Повалился на постель, как был – не раздеваясь; разулся только.
Скоро, не скоро ли, под непрерывный стук…
Среди кромешной немоты или тотального отсутствия, гудящего так, словно в его центре поставлен многомощный силовой и плохо закреплённый трансформатор, или оно, отсутствие, расположилось рядом с высоковольтной линией электропередач, сплошь, как сетью, ими, линиями, ли опутано, среди небытия – сказать и так, пожалуй, можно – слышу вдруг, как будто только что родился, не понимая и не разбирая слов, помимо белов или децибелов, озлобленно и без передышки раздалбывающих изнутри мой хрупкий череп, голос человеческий, женский и, как мне кажется, знакомый – чувствую, что знакомый, но не думаю об этом, – издалека будто, как из еле-еле различимой точки, как от вечности ко времени ли – словно искал он, голос этот, меня по привычке прежде там, на моей узкой, деревянной кровати, на уютном и обжитом чердаке моём, в Ялани, долго взывал ко мне оттуда, тщетно кликал, после уж тут меня, случайно или по подсказке чьей-то, нашёл, ко мне приблизился и обратился – услышал я его, и до меня дошёл смысл этим голосом произносимого:
– И скока вас ишшо будить?! Долго?.. Вот наказание мне прямое… Хожу, как эта… Я вам не нянька, не обязана… Э-э… Вы живой?.. Вон по Исленьску уже едем. Подымайтеся давайте. Последний раз, пришла, предупреждаю. Чириз минуту остановимся. Почти приехали… А то водой вас окачу – добьётесь… И каких тут тока не увидишь: в дорогу ехать – и упиться… Милицанера позову – быстро разбудит. Тогда в кутузке отоспитесь… Э-э… вы… И вправду ли не помер?
Где я, кто я, не понимаю. Я – как тело – и сознание моё – с ним мы пока ещё отдельно – крепко, похоже, раздружили. Есть я, присутствую, но где, мне не известно; по каким палестинам оно, сознание моё, шляется – не знаю. Затылка нет. Темя тут, трещит от боли, а его, затылок свой, не ощущаю – не вернулся ли он в Милюково, не уехал ли он с Димой, чтобы там, в Ялани, при проезде, выпрыгнуть незаметно из гремящего
«Должно быть, в поезде – вчера ещё в него садился… Если сегодня это, а уже не завтра, а со вчерашнего – не послезавтра?.. Да и стучит: так-так, тык-тык, во мне, простёртом, отзываясь», – первая мысль, с которой я очнулся, – из ничего как будто просочилась и заструилась родничком.
И точно: в поезде – опомнился – будто из бездны Аввадон или из океанской пучины, правило декомпрессии нарушив, вынырнул – необходим теперь мне шлюз лечебный, то речь расстроится, рассудок помрачится, и паралич, к тому же, ещё хватит… Не поздно ли?.. Болезнь в разгаре.
Раздираю с трудом веки – кое-как, заторопившись, с ними справился, так испугался – за время сна, провала полного, они как клеем кем-то были будто склеены, словно не разомкнулись сами по себе, а принуждённо лопнули, как на разваренной,
– Вы… или нет?.. У вас вчера глаза другого цвета были… Что вы ворчите?
– Не добудиться-то – не поворчи тут… Вчера не я была – другая, – сказала так и засмеялась: она, значит, та самая. Она, конечно: волосы рыжие и выговор чалдонский. – Я туалет закрыла – не умоетесь и… это… Теперь уж тока на вокзале… Как таких жёны ишшо терпят?
– Я не женат.
– Ага, все вы так говорите… В поезде мало кто из вас женатый.
– Вчера ещё вроде как не был.
– Вот – уж и
– А пива нет у вас… не продаёте?
– Нет, пива нет у нас… не продаём. Проснулся тока – и про пиво…
– А что?
– Хотя бы причесались…
– Какая вы…
– Какая?
– Повелительная.
– Ну уж.
Ей хорошо, думаю, «Сибирскую» вчера не принимала, из бездны сегодня резко не выныривала, и шлюз лечебный ей не нужен.
Удалилась проводница – как покинула: будто, успел, привык к ней, привязался. А потому так, думаю, что уезжаю: сердце моё к ней как к землячке тянется – я покидаю родину свою,
Лежу. Ощущаю: штормом нахлынувшее сокрушение, себя – будто урановый или свинцовый: не шевельнуться, не подняться, ладно, хоть так, распад бы только не начался – и то, что поезд замедляет ход; остановился, чувствую.
Лежу ещё минуту, две ли – сколько-то – они, минуты, передо мной не отчитываются, – словно рухнувший на землю столб бетонный и, как в тесто, в неё, в землю, вмявшийся, – всё же поднялся – я один, взяв за грудки, поднял себя другого будто; поднять-то поднял, но как из вагона вынести?.. Вижу, одетый. Благо штаны такие, что не мнутся. Куртка тоже – так, значит, я её и не снимал. Обулся – пыль на башмаках, вижу – елисейская, хоть собери её в платочек. Про рюкзак вспомнил, достал его из ящика. Смотрю в окно: город, вокзал и – люди, люди – так тоскливо. Первый день – после Ялани – одиноко. К шуму когда теперь привыкну – к чему б хорошему – в природе звук, в ней шума не бывает, здесь монстр – рычит. В Ялани шум благословенный – только от ветра и дождя; собаки лают – это песня.
«Ох, – думаю. – Как много во мне и около меня всяких разговорчивых».
Попрощался с проводницей – там она, в своей каморке, бельё постельное в мешок засовывает, что ли, – наклонилась; коса мешает – головой мотнув, откидывает косу за спину; опять та медленно с плеча сползает. Лицом только ко мне обратилась и спрашивает, улыбаясь:
– А там, в купе, ничё из своего-то не забыли? А то такие…
– Да нет вроде. Всё при мне. Всего хорошего. Спасибо, – говорю ей.
– В таком-то виде.
– Вид как вид. А что?
– А в зеркало гляделись?.. Пожалуйста. Счастливо, – отвечает. Глаза опять уже другого цвета: теперь – зелёные уж – как вчера.
«Ну», – думаю.
И никогда с ней больше не увидимся – наверное. Хотя… Располагаем-то не мы.
– Хоть причешитесь.
– Причешусь.
– А то… как эти прямо… С Богом.
– Зеркало мне, в отличие от вас, не скажет правды… Не замужем? – спрашиваю.
– Уже не важно, – отвечает.
– С Богом.
Вышел на платформу. Вдохнул неосторожно полной грудью – воздух, конечно, не таёжный – как в большом гараже, в котором завели все разом и прогревают перед выездом автомобили, – прожив три месяца в деревне,
И тут уже осень, не такая ещё, правда, явная и откровенная, светом себя едва лишь обозначила, сквозистым, утишённым, блёстками паутин пронизанным, – как будто намекнула только о своём приходе – всё же значительно южнее – так в Ялани лето выглядит в начале августа, сразу после Ильина дня, и, как обычно, перемена происходит резко – лето астрономически, а по погоде уже осень, – в одни сутки, когда
И тут так же, как ещё вчера в Ялани, небо голубеет, только вот не такое здесь оно глубокое и чистое – тонко его застило пеленой белёсой, будто зрачок при катаракте, – а потому и город в небо так от этого глядит – подслеповато; скоро и пелену за небо станет принимать – когда совсем-то
На другом, далёком и, несмотря на ясную погоду, из-за тяжёлых испарений и плотной загазованности тускло просматривающемся берегу тут ещё не такой широкой, как у нас, Ислени – здесь уж не сопки, как у нас, а – горы
Трубы, домны, трубы, домны, глянь налево, глянь направо и куда ни обернись – будто мальчишки, издали кажется, нагородили –
Стою. Переминаюсь хлипко с ноги на ногу – ходить будто разучился. Бывает. Так и с любым другим умением случается, и даже – ползать. И торопиться-то мне некуда – никуда не опаздываю; вышел из вагона, шага два в сторону сделал, чтобы проход собой не загораживать, остановился тут же и стою, жмурюсь от света яркого, покуда не обвык, – солнце такое, что и веки пробивает
«Вот…» – думаю.
Тут же ещё и состояние… как после менингита, после какой другой ли продолжительной болезни мозга – будто разжижился он, мозг, и булькает, как гейзер, ладно ещё, как тот, фонтаны не выбрасывает. И не в комплекте – без затылка – в прогал-то дух бы из меня, боюсь, не удалился. Благо ещё, что пар в дыру выходит, – темя сорвало бы, как крышку в закипевшем радиаторе.
Шумно – вокзал-то – как на
Думаю:
«И как, пострел, всё успевает? Расторопный. Дошлый, отец бы мой сказал. Но погорит когда-нибудь на этом. Примеров много. Книжек умных не читает, а самому порассуждать на эту тему некогда… Было ведь сказано:
Стою и ни о чём теперь вроде не думаю – будто сильным, порывистым сквозняком всё начисто из головы выдуло – как растерялся.
Слышу, смеётся сзади, гавкнув прежде, чуть ли не в самое мне ухо. Прятался от меня. Там, за киоском.
– Баловник, – говорю, оборачиваясь осторожно, чтобы окружающее из глаз не выплеснуть и самому наземь плашмя не опрокинуться. Как неуклюжий. Так оно и есть. Почти немощный.
– Здорово, – говорит Андрей. – Чё, перетрусил? – спросил так и, громко, словно мы с ним тут одни, загоготав, хлопнул по плечу меня – в руке какая-то газета, туго свёрнутая в тубус, – ею.
– Да уж, – отвечаю.
– По роже вижу… Вылупил глаза вон.
– И без того, – говорю, – еле-еле душа в теле, ещё и ты тут… расшалился.
– Чумной – после деревни, – говорит Андрей. – Нянька тебе нужна, руководитель… в городе-то.
– И ты про няньку.
– Чё?..
– Да так… Про пиво б лучше.
– Чтобы понервничал чуток, а то расслабился в Ялани. Анахорет… Истомин, – говорит Андрей, – ты бы хоть раз когда по-человечески приехал – на выходные… Нет, он всегда среди недели… И причешись… Как чёрт косматый.
– Здорово. Не ругайся, – говорю. И говорить мне сейчас, как и стоять, тоже непросто – слова со мной будто в хоронки разыгрались, и не они меня, а я ищу их постоянно,
– Ну и худо, что не заглядываешь. Очень худо, – говорит Андрей. – Не в прошлом веке живёшь, Истомин. Время сжалось – всех прессует: одних на жмых, других на масло. И ты не увернёшься, не надейся. Тысячелетие уж новое… Миллениум… А ты тут… Лермонтов и Пушкин. Это они могли себе позволить – свинтить в деревню к бабушке и, на диване лёжа, прохлаждаться… Ты хоть число сегодняшнее знаешь?
– Знаю. Они не в прошлом веке жили, – говорю, – а в позапрошлом… Как всё грохочет… Одуреть.
– А-а, всё равно что в допотопном. В прошлом, в позапрошлом, какая разница!.. Не придирайся. Время-то припустило, видишь, как – пятки сверкают…
– Нет, не вижу.
– В прошлом бы веке ты ко мне неделю добирался. Или дней десять… если не пешком. Пешком бы месяц топал от Ялани.
– Говори громче. Мне, с непривычки, уши заложило… В прошлом бы так же. В позапрошлом… Или молчи, потом поговорим. В машине… В прошлом скорее бы – на самолёте.
– Глухарь. Оглох в своей деревне… От тишины. Там, чё, собаки только лают. Надо заглядывать и в календарь.
– Коров забыл.
– Каких коров?
– И лошадей. Ну не одни же там собаки.
– А-а… Выбрался из берлоги, – говорит Андрей, – глаза протёр и – посмотрел… А то придёшь, а там закрыто…
– Где? – спрашиваю.
– Где, где… Не где, а к шапкиному разбору. Да где угодно, я к примеру… И опять к себе в берлогу – лапу сосать и с боку на бок переваливаться да на погоду из берлоги хныкать – виновата.
– Виновата: не я для неё, а она для меня.
– Ты-то, дремучий, тип свободный, болтаешься где и как тебе вздумается, как снежный человек, тебе и ладно… Захотел – сюда, захотел – туда, вольный… Месяцем раньше, месяцем позже, чё там, – говорит Андрей. – Сентяб – тяп-тяп и – май, как наш историк, помнишь, приговаривал… Федя, покойный. Вот уж был тоже… клоун настоящий – девчонок наших всё и тискал. Теперь его я понимаю… Чё-то приснился мне недавно… Все молодухи кажутся красивыми… С чего?.. О нём я даже и не думал.
– К себе не звал?
– Да вроде нет. А, может, не запомнил… Истомин, сплюнь… Как на уроке будто, в школе… А я, в отличие от вас, от беззаботных трепачей, халявщиков и лодырей, товарищ, слава Богу, занятой… К вечеру дождь пойдёт, передавали… Зонтик, не помню, где оставил… Смотрел, в машине вроде нет, всё там валялся, на сиденье… Планы страдают, одним словом… Кофе пил вчера – у Эльки, может?
– Бизнес?
– Прежде всего. Частная жизнь по вашей части тараканьей… Машина там, на площади. Пойдём. Ну, как там мать твоя, тётка Елена?
Пошли.
– Да ничего пока, нормально.
Шагаю – вроде удаётся.
– Мою не видел? – спрашивает.
– Видел, – говорю.
– На ногах?.. У Эльки, точно, больше негде.
– Давно уж, жалуется, не был… Да на ногах.
– Ну, скажешь тоже… А мне когда?!
– За огородом вашим как-то встретил… Траву косила для телёнка.
– Приеду – сдам, продать заставлю. Зачем он ей, телёнок этот?.. Мяса я так ей привезу. Отправлю с кем ли. Не проблема.
– Нужен, наверное, раз держит.