– Весьма великодушно, – заметил Вильям, – тем самым у меня была бы крыша над головой и работа, на которую я способен.
– Но вы колеблетесь…
– Я всегда четко видел свою цель, имел ясное представление о том, что я должен делать и как должна протекать моя жизнь…
– И вы сомневаетесь, что Бридли-холл имеет отношение к вашему призванию?
Вильям был в нерешительности. Его мысли занимал образ Евгении Алабастер, белая грудь которой поднималась из моря кружев ее бального платья, как Афродита из пены прибоя. Но он не собирался говорить о своих чувствах; ему даже доставляло удовольствие их скрывать.
– Я должен изыскать средства для снаряжения следующей экспедиции.
– Возможно, – заговорил вкрадчиво Гаральд Алабастер, – в будущем я сумел бы вам помочь в этом. Не как простой покупатель, но более существенным образом. Я хотел бы тем не менее предложить вам остаться у нас подольше и по крайней мере осмотреть мои богатства; разумеется, ваша работа будет оплачена по договоренности, исходя из ваших профессиональных качеств. Я не стремлюсь полностью занять ваше внимание, об этом и речи не идет, так что у вас будет достаточно времени для обдумывания вашего будущего труда. А тем временем и все остальное уладится, будет найдено судно, и, смею надеяться, однажды какая-нибудь гигантская жаба или свирепого вида жук, обитатель нижнего яруса джунглей, увековечат мое имя, будучи названы, скажем,
– Не вижу повода и причины отказываться от подобного предложения, – отозвался Вильям, снимая с коробки обертку. – Я принес вам нечто… нечто чрезвычайно редкое, и, по стечению обстоятельств, у себя дома, в девственном лесу, этот образец уже носит имя одного из членов вашей семьи. Здесь у меня несколько самых необычных экземпляров геликонид и итомид, весьма интересных, а тут несколько роскошных парусников, одни – с красными точками на крыльях, другие – темно-зеленые. Я желал бы обсудить с вами кое-какие значимые различия в форме, которые вполне могут быть доказательством того, что эти создания пребывают в процессе внутривидовой дивергенции.
Взгляните! Вот эти, думаю, особенно вас заинтересуют. Я знаю, вы получили посланный мною экземпляр
Гаральд Алабастер смотрел на блестящих мертвых бабочек.
–
Он снова потянул за шнурок звонка, отчего в комнате послышался слабый скрип.
– Трудно не согласиться с герцогом Аржильским в том, – продолжал он, – что несказанная красота этих созданий сама по себе есть свидетельство работы Творца, который также одарил человека восприимчивостью к красоте и чувствительностью к едва заметным различиям и оттенкам цвета.
– Мы и в самом деле очень чутко воспринимаем их, – осторожно сказал Вильям, – интуиция подсказывает мне, что вы правы. Но с точки зрения науки я нахожу необходимым возразить: на выполнение какой цели в природе направлены эти яркость и красота? Мистер Дарвин, насколько мне известно, склонен думать, что интенсивная алая или золотая окраска именно самцов бабочек и птиц (тогда как самки часто невзрачны и неприметны), которую они как бы выставляют напоказ, есть преимущество, благодаря которому самец может быть избран самкой в качестве брачного партнера. Мистер Уоллес доказывает, что неброская окраска выполняет защитные функции, помогает самке быть невидимой, когда она прячется под листком, чтобы отложить яйца, или когда сидит в гнезде, сливаясь с окружающей тенью. Я сам замечал, что ярко окрашенные бабочки-самцы кружатся огромными стаями в солнечных лучах, тогда как самки робко прячутся под кустом или в прохладном сыром месте.
Раздался стук в дверь, и в кабинет вошел лакей.
– А, Робин, отыщите, если сможете, мисс Евгению и младших девочек – мы хотим кое-что им показать. Велите ей поторопиться.
– Да, сэр.
И дверь снова закрылась.
– Есть еще один вопрос, – продолжал Вильям, – который я часто себе задаю. Почему самые яркие бабочки сидят без опаски на листьях с расправленными крыльями; почему они летают неторопливо, лишь изредка взмахивая крыльями? Взять, к примеру, парусников, известных также под именем фармакофагов, иначе «пожирателей яда», потому что они питаются ядовитыми лозами аристолохии; они будто понимают, что могут фланировать безбоязненно, что хищник их не сцапает. Возможно, что дерзкая демонстрация яркого и разноцветного окраса – своего рода бесстрашное предупреждение. Бейтс предполагает даже, что некоторые безобидные виды подражают в окраске ядовитым парусникам, чтобы сделаться столь же неуязвимыми. Он открыл нескольких белых и зеленовато-желтых пиерид, которых не отличил бы от итомид не только брошенный мимоходом взгляд, но и внимательный наблюдатель, не вооруженный, правда, микроскопом…
В комнату вошла Евгения. Она была очаровательна в платье из белого муслина, украшенном вишнево-красными лентами и бантом и перехваченном пояском того же цвета. Когда она приблизилась к отцовскому столу, чтобы посмотреть на бабочек, Вильям растерялся, и ему почудилось, что ее окутывает облако волшебных пылинок, которое притягивает и в то же время отталкивает его, не пуская за незримый барьер. Он вежливо ей поклонился и тут же вспомнил о безрассудных отчаянных словах, которые записал в дневнике: «Я умру, если она не будет моей»; представил себе корабль, взлетающий на волнах бурлящей зеленой воды, скатывающихся с носа судна, водяную пыль, клубящуюся в воздухе. Опасность его не пугала, но он обладал трезвым рассудком, и мысль о том, что бесплодный жар может иссушить его, не принесла радости.
– Какое чудное создание, – проговорила Евгения. Ее мягко очерченные губы были приоткрыты. Вильям видел влажные, ровные, молочно-белые зубы.
– Это
– Какая прелесть. Она изумительна – такая белая, такая блестящая…
– Нет-нет, это самец. Самка – та, что поменьше, светло-лиловая.
– Какая жалость. Меня привлекает как раз его атласно-белый окрас. Это, впрочем, естественно, ведь я женщина. Мне хотелось бы представить их в полете. Но, как ни пытайся сохранить их естественный вид, они все равно выглядят застывшими, как палые листья. Я бы хотела держать дома бабочек, как мы держим птиц.
– Их вполне можно держать в оранжерее, если должным образом ухаживать за личинками, – ответил Вильям.
– Как было бы приятно сидеть в оранжерее в окружении целого облака бабочек. Как романтично!
– Я без труда мог бы устроить для вас облако из бабочек. Разумеется, не из
– В противоположность аморфности, – заметила Евгения.
– Совершенно верно. Первобытные амазонские джунгли – бесконечное однообразие зелени, облака мошек и москитов, плотная стена ползучих растений и подлеска – часто представлялись мне воплощением бесформенности. Но вот появлялось нечто совершенное, великолепно оформленное, от чего захватывало дух. И это была
Она обратила на него свой влажный взор, пытаясь решить, не заключен ли здесь комплимент; казалось, она обладала особым чутьем на комплименты. Он встретился с ней взглядом, коротко и печально улыбнулся, и она ответила ему короткой и печальной улыбкой и быстро прикрыла ресницами синие озера глаз.
– Я сделаю для них специальный стеклянный ящичек, вот увидите, мистер Адамсон. Они будут танцевать вдвоем вечно, одетые в белый атлас и лиловый шелк. Вы должны подсказать мне, какие цветы и листья нарисовать для фона, – мне бы хотелось, чтобы они выглядели как настоящие.
– К вашим услугам, мисс Алабастер.
– Мистер Адамсон дал согласие погостить у нас некоторое время, дорогая, и помочь мне привести в порядок коллекции.
– Хорошо. В этом случае я смогу воспользоваться его предложением.
Разобраться в повседневной жизни Бридли-холла было нелегко. Вильям чувствовал себя одновременно беспристрастным антропологом и сказочным принцем, которого удерживали в заколдованном замке незримые врата и шелковые узы. Каждый здесь занимал определенное место и вел определенный образ жизни, так что ежедневно на протяжении месяцев он открывал для себя новых людей, о существовании которых не подозревал, занимавшихся делами, ранее ему неведомыми.
Бридли строили как средневековую усадьбу, но на деньги нового времени. Продолжалось это долго; в 1860 году с начала строительства минуло тридцать лет. Алабастеры принадлежали к древнему благородному роду, испокон веку сохранявшему чистоту крови; они никогда не обладали большой властью, но возделывали поля, собирали книги, лошадей, разные диковинки и разводили домашнюю птицу. Гаральд Алабастер был вторым сыном Роберта Алабастера, который и построил Бридли-холл на деньги, полученные с приданым жены, дочери ост-индского купца. Дом перешел по завещанию старшему брату Гаральда, тоже Роберту, который, в свою очередь, женился на состоятельной девице, дочери графа средней руки; та родила ему двенадцать детей, но все они умерли в младенчестве. Гаральд, как и полагалось младшему брату, принял духовный сан и обосновался в Фенах, где в свободное время занимался ботаникой и энтомологией. Он был тогда беден – состояние Роберта-старшего осело в Бридли, унаследованном Робертом-младшим. Гаральд был женат дважды. Первая жена, Джоанна, родила ему двух сыновей, Эдгара и Лайонела, и умерла в родах. Гертруда, нынешняя леди Алабастер, вышла за него замуж, как только он овдовел. Гертруда Алабастер также принесла богатое приданое – она была внучкой владельца шахт, склонного к благотворительности и умевшего в то же время удачно вложить капитал. Она рожала детей, одного за другим, с завидной покорностью. Сначала Вильям думал, что у нее только те пятеро, с которыми его познакомили, но вскоре обнаружил по меньшей мере еще пятерых: троих – Маргарет, Элен и Эдит, в классной комнате, близнецов Гая и Алису – в детской. Среди домочадцев было несколько разновозрастных девиц-приживалок, родственниц самих Алабастеров и их жен. За столом неизменно присутствовала некая мисс Фескью, которая громко чавкала и хранила упорное молчание; еще в доме жила сухопарая мисс Кромптон, которую обычно называли Мэтти. Она не была ни гувернанткой – эти обязанности исполняла мисс Мид, – ни няней, как Дакрес, хотя младшие члены семейства находились под ее опекой. Бывали в гостях молодые люди, друзья Эдгара и Лайонела. А в темном мире за дверью людской обитала прислуга: от дворецкого и эконома до посудомоек и мальчиков на побегушках.
День начинался с утренней молитвы в домовой церкви. Служба отправлялась после завтрака, к ней ходили те члены семьи, которые уже успели встать, и неслышные слуги, всякий день в разном составе: служанки в черных платьях и безупречно белых передниках и слуги в черных сюртуках; они рассаживались – мужчины справа, женщины слева – на задних скамьях. Алабастеры занимали передние ряды. Ровена ходила к службе часто, Евгения редко, дети в сопровождении Мэтти и мисс Мид – каждый день. Леди Алабастер появлялась исключительно по воскресеньям и обыкновенно дремала в переднем углу, пурпурная от лучей солнца, бьющих из витражного окна. Церковь была очень простой, внутри было не жарко. Сидели на жестких дубовых скамьях, и единственным, что привлекало взгляд, были высокие витражи с синими виноградными гроздьями и кремовыми лилиями да сам Гаральд. В первые дни пребывания Вильяма в доме Гаральд читал краткие проповеди. Они вызывали у Вильяма живой интерес. В них не было ни привычных ему с детства угроз, ни религиозного экстаза, ни багровых бездн, где горел вечный огонь, ни алых потоков жертвенной крови. Проповеди были добрыми; в них говорилось о любви – о любви к ближнему, что было особенно актуально, о любви к Богу Отцу, который неусыпно печется о благоденствии всякой птахи и простер свою бесконечность на Отца и Сына, дабы сделать свою любовь понятнее для человеков, которые начинают постигать природу любви на примере естественных уз, связывающих членов семьи, материнского тепла и отцовского покровительства, братской и сестринской близости; этой любви назначено выйти из лона семьи и, в стремлении уподобиться любви Божественного Родителя, объять все творение: сначала домочадцев, затем свой народ и далее все человечество, вообще все живое, столь дивно сотворенное.
Гаральд читал проповедь, а Вильям всматривался в его лицо. Если приходила Евгения, он иногда осмеливался наблюдать и за ней; но ее глаза были всегда скромно потуплены, к тому же она обладала великим умением сидеть не шелохнувшись, сложив руки на коленях. Гаральд же всякий раз был иным. Временами, когда его голова была вскинута, а на белые пряди бороды падал свет, он – пронзительным взором, белоснежной сединой волос, древностью – напоминал Бога Отца. Иной раз, когда он вел речь спокойно и едва слышно, устремив взгляд на шахматные клетки пола, он казался почти жалким; неопрятна была и его старая поношенная мантия. Случалось, что на миг он представлялся Вильяму португальским монахом-миссионером, – с ними ему приходилось встречаться на Амазонке, то были исхудавшие до крайности люди с горячечным взглядом, которые тщились разгадать причину непонимания со стороны умиротворенно-равнодушных индейцев. А это сходство, в свою очередь, наводило Вильяма, сидевшего на жесткой скамье в английской церкви, на воспоминания об ином ритуале, когда мужчины-индейцы собирались и пили каапи, или айауаску[8], вино мертвеца. Однажды, попробовав вина, он увидел, словно с высоты птичьего полета, ландшафты, города-громады, высокие башни; он блуждал по лесу, со всех сторон кишели змеи, и жизнь его была в опасности. Женщинам под страхом смерти запрещалось не только пробовать вино, но и смотреть на ботуто – барабаны, созывавшие на церемонию возлияния. Сейчас, сидя на мужской половине церкви среди членов благочинного английского семейства, он вспоминал, как разбегались в панике женщины, закрывая глаза руками, и одновременно наблюдал, как Евгения розовым языком облизывает пухлые губы. Вильям почувствовал, что обречен на раздвоенность сознания. Что бы с ним ни происходило, все порождало образ-двойник оттуда, отчего не только амазонские обряды, но и английская проповедь казалась странной, ненастоящей, непонятной. Под покровом ночи он сумел вывезти один ботуто в каноэ, спрятав его под одеялами, но, как и все его имущество, барабан скрылся под толщей серой воды. Возможно, он и стал причиной его злоключений.
– Мы должны без устали благодарить Господа за Его многие к нам милости, – сказал Гаральд Алабастер.
Вильяму оборудовали рабочее место в заброшенной седельной по соседству с конюшней. Часть комнаты была заставлена жестяными коробками, деревянными ящиками, ящиками из-под чая, набитыми образцами со всего света, скупленными Гаральдом без особого, судя по всему, разбора и предпочтения. Там были обезьяньи шкурки, тонкие шкурки попугаев, заспиртованные ящерицы и чудовищные змеи, горы коробок с мертвыми жуками, ярко-зелеными и переливчато-пурпурными и похожими на закопченных чертей с уродливыми рогатыми головами. Здесь же стояли ящики с образцами минералов, были свалены пучки мхов, связки плодов и цветов, привезенные из тропиков и с ледяных шапок Севера, медвежьи зубы и носорожьи рога, акульи костяки и куски кораллов. Содержимое нескольких ящиков источили в мелкую пыль термиты, некоторые образцы превратила в вязкое месиво плесень. Когда Вильям спросил своего благодетеля, на каких принципах он должен строить работу, Гаральд ответил:
– Вы ведь знаете, как навести порядок. Разберите экземпляры по какому-то одному принципу, чтобы эти образцы приобрели хоть какой-то смысл.
Вильям догадался, что Гаральд не взялся за эту работу сам отчасти потому, что не имел ни малейшего представления о том, с чего начать. Временами он приходил в бешенство оттого, что сокровища, ради которых люди, подобные ему, рисковали жизнью и здоровьем, свалены в полном беспорядке на конюшне. Он раздобыл складной стол, гроссбухи, коллекционные шкафы и шкафы с выдвижными ящиками для крупных образцов. Он установил микроскоп и начал готовить ярлыки. Ежедневно ему приходилось перекладывать образцы из ящика в ящик: то сталкивался с целым войском жуков, то обнаруживал сонм лягушек. Он так и не придумал, по какому принципу сортировать материал, но продолжал усердно готовить ярлыки, раскладывать и изучать.
В седельной было холодно и темно, как в могиле, кроме того места, где свет проникал через окно, расположенное так высоко, что в него нельзя было заглянуть. Когда конюхи чистили стойла, Вильям слышал каждый звук и чувствовал каждый запах: и парной запах навоза, и аммиачный дух конской мочи, и топот кожаных башмаков, и шелест вздетого на вилы сена. Эдгар и Лайонел были любителями верховой езды. Эдгар держал гнедого арабского жеребца с изогнутой, мускулистой атласной шеей. Жеребца звали Саладин; в полутьме стойла он сверкал глазами и переступал с ноги на ногу, скаля зубы. Айвенго, так звали охотничью лошадь Эдгара, огромный серо-стальной жеребец, был хорошо откормлен и отменно брал барьеры. Не было случая, чтобы Эдгар отказался на пари взять с Айвенго самое невообразимое препятствие, и конь всегда оказывался на высоте. Они походили друг на друга – оба мускулистые и высокие; оба распираемые едва сдерживаемой силой, они лишены были той плавности движений, которой отличались томившийся в стойле Саладин, кобылицы и жеребята в загоне, Ровена и Евгения. Вильям слышал, как Эдгар и Лайонел уезжали на верховые прогулки и возвращались, слышал быстрый перестук железных подков на камне и скрежет, когда кони кружились и танцевали. Иногда к молодым людям присоединялись барышни. Евгения в синем, под цвет глаз, костюме наездницы садилась на красивую послушную вороную кобылу. Вильям спешил управиться с работой и выходил из своей пещеры посмотреть, как она садится в седло, поставив ножку на ладони грума и взявшись руками в перчатках за поводья; ее волосы обычно стягивала синяя сетка. В такие моменты Эдгар, сидя верхом на Айвенго, поглядывал на Вильяма. Вильям чувствовал, что тот его недолюбливает. Эдгар относился к нему так, как он относился к людям, занимающим промежуточное положение между его родными и неприметными, немыми слугами. Он замечал его, конечно, при встрече слегка кивал, но общения избегал.
Леди Алабастер проводила дни в маленькой гостиной с видом на лужайку перед домом. Комната была типично дамской, с гранатово-красной стенной обивкой, по которой были разбросаны розово-кремовые веточки жимолости. Красные плотные бархатные шторы нередко почти закрывали солнечный свет: у леди Алабастер болели глаза, и она часто страдала мигренями. В камине всегда горел огонь; Вильям приехал ранней весной и на первых порах счел это естественным, но с приближением лета буквально обливался потом в своем сюртуке. Леди Алабастер, казалось, была не способна двигаться, более по причине врожденной вялости, нежели из-за какого-либо недуга; она не шла, а вперевалку передвигалась по коридорам дома, когда наступало время завтрака или обеда; у Вильяма создалось впечатление, что ее колени и щиколотки, скрытые под множеством юбок, непомерно отекли и причиняют ей боль. Она возлежала обычно на широкой софе под окном, повернувшись к нему спиной и обратившись к огню камина. В комнате была уйма подушек, расшитых крестиком по шерсти, цветками, фруктами, голубыми бабочками и алыми птицами – шелковой ниткой по атласу. Рядом с леди Алабастер всегда лежали пяльцы, но Вильяму ни разу не довелось застать ее за вышиванием, хотя, возможно, при нем она из вежливости откладывала работу. Она показывала ему вышивки Евгении, Ровены и Эниды, мисс Фескью, Мэтти Кромптон и девочек, своим слабым голосом призывая его выражать восхищение. В комнате стояли стеклянные сосуды с высушенными маковыми головками, ворсянкой, гортензией и несколько скамеечек для ног, о которые в полумраке комнаты спотыкались гости и слуги. Казалось, добрую часть дня она только и делала, что пила чай, лимонад, миндальную наливку, шоколадное молоко, ячменный отвар или травяные настои, которые нескончаемым потоком несли для нее по коридорам на серебряных подносах горничные. Она также поглощала в большом количестве пирожные, миндальное печенье, пирожки, желе и сладкие булочки, их доставляли из кухни с пылу с жару; после еды крошки собирали и выметали вон. Она была непомерно толста и, кроме как ради особых случаев, не надевала корсета, а лежала в просторном блестящем халате, закутанная в кашемировые шали, в кружевном чепчике, завязанном под множеством подбородков. Как у многих полнотелых женщин, ее кожа была розовой, а лицо мягким и нежным, словно луна, и на удивление гладким; правда, маленькие выцветшие глаза заплыли толстыми складками кожи. Иногда ее горничная Мириам садилась рядом и добрых полчаса расчесывала все еще блестящие волосы своей хозяйки, удерживая их в ловких руках и без конца размеренно водя по ним гребнем слоновой кости. Леди Алабастер говорила, что расчесывание утишает ее мигрень. Когда же головная боль делалась нестерпимой, Мириам ставила госпоже холодные компрессы и смачивала ей веки настоем лещины.
Вильям чувствовал, что эта незлобивая вялая женщина была организующей силой семейства. То и дело являлся к ней эконом за распоряжениями; приводила девочек читать наизусть стихи и отвечать уроки мисс Мид. Приносил бумаги дворецкий; приходил и уходил повар; садовник, обтерев подошвы, вносил в горшках цветочные луковицы и букетики и сообщал, что и где намерен посадить. Этих людей часто встречала и провожала до дверей Мэтти Кромптон. Как-то раз она зашла в мастерскую к Вильяму, чтобы передать ему просьбу хозяйки дома.
Высокая и стройная, в немодном черном платье с аккуратными белыми манжетами и белым воротничком, она остановилась в тени дверного проема. Ее лицо было худощаво и неулыбчиво, кожа в тон темным, заправленным под простой чепец волосам – смуглая. Тихим, отчетливым и ровным голосом она сообщила Вильяму, что леди Алабастер будет рада, если по окончании работы он выпьет с ней чашку чаю. По всему видно, он предпринял настоящий подвиг во имя любви. Что это у него в руке? Выглядит пугающе.
– Полагаю, фрагмент одного из образцов, частью которого он был. Кое-какие части некоторых экземпляров рассыпались при перевозке. И для самых загадочных я завел отдельную коробку. Эти предплечье и кисть, очевидно, принадлежали довольно крупному примату. Они очень напоминают детскую руку, не так ли? Но я вас уверяю, что это не так. Кости слишком легкие. Наверное, я напоминаю вам колдуна.
– Что вы, – возразила Мэтти Кромптон, – такое сравнение даже не приходило мне в голову.
Леди Алабастер угостила Вильяма чаем, бисквитом и теплыми пшеничными лепешками с вареньем и сливками и выразила надежду, что он не испытывает неудобств и Гаральд не перегружает его работой. «Нисколько, – подтвердил Вильям, – у меня много свободного времени». Он собрался было добавить, что, согласно уговору, у него должно оставаться время для написания книги, но тут в разговор вступила Мэтти Кромптон:
– Леди Алабастер надеется, что вы сможете немного заняться образованием младших детей и тем самым помочь мне и мисс Мид. Она полагает, что дети должны воспользоваться тем, что у нас живет выдающийся натуралист.
– Разумеется, я буду рад сделать все, что в моих силах…
– У Мэтти всегда такие удачные идеи, мистер Адамсон. Она очень изобретательна. Ну, Мэтти, рассказывайте.
– На самом деле все очень просто. Мы уже устраиваем маленькие походы за коллекционным материалом, мистер Адамсон: рыбачим в прудах и речках, собираем цветы и ягоды, но все это происходит очень сумбурно. Если бы вы согласились иногда ходить с нами, руководили бы нашими вылазками, показали, что заслуживает внимания и что искать. И еще у нас проблемы с классной комнатой. Я давно мечтаю установить в ней улей со стеклянными стенками, наподобие того, какой был у Губера, а также устроить колонию муравьев, чтобы малышки могли наблюдать за жизнью сообществ насекомых. Могли бы вы это сделать? Согласны? Вы ведь знаете, с чего нам начать. Вы бы подсказали, что нам следует искать.
Вильям ответил, что с удовольствием им поможет, но про себя подумал, что не умеет говорить с детьми и, более того, не питает к ним особой любви. Его раздражал визг детей, с которым они носились по лужайке и по выгону.
– Чрезвычайно вам благодарны, – проговорила леди Алабастер, – мы поистине извлечем выгоду из вашего пребывания у нас.
– Евгения тоже любит с нами ходить, – заметила Мэтти Кромптон. – Малыши отправляются рыбачить или собирать цветы для гербария, а она берет с собой альбом для эскизов.
– Евгения молодец, – заметила рассеянно леди Алабастер, – да и вообще мои девочки не доставляют мне никаких хлопот. Господь наградил меня хорошими дочерьми.
И Вильям стал участником вылазок на природу. Он понимал, что его к этому принудили усилиями мисс Мид и Мэтти Кромптон, напомнив о его зависимом положении, но тем не менее он получал удовольствие от прогулок. Все три старшие дочери иногда присоединялись к ним, иногда нет. Иногда он не знал, пойдет ли с ними Евгения, до самого выхода, когда все уже собирались на посыпанной гравием дорожке перед домом, вооруженные сачками, банками из-под варенья на веревочных ручках, жестяными коробками и ножницами. Бывали дни, когда он с самого утра не мог работать, потому что начинал гадать, увидит он ее сегодня или нет, и у него что-то сжималось в груди: воображение рисовало ему, как она будет выглядеть, когда пойдет по лужайке к воротам, через выгон и сад под цветущими фруктовыми деревьями в поле, которое спускалось к речушке, где они ловили гольянов и колюшку, охотились за улитками и личинками веснянки и ручейников. Младшие девочки нравились ему: эти послушные бледные малышки, в платьицах, застегнутых на все пуговицы, помалкивали, пока к ним не обращались. Элен умела отыскивать сокровища на изнанке листьев и любопытные норки в наносах ила на берегу. Когда Евгении не было с ними, он становился самим собой, изучал все вокруг с пристальным вниманием, словно одновременно был и чутким первобытным охотником, и современным натуралистом. Он ощущал себя то животным, пугающимся грозных звуков и шорохов, а то ученым-исследователем. Знакомое покалывание кожи было вызвано не страхом, но тем невидимым облаком электрических разрядов, которое окружало Евгению, когда она спокойно шла по лугу. Возможно, это был и страх. Ему этого вовсе не хотелось. Но он как будто и не существовал, пока это ощущение не возникало вновь.
Однажды все, включая Евгению и Эниду, ловили в речке рыбу, и его вовлекли в разговор о природе. Прошел сильный весенний дождь, клочки травы и веточки плыли по обычно спокойной реке, под полощущими в воде ветви плакучими ивами и белыми тополями. Две белые утки и лысуха деловито сновали взад-вперед в поисках пищи; солнце стояло над водой, чашечки калужницы отливали золотом, в воздухе танцевали ранние мошки. Терпеливая охотница Мэтти Кромптон поймала две колюшки и теперь водила сачком у берега, всматриваясь в тени в глубине. Евгения стояла рядом с Вильямом. Она вдохнула полной грудью и выдохнула.
– Какая красота! – сказала она. – Как я счастлива, что мне выпало жить именно здесь. Видеть, как знакомые цветы появляются в лугах каждую весну, видеть вечное течение знакомой реки. Наверное, вам такая жизнь кажется очень ограниченной, с вашим-то опытом, ведь вы столько повидали. Но мои корни уходят так глубоко…
– Когда я жил на Амазонке, – отвечал Вильям просто и искренне, – мне все время виделся английский луг по весне, точно такой, как сегодня: цветы, свежая трава, раннее цветение, ветерок, который подхватывает все на своем пути, земля, освеженная дождем. Мне думалось, это и есть истинный рай; ничто на земле не сравнится красотой с цветущим берегом нашей реки, с живой изгородью из роз и шиповника, жимолости и брионии. До отъезда я прочел красочные описания великолепия тропических джунглей, цветов, фруктов и ярких животных, но то великолепие не сравнится с нашим. Там – утомляющее зеленое однообразие и такая масса буйной, рвущейся вверх, удушающей растительности, что часто неба не видно. Правда, климат там как в золотом веке: в тропической жаре все цветет и созревает безостановочно и одновременно; в одно и то же время там и весна, и лето, и осень и совсем нет зимы. Но в растительности таится что-то враждебное. Есть там дерево
– О нет. Я просто очарована. Мне приятно было услышать, что наш в каком-то смысле мир весны остался вашим идеалом. Мне хочется, чтобы вы были здесь счастливы, мистер Адамсон. А то, что вы говорили о женщинах и змеях, очень меня заинтересовало. Неужели вы были совсем отрезаны от общества цивилизованных людей, мистер Адамсон? Один среди нагих дикарей?
– Не совсем так. У меня было много друзей всех рас и оттенков кожи в разных сообществах. Но иногда я действительно бывал единственным белым в деревне какого-нибудь племени.
– И вам не было страшно?
– Отчего же, довольно часто. Мне дважды случайно доводилось услышать, что меня собираются убить; заговорщики не подозревали, что я знаю их язык. Но мне выпало счастье видеть проявления доброты и дружбы со стороны людей, которые были совсем не так просты, как могут показаться на первый взгляд.
– Они и в самом деле голые и разрисованные?
– Некоторые. Другие одеты наполовину. Или полностью. Они очень любят раскрашивать себя растительными красками.
Прозрачные синие глаза Евгении были устремлены на него, лоб чуть нахмурен; Вильям чувствовал, что она размышляет о его отношениях с теми нагими людьми. А потом ощутил, что его мысли пачкают ее, что он слишком заляпан грязью и нечист и не имеет права даже думать о ней, тем более посягать на сокровенность ее мыслей, обнажая свою тайную суть. Он проговорил:
– А эти пучки травы на воде напоминают мне огромные острова из вырванных с корнем деревьев, лиан и кустов, проплывающих по великой реке. Мне случалось проводить параллели с «Потерянным раем». В минуты отдыха я читал Мильтона. Тогда мне в голову приходил тот отрывок, где рай после потопа уносит водой.
Мэтти Кромптон, не отрывая глаз от реки, процитировала:
– Умница, Мэтти, – сказала Евгения.
Мэтти Кромптон промолчала и вдруг резко погрузила сачок в воду, повела им и извлекла яростно бьющуюся колюшку с розовой грудью и оливковой спиной, очень большую, по крайней мере для колюшки. Она пустила рыбку из сачка в банку с другими пленниками, и девочки столпились вокруг посмотреть. Колюшка судорожно глотнула воздух и замерла на поверхности. Затем, видно, к рыбе вернулась утраченная сила. Она порозовела, ее грудь стала удивительного, очень густого розового цвета, проступавшего из-под оливкового, в который было окрашено ее туловище. Рыбка расправила спинной плавник, превратившийся в подобие колючего драконьего хребта, и обратилась в стремительно, почти неуловимо для глаза движущуюся торпеду, атакующую соседок по банке, которым в их круглостенной тюрьме негде было укрыться. Вода в банке вскипела. Евгения принялась смеяться, Элен – плакать. Вильям пришел на выручку и стал переливать рыбок вместе с водой из банки в банку до тех пор, пока вояка в розовой жилетке, которому пришлось открывать рот на траве, не оказался в отдельной банке. Другие рыбы разевали свои трепещущие рты. Элен присела на корточки и склонилась над ними. Вильям заметил:
– Обратите внимание, именно этот агрессивный самец носит розовый жилет. В банке еще два, но в отличие от этого, возбужденного или озлобленного, они не розовые. Мистер Уоллес утверждает, что самки невзрачны потому, что в отличие от папаши, который не только «строит», но и охраняет «дом», где нерестилась самка, им не приходится нести караул у кладки, пока не вылупятся и не уплывут мальки. И все же еще долго после того, как у него исчезнет нужда привлекать самку в свой красивый домик, он, возможно как предостережение, сохраняет свою ярко-красную окраску.
Мэтти сказала:
– Мы, наверное, осиротили его икринки.
– Отпустите его, – попросила Элен.
– Нет-нет, давайте отнесем его домой и немного подержим в банке, а когда изучим, отпустим, – сказала мисс Мид. – Он построит другое гнездо. Каждую минуту съедаются тысячи икринок, Элен, так уж устроена природа.
– Но ведь мы не природа, – возразила Элен.
– Что тогда мы? – спросила мисс Кромптон.
«Она еще не укрепилась в вопросах веры», – решил про себя Вильям. Очевидно, что природа улыбчива, но безжалостна. Он протянул Евгении руки, чтобы помочь ей взобраться на берег, и она ухватилась за них своими, в хлопчатых перчатках, нагретых ее теплом и пропитанных тем неведомым, что выдыхала ее кожа.
Трудно было понять, чем весь день занимается Гаральд Алабастер. Он не отлучался из дому, как его сыновья, хотя иногда прогуливался в одиночестве между цветочными клумбами, сцепив руки за спиной и опустив голову. Ему, казалось, и дела не было до того, что он столь усердно, хотя и без особого разбора, собрал. Коллекцию он всецело передоверил Вильяму. Когда тот заходил доложить о проделанной работе в шестиугольный кабинет, хозяин угощал его стаканом портвейна или хереса и внимательно выслушивал. Иногда они беседовали – либо Вильям говорил один – о книге про общественных насекомых, которую он намеревался написать. Однажды Гаральд сказал:
– Не помню, говорил ли я вам, что пишу книгу.
– Нет, не говорили. А очень хотелось бы узнать, о чем она.