Как-то недавно мой товарищ Гарик Писарский устроил фестиваль оливье. Поводом послужил тот факт, что товарищ его восхищался салатом оливье из одного известного ресторана, а Гарик, напротив, это изделие осуждал. В общем, предложено было товарищу привезти из означенного ресторана оливье, а людям, неравнодушным к этому продукту, приготовить свои варианты — каждому на свой вкус.
Для начала я решил копнуть историю и выяснить наконец, что из себя представлял настоящий «Оливье», названный в честь его создателя — шеф-повара Оливье из ресторана «Эрмитаж». Перелистал несколько старинных кулинарных книг, нашел только в пятой. Нашел — и поразился: ничего общего с тем что мы едим сегодня. Вареный картофель, свежие огурцы, рябчики (филе), раковые шейки, оливки, трюфели — все режется крупными кружками, укладывается послойно и перемежается смесью майонеза с… соевым соусом! Все достал (включая трюфели), собрал как положено — вкусно! Но не из детства. И тогда я сделал еще один салат — Из Детства Улучшенный.
Конечно, тот, старинный, был с колбасой. Докторской. Подозреваю, что мясные ингредиенты на этом и заканчивались. Но ведь жить стало лучше, товарищи, жить стало веселее. В общем, вот мои ингредиенты (кстати, почти по Новикову — уже потом прочитал): вареная картошка, вареная морковка, огурец (свежий и соленый — пополам), яйца, зеленый горошек, куриная грудка, телячий язык, немного копченой утиной грудки (не переборщить!), репчатый лук, каперсы. Главный фокус — все должно быть исключительно любовно порезано на кубики с ребром не более 5 миллиметров. При этом ни картошка, ни яйца не должны рассыпаться. Предупреждаю — это адский труд, всем не дано. Можно обратиться за помощью к спокойной и доброй пожилой женщине. А вот в майонез добавьте пару ложек соевого соуса — в память о господине Оливье. Не пожалеете.
Забавно, что оба моих салата в результате заняли первое место. Хотя спортсменов на старте было — знаете сколько? Штук сто. Ну ладно, десять.
В общем, рекомендую оба изделия — если, конечно, найдете трюфели и спокойную добрую пожилую женщину. Удачи!
К Дню влюбленных
Наша тяга к праздникам необъяснима и безгранична. Если бы где-нибудь в Новой Гвинее существовал День людоеда, мы бы его всенародно отмечали, не сомневаюсь. Наряжались бы, ходили, щелкали зубами. А че, прикольно. Но я сейчас не о святом Валентине, мир его праху. Я о любви.
Бывает ли взаимная влюбленность? Ну да, у Шекспира. Кстати, помните, чем кончилось? В жизни в девяноста девяти случаях из ста влюбленность — чувство одностороннее. Неразделенная влюбленность — это ад. Единственный ее плюс — то, что рано или поздно она проходит. В то же время благосклонно принимать эту самую влюбленность, не испытывая ответных чувств, как-то, простите, подло. Хотя довольно часто из этого вырастают вполне благополучные семейные истории. И чаще всего держатся они на привычке, сцементированной годами. Замена счастию она.
Любовь к детям, в общем, взаимна. Если забыть, как часто мы мучаем друг друга. Они нас — своей детской жестокостью, мы их — своим непониманием. Лет в четырнадцать, когда нашим детям начинает казаться, что они уже все могут сами, родительская любовь превращается в чудовищную обузу — надень шарф, съешь хоть что-нибудь, прекрати курить, обязательно позвони, а кто эта девушка? Иногда спасает воспитание. Дорогие мои старики, дайте я вас сейчас расцелую. Давай заходи, сними ботинки, целуй. И беги. Летом увидимся.
Любовь к Всевышнему. Возлюби Господа своего. Не знаю, правда, как любовь может совмещаться с «прости» и «помилуй». И еще с «побойся Бога». Ибо боящийся несовершенен в любви. С трудом представляю себе любовь раба к своему хозяину, если мы говорим о Любви. Остается надеяться, что Всевышний любит нас. Хотя, судя по тому, что происходит…
Любовь к родине. Тут надо разделить любовь к партии, правительству и лично товарищу Сталину и любовь к березкам. Если говорить о первой части, то уж тут-то про взаимность следует забыть. Раз и навсегда. И не тешить себя иллюзиями. Как бы государство ни лезло к нам со своей любовью — с мылом или без. Любовь к березкам — явление глубоко мистическое и заслуживающее отдельного серьезного изучения. А по поводу взаимности — вы правда верите, что березки, те, которые еще остались, любят нас? С чего бы?
Осталась любовь к нашим братьям меньшим — кошкам и собакам. И тут их любви к нам можно поучиться. Хотя бесполезно — не научимся. А наша любовь к ним не мешает нам выбрасывать их на улицу, а молодым недоноскам, именующим себя красивым словом «догхантеры», — стрелять по ним из разного вида оружия.
И, заметьте, при всей своей святой любви ни кошки, ни собаки не отмечают День любви к хозяину. Как-то без показухи.
В общем, с Днем святого Валентина вас, ребята. Наливай.
Водка, без сомнения,
Самый главный напиток среди напитков. По моему разумению, во всяком случае. Знаете почему? Потому что она абсолютно рациональна. Водка направлена на решение одной-единственной вашей задачи — сделаться пьяным (в какой степени — уже ваше дело). Все остальные напитки, созданные человечеством, стыдливо прикрываются фиговым листочком вкусовых достоинств. Водка сама по себе — невкусная (давайте не будем врать себе). Вкусная водка — это водка наименее противная. И по-настоящему она вкусна только в сочетании с правильной закуской. Однажды в Америке хозяева, видимо, хотели продемонстрировать нам на приеме духовную близость и пили с этой целью водку, навалив в нее льду, отхлебывая маленькими глоточками и похваливая. Мне стало дурно от одного этого зрелища, хотя, согласитесь, выдержка их заслуживала всяческих похвал.
Жизнь российского человека вне водки немыслима. Это глубинная связь, замешанная и на физиологии, и на мистике. Можете себе представить зимнее сибирское застолье с пельменями и бутылочкой «Шардоннэ»? Древнюю, доводочную Русь я себе рисую крайне смутно. Что, например, заменяло боевые сто грамм? Медовуха, что ли? Прекратите. Мы просто многого не знаем.
И все же наше поколение вышло на водку не сразу. Юные хипповые годы прошли под флагом портвейна, и это отдельная история. Попробовать водку впервые довелось в седьмом классе (нынешние-то молодые, небось, поразвитее будут). Я пришел к своему однокласснику Мишке Яшину, а у родителей его собрались какие-то гости, и нас усадили за стол. Папа Мишки был поэт, и компания его, видимо, отличалась свободой взглядов. Во всяком случае, нам предложили водки. Мне было тринадцать лет, и в этом возрасте я больше всего боялся показаться неловким, поэтому я сделал вид, что все нормально — водки так водки. Помню, что было очень невкусно и потом немножко туманно. В общем, повторить эксперимент желания не возникало. (Удивительное дело! Несколько раз в жизни приходилось по разным причинам прекращать выпивать — на время. Если срок превышал недели две, то первая выпитая рюмка водки вызывала в точности те же детские ощущения. Правда, проходили они быстро.)
В общем, водка не пошла. Да и примеров у меня перед глазами не было — дома практически не пили, мать — вообще, а отец — по советским праздникам с гостями и очень немного — для веселья. Бабушка, помню, в сухое вино сыпала сахар и размешивала — любила сладенькое. Так что алкогольного воспитания в семье я не получил.
В девятом классе папин товарищ по работе взял меня на зимнюю рыбалку. Я грезил рыбалкой, а ездить было не с кем — отец мой совсем был к этому делу равнодушен, хотя рвение мое уважал. Мы встретились ночью на Савеловском вокзале — поезд шел на Углич. Оказалось, что компания довольно большая. Мужики в зипунах, с ящиками, неповоротливые, как космонавты, с грохотом загрузились в темный плацкартный вагон и скинулись по рублю — проводнику. Билетов никто не брал. Поезд тронулся, мужики стали кучковаться по трое, у меня спросили: «Будешь?» Я даже не понял, что они имеют в виду, но не мог же я сказать «Нет» — я же был настоящий рыбак! Пришлось выдать еще рубль, и стало ясно, что сейчас будем пить водку — на троих. Я сильно заробел, на троих — это вам не рюмочка в гостях за столом, но скорее откусил бы себе язык, чем признался этим огромным дядькам, что я, скажем, не готов или мне не очень хочется. Достали водку, стаканы, домашние бутерброды, плавленый сырок «Дружба», порубили колбасу прямо на ящике. Мне протянули стакан — почти полный! Омертвев от ужаса, я выпил его не отрываясь и понял, что жую сырок пополам с фольгой. Этап употребления прошел, слава богу, достойно, но я со страхом ждал последствий — должно было развезти. Дальше получилось смешное — развезло всех, кроме меня. Заплетающимися языками, не очень слушая друг друга, они шумно травили в пространство обычную рыбацкую небывальщину, а я тихо сидел, смотрел на них и удивлялся, что сделалось за пятнадцать минут с этими крепкими мужиками; что касается меня, то мне стало очень тепло, но с головой ничего не случилось — видимо, от страха. Сила духа победила.
Я не очень помню ощущения перехода с портвейна на водку, хотя предполагаю, когда это произошло: году в семьдесят девятом, когда мы вдруг попали из московского подполья в гастрольную жизнь — поезда, гостиницы, дворцы спорта, огромное количество новых знакомых и друзей-артистов. В этой среде господствовали водка и коньяк, и мы радостно с головой ушли в новые ощущения. Хотя помню — гораздо раньше, семьдесят третий, третий курс архитектурного, ноябрьская слякоть, пять остановок на метро — «Парк культуры», «Кропоткинская», «Библиотека имени Ленина», «Проспект Маркса», «Дзержинская» — в вагоне битком, спишь стоя, держась рукой за поручень, «Осторожно, двери закрываются», насквозь бегом через Детский мир вверх по улице Жданова, звонок уже прозвенел, в вестибюле пусто, слава богу, первая пара — история искусств, это на втором этаже в темном зале со слайдами, твоего опоздания не заметили, на кафедре — профессор Косточкин, он говорит — «римлянинин» и «пиршествО», мучительно хочется спать, некуда положить голову и все-таки спишь, и римлянинин на пиршествЕ назойливо ломится в твой сон, перемена, сигарета «Прима» в туалете, она сырая и противная, и все вокруг серое, сырое и противное, и проснуться до конца нет никакой возможности, и тут рядом оказывается Борька Соловьев, он большой и добрый, и говорит тихим басом: «Может, под пол-первого?» — и в жизни сразу появляется небольшая, но совершенно ясная цель, и мы выбегаем из института в осеннюю мерзость, но это уже ничего, бежать недалеко — метров сто вниз по Жданова, а там на углу — кафе «Сардинка», а почти напротив — винный, и Борька уже взял чекушку, и мы спускаемся в «Сардинку» — она в полуподвале, и там ровно столько народу, сколько надо — не много и не мало, за столиками сидят, а очереди — никакой, и мы берем по полпорции первого — солянки мясной, она в мисочке из нержавейки, горячая, ярко-оранжевого цвета, и в ней плавает долька лимона, и два стакана (знаете, сколько граней на граненом стакане? Двадцать шесть!), и садимся за пластиковый столик и разливаем чекушку пополам, и это ровно столько, сколько надо, и восхитительно выпиваем, и заедаем невероятно вкусной солянкой, и мир обретает гармонию.
о патриотизме
МАРХИ, институт, который я заканчивал, мой любимый архитектурный, признан неэффективным. Институт, который 150 лет учил студентов постигать Гармонию. Маяковский, Бурлюк, Данелия, Вознесенский, Ирина Архипова, Алексей Козлов — это «побочная» продукция, я намеренно не называю архитекторов. В семидесятом году, когда я поступал, конкурс был, кажется, восемь человек на место. Бывало и побольше. Я примерно представляю себе, как определить эффективность консервного завода. Как определить эффективность вуза — не понимаю, убейте меня. Или стране больше не нужны архитекторы? Будем Фостера по любому поводу приглашать?
Впрочем, я не об этом. Хотя и об этом тоже.
Сейчас много говорят о патриотизме. О том, что его нет, и надо, стало быть, его поднимать. Машут хоругвями, наряжаются казаками, кричат по поводу и без повода о нашей великой истории, к которой мы не имеем никакого отношения. Ну да, слава нашим отцам, дедам и прадедам, но мы-то тут при чем?
Очень трудно поднять то, чего нет. Патриотизм — это любовь к Родине. Невозможно полюбить по приказу или в результате наглядной агитации. Можно прикинуться влюбленным, что многие с успехом исполняют. Их патриотизм не мешает им хранить наворованные миллионы в офшорах и учить детей в Лондоне. Количество вранья в атмосфере превысило все допустимые санитарные нормы.
А ведь я знаю, как воспитать патриотов. И это очень просто. Нужно просто взять очень много денег и вложить их в образование. Не в самую дорогую в мире Олимпиаду (одной десятой части хватило бы), не в показушные форумы, не в ракеты, которые завтра будут запущены в нашу сторону теми, кому сегодня мы их продаем, — в школы, колледжи, детские спортивные лагеря, стадионы. Сделать, как было при советской власти, только лучше. Сделать все образование бесплатным. Скажете, дорого? Ни фига не дорого, Советский Союз справлялся. А если и дорого, то вот как раз на этом экономить не надо. Не надо экономить на собственных детях. Поднять зарплату учителям в пять раз, чтобы перестали они в борьбе с нищетой пахать на две ставки и еще добивать репетиторством. Полицейским же подняли — и ничего, не разорилась страна. Не думаю, что учителей у нас больше. Понятное дело, демонстрации разгонять — важная работа. А учить наших детей?
И если бы наш президент решился на такое (а ведь кроме решимости ничего и не надо, все остальное — вопрос техники), это был бы Поступок. И мир взглянул бы на нас с удивлением и завистью. И не надо было бы переименовывать Волгоград в Сталинград, а потом обратно и устраивать прочую клоунаду — через десять лет выросло бы поколение россиян, любящих свою Родину. Потому что любовь к Родине — с детства. Нелюбовь — тоже. А наши дети — это мы завтра.
Кто-то умный сказал: если сегодня мы не потратим деньги на образование, завтра мы потратим их на тюрьмы.
Уже тратим. Пока не разорились.
про Риск
Я устал повторять, что не люблю риск. В этот момент очередной журналист выпучивает глаза и восклицает: «Ну как же, Андрей Вадимович, — вы же занимаетесь такими экстремальными видами спорта — дайвингом, например», и я в сотый раз объясняю этому недотепе, что дайвинг, вопреки его представлению, не экстрим и даже не спорт, а удовольствие, и что хожу я под воду не за адреналином, а за неземной красотой. А занятие чем-либо с целью получения адреналина кажется мне, извините, родом наркомании. И не надо с этой целью прыгать с крошечным парашютом с недостроенного небоскреба в ночное время — можно просто побегать туда-сюда через скоростную трассу вдали от перехода: в смысле адреналина будет не хуже. Не хочу обидеть экстремалов. Риск я понимаю как неизбежный фактор в ситуации, когда от твоего, иногда моментально принятого решения, зависит что-то очень серьезное — спасение чьей-то жизни, например. Да хоть своей собственной. Тогда ты взвешиваешь все обстоятельства и принимаешь решение, дающее тебе максимальный шанс. Не вижу здесь ничего, что могло бы доставить удовольствие, включая неизбежный выброс адреналина. И казалось мне, что риск — понятие, применимое исключительно к человеку, так как связано оно с мыслительным процессом. Так мне казалось.
Несколько лет назад мы с небольшой компанией друзей путешествовали по Пантаналу. Пантанал — огромная территория на юге Бразилии, сплошь пронизанная реками, покрытая озерами и болотами. Со всего мира сюда едут фотографы живой природы и орнитологи — здесь обитает великое множество водяных тропических птиц. Территория считается национальным парком, и охотиться на ней всем, кроме аборигенов-индейцев, запрещено.
Мы приближались к Пантаналу с севера на древнем раздолбанном джипе, до места назначения и пересадки на лодку оставалось еще миль двести. Места вдоль дороги тянулись исключительно ровные, зеленые, с редкими деревьями. В сезон дождей земля тут может быть полностью покрыта водой, которая с окончанием дождей довольно быстро уходит. Иногда дорога пересекала очередную речку, и я всякий раз зажмуривался — мосты в Бразилии принято ремонтировать уже после того, как они обрушатся, и проезжали мы по гнилым, наполовину обвалившимся бревнам совершенно непонятно каким образом. Под мостами у темной воды вповалку лежали кайманы. Они даже не лежали — они валялись. Они подпускали нас метра на три и неохотно сползали в воду. Скоро нам надоело их фотографировать, и мы перестали обращать на них внимание.
Когда на дороге на попался первый дохлый кайман, я не поверил своим глазам. Издали он напоминал небольшое бревно, жаркое солнце уже превратило его в мумию, ярко белели зубы. Через пару минут мы проехали мимо еще одного, потом еще и еще. Я не мог понять, почему они оказались на дороге и отчего умерли — я бы еще предположил, что их задавила машина, а только машина в этих края заезжала крайне редко. И тогда наш проводник, негодяй по имени дон Винсенто, рассказал следующее.
В сезон большой воды кайманы покидают реки и озера и в поисках добычи разбредаются по огромной территории. Дожди заканчиваются, вода начинает быстро уходить, и часть кайманов оказывается застигнутыми врасплох. Они остаются сидеть в озерцах, которые с каждым днем мелеют и превращаются в лужи, а затем в лужицы. А дальше происходит вот что: какие-то кайманы принимают решение (по-другому сказать не могу) и отправляются на поиски водоема. Обойтись без воды кайман может недолго: солнце высушивает его кожу, он перегревается и умирает. Так что некоторые достигают цели, а некоторые гибнут в пути — иногда прямо на дороге. А вот те, которые решили не рисковать (а как еще скажешь?) — те гибнут однозначно и поголовно: лужи высыхают до основания.
Через несколько миль мы увидели такую лужу на обочине дороги. Длиной она была метра четыре, не более. В луже сидел кайман — над поверхностью воды цвета кофе с молоком торчали бугорки глаз. Этот кайман явно относился ко второй категории — он не собирался покидать лужу ни под каким видом. При нашем приближении он сделал попытку нырнуть и не смог — глубина лужи этого уже не позволяла. Воды в ней оставалось дня на два. Мы срубили рогатину, поймали каймана (мы, кстати, рисковали: кайман был небольшой, метра полтора, но учитывая его силу и полное наше отсутствие опыта в ловле кайманов, предприятие было не вполне безопасным), связали ему пасть веревкой, завернули в брезент, довезли до ближайшей речки (она оказалась совсем недалеко, он бы дошел, если б решился), развязали пасть и отпустили с богом.
И вот я до сих пор думаю: мозг у каймана более чем примитивный, и размерами и количеством извилин он напоминает куриный.
Чем он думает? Как оценивает ситуацию? Почему решает или не решает рисковать?
Это ведь и есть самый настоящий риск, верно?
Однажды в Америке
Меня бесило, когда Задорнов называл американцев тупыми. Конечно, они не тупые. Они — правильные. Их правильность для них настолько же естественна, как для нас наша извечная неправильность. Это противоречие и создает порой непонимание в сфере жизненно важных вопросов. Хотя…
Дело происходило в Нью-Йорке лет пятнадцать назад. Подчеркиваю, это важно. Америка, может, и стала с тех пор поцеломудренней, но уж найти выпить на Манхэттене среди ночи сегодня не проблема. Так было не всегда.
Я задержался в городе на неделю — уже не помню, по какой причине. На то, чтобы повидать друзей, хватило два дня, еще два ушли на шатание по музеям и мюзиклам. А потом я заскучал. И вечером шестого дня совершенно случайно встретил прямо посреди Бродвея свою старую знакомую. Пропала лет пять назад, а сама, оказывается, вот где! Мы обрадовались встрече, пошли в какой-то ресторанчик, хорошо выпили и говорили, говорили, пока нас деликатно не попросили вон по той причине, что настала ночь и ресторанчик закрывался. Мы категорически не наговорились, на улице было холодно. Подруга предложила поехать к ней (жила она в Бруклине) с целью продолжить общение. Мы сели в ее машину, и она вспомнила, что дома у нее совершенно нечего выпить. А наш уровень общения к тому моменту никак не допускал снижения градуса. И я сказал: давай остановимся, и я что-нибудь достану. Она посмотрела на меня с сожалением, как на больного ребенка, и объяснила, что в час ночи на Манхэттене достать ничего нельзя. Closed. Illegal.
Как это нельзя? А вот так. Здесь вам не совок. Но я вошел в раж. Вопрос начал принимать принципиальный характер. По моему настоянию мы затормозили у открытого бара — уже у самого Бруклинского моста. В баре толпился народ, за стойкой возвышалась средних лет блондинка выдающихся форм — wholesome lady по-американски. Я включил все свое обаяние и рассказал ей историю нашей дружбы, расставания и нечаянной встречи. Будущее наше счастье оказывалось в руках блондинки и имело форму бутылки водки. Когда я окончил речь, вокруг было тихо, многие плакали. Но блондинка посмотрела на меня с уже знакомым сожалением и произнесла — It’s illegal. Никогда еще мой мозг не работал с такой лихорадочной скоростью. Позвольте, сказал я, мы ведь можем выпить водки у вас? Да, сэр, с достоинством ответила королева. И целую бутылку? Да, сэр. Ну так давайте ее сюда! No, it’s illegal. Что теперь? Оказывается, она должна разлить бутылку на порции — получилось двенадцать с половиной стопариков по сорок граммов, точно отмеряла, собака. Но я уже понял, что делать. Вы знаете, у нас в России не принято пить водку из этих наперстков. Мы ведь можем все это перелить в два больших стакана? Да, сэр, сказала барменша, ничуть не удивившись, и дала мне два высоких стакана для колы. А вот теперь смотрите, сказал я, закончив процедуру переливания и рассчитавшись, — вот сейчас я возьму в руки эти два стакана и быстро побегу с ними в сторону двери. Ваши действия? В глазах блондинки отобразилась работа мысли, это продолжалось несколько секунд. Потом она взглянула мне прямо в душу и сказала — двадцать долларов. Возможно, это была стоимость двух пустых стаканов.
Мы ехали через Бруклинский мост, я бережно держал в руках два заветных стакана, налитых с поверхностным натяжением.
Подруга потрясенно молчала.
А вы говорите — illegal. Legal!
про Свинство
Я очень хорошо знаю, как он выглядит. Я знаю, какая у него машина. Это дешевый корейский джип, когда-то он был серебряный, но сейчас серый от покрывающей его пыли. На заднем затемненном стекле расположена какая-нибудь пошлейшая надпись типа «Спасибо деду за победу!» На крыше багажник, на торпеде освежитель воздуха в виде золотой короны в натуральную величину, пара иконок, в салоне надрывается «Радио Шансон». Он тормозит на обочине, там, где лес подходит прямо к дороге, и вылезает из машины. Он еще достаточно молод, но склонен к полноте, волосы ежиком, под глазами мешки, выражение лица сонное и крайне не располагающее к общению. На нем сильно не новая майка из Антальи, плотно облегающая его свиные бока, пестренькие шорты и шлепанцы. В углу рта прилип окурок. Он не спеша обходит машину, открывает багажник и выволакивает оттуда два пластиковых мешка с мусором. Один из них надорван, оттуда лезут мятые пивные банки и прочая дрянь, но его это совершенно не смущает. Он бухает мешки на обочину (от этого тот, что надорванный, лопается совсем) и поворачивается, чтобы вернуться в джип. В этот момент раздается тихий щелчок, что-то больно обхватывает ногу в районе щиколотки, и через долю секунды неведомая сила швыряет его ввысь, прямо в крону огромной ели, стоящей рядом, и вот он уже висит вниз головой, медленно вращаясь вокруг собственной оси, слегка задевая мохнатые колючие ветви. Он похож на большую нелепую елочную игрушку, впрочем, снизу из-за веток он практически не виден, да и любоваться им некому — машины тут не останавливаются. Он пытается кричать, но оказывается, вися вниз головой, кричать не получается — желудок, по меткому выражению Жванецкого, давит на глаза. Скосив глаза влево, он видит еще одного подвешенного. Этот, похоже, висит тут уже несколько дней и выглядит совсем нехорошо. На него присаживается ворона, оценивающе смотрит на новенького круглым блестящим глазом. Знаете, сколько времени может провисеть вниз головой толстый человек, сохраняя сознание? Совсем недолго. Попробуйте. Примерно столько же простоит на обочине открытая машина с включенным двигателем — не стройте себе иллюзий. Вот с мусором хуже. Ночью бездомные собаки разорвут мешки в клочья и растащат мусор по обочине. Убирать его не будет никто, ленинские субботники ушли в прошлое, поэтому новая помойка будет радовать нам глаз долго-долго, до зимы. А потом весной. Бумага и картон разложатся года за два, алюминий — лет за сто. Стекло и полиэтилен не разложатся никогда — смешно, правда? Так что все-таки однажды придется найти время, собраться и навести порядок.
А вот с теми, кто на дереве, ничего делать не надо. Природа все сделает сама. И очень быстро.
Скажете, не бывает такого? Бывает-бывает. Еще как бывает.
про некоторую Хитрость
Интересно — с детских лет при слове «художник» возникала в моем воображении совершенно определенная картина. Художник на ней пребывал в недлинной, но окладистой бородке и широкополой шляпе. В левой руке на отлете располагалась палитра. Художник стоял перед мольбертом посреди идиллического пейзажа и, сощурясь, оценивающим взглядом изучал свое произведение. Это при том, что вырос я в семье художника, и запах красок был мне знаком с детства, и видел я отца за работой каждый день — а рисовал он исключительно дома, на этюды не выезжал, а вот не приходило мне в голову, что это как раз художник и есть. Нет, художник — это с бородой, в шляпе, на далеком пленэре… Странно, правда?
По мере того как я поступил в институт и сам занялся этим ремеслом, количество художников среди моих друзей стало расти. Обнаружились и общие их черты. Борода оказалась совсем не обязательной. Обязательным был старый, уже кое-где распущенный и совершенно безразмерный свитер, слегка испачканный красками — в нем художник любил работать. Еще — каждая мастерская (если, конечно, у художника была мастерская) оказывалась наполненной одним и тем же набором старинных и просто старых предметов — деревенские прялки, пара почерневших икон, медные чайники и ковшики, лошадиные подковы, бутыли и бутылки столетней давности. Впрочем, те, из которых пили вчера, тоже вполне вписывались в интерьер. В мастерских было пыльно, уютно и страшно интересно. Я, помню, думал — почему таких разных художников притягивают одни и те же финтифлюшки? Как правило они были не из антикварного салона, а из лавки старьевщика, и материальной ценности не представляли. Но художники их упорно любили, с наслаждением разглядывали и могли рассказывать о каждой из них часами. В довершение скажу, что я не являю из себя исключение, и моя мастерская наполнена точно таким же любимым хламом.
В перестроечные годы художники выползли из подвалов на улицы — зарабатывать. На Арбате получился натуральный Монмартр. Художников было много — хороших и разных. Хорошие скоро исчезли — среднестатистический прохожий их не понимал и картин их не покупал. Остались разные, которые очень быстро сделались совершенно одинаковыми — незатейливый вкус этого самого прохожего вычислен был с точностью до миллиметра. Это касается, кстати, всех монмартров мира — не могу отделаться от ощущения, что все эти шедевры выходят из-под одной руки.
Потом перестройка кончилась, и власти стали художников гонять, и, в общем, разогнали. Я переживал — ну зачем? Кому это мешает? Дураки, ей-богу.
Его я часто видел на одном и том же месте — не самом, кстати, проходном, и запомнился он мне тем, что вызвал в моем подсознании тот самый позабытый образ Художника: шляпа, бородка, палитра в левой руке. Он прикасался кисточкой к холсту и отступал назад, щурясь — все делал как надо. Однажды я решил посмотреть, над чем он так вдохновенно работает. На холсте художник изобразил окно, за которым льет дождь. На подоконнике, повернувшись к нам спиной и слегка прикрывшись занавеской, сидела обнаженная женщина с длинными распущенными волосами. В общем, настоящий коврик с лебедями, только без лебедей. Работал художник медленно и вдумчиво, это вызывало уважение.
Через несколько дней я увидел его на том же месте за тем же занятием. Погода была серая и прохладная, дул ветер, с неба капало. Мне стало его жалко. Взглянув на холст, я с изумлением отметил, что работает он над тем же самым полотном — на мой невзыскательный вкус, оно было закончено. «Что, не покупают?» — спросил я, чтобы что-то спросить. Художник повернул ко мне удивленное лицо. «Почему не покупают? — сказал он несколько даже обиженно. — Покупают! Сегодня уже две ушли!» Под мольбертом у него стояла сумка, из которой выглядывали аккуратно свернутые в рулончики холсты с совершенно одинаковыми обнаженными на подоконниках.
А вы говорите — искусство.
про Любовь и Нелюбовь
Общеизвестно, что в мире никто никого не любит — в международном, так сказать, масштабе. Во-первых — исторические территориальные претензии, конфликт религий, обычаев, во-вторых, не любят вообще: с чего бы? И все-таки кого-то почти любят. Например, кубинцев: веселые, сальсу танцуют, сигары, мохито, Че Гевара у них красавец. То что Че Гевара — обычный преступник, никто не помнит. С Бразилией почти такая же история — ну прям все ужасно благородные обаятельные бандиты, чисто Бандерасы. Знаете, что оказывается? Отношение к народу — это стереотип массового сознания, сложившийся в результате подачи происходивших событий (а вовсе не сути событий, а иногда, все чаще и чаще — и вовсе не происходивших) силами и средствами культурной экспансии — музыки, кино, литературы.
Стереотипы эти четкие до карикатурности и иногда весьма далеки от оригинала. Американец: одинокий честный парень, который в нужный момент достает кольт и наводит порядок и справедливость в несправедливом мире. Хошь — в Аризоне, хошь — в космосе. Всех спас и медленно ускакал вдаль на фоне заходящего солнца. Немец: педантичен, невероятно дисциплинирован, сентиментален, туповат в смысле юмора. Француз: неизменно весел, носат, любит вино и не пропускает ни одной юбки. Юбки в восторге. Ребята, это не из фильмов? А откуда тогда?
И тут становится понятно, что литература, кино, музыка — это не просто удовольствие для масс: это, если угодно, портрет нации на фоне других народов. Особенно сегодня, когда мир делается все меньше и прозрачнее, и мы все больше верим громким крикам в интернете, чем фактам.
Вот японцы. Культура в себе — до сих пор. А каких-то сто лет назад они вообще не пускали к себе иностранцев. За сто лет что-то просочилось. И как мы их представляем себе? Жестокие и честные самураи в красивых костюмах (кино!), Фудзияма в облаках (акварели!), хокку и танки (литература!). Ну, еще муравьиная работоспособность — об этом с изумлением рассказывают те, кто там побывал. Все. Вообще японцы, как мне кажется, совершенно не озабочены своим международным имиджем. Да думайте что хотите.
Мы — озабочены. Результат — либо нулевой, либо обратный. Ибо все наши культурные вехи, впечатлившие мир — литература, музыка, — остались в девятнадцатом веке. Ну да, кто-то помнит еще русское слово «интеллигент» (нет в других языках этого слова): страдает, копается в своей загадочной русской душе, все никак не накопается. А только память человечества становится короче с каждым днем, и на старом багаже уже не уедешь — да и какое отношение имеют эти великие писатели и композиторы к нам сегодняшним? Были еще всплески — в начале 60-х. Америка восхищенно аплодировала Евтушенко — да кто ж помнит? В годы перестройки мир радостно распахнул объятия нашим художникам и музыкантам — и через пару лет изумленно спрятал руки за спину: пища пошла обратно. Неудобно получилось.
Можно сколько угодно ругать американское кино или музыку, но весь мир сегодня смотрит и слушает именно это. Они что, насильно нас заставляют? Или просто очень качественно работают?
Какие-то наши имена, конечно, известны. Скажем, Виктор Ерофеев, «Русская красавица». Книжка мощная, но как портретик нации — так себе. То есть портретик как раз достоверный, но к любви не располагает. Совсем.
И вот эти огромные пустые пространства мы успешно заполняем кипучей деятельностью — раз уж с искусством не задалось. Законом Димы Яковлева, например.
про Радио
А ведь я еще помню, когда радио говорило нечеловеческим голосом. И было это совсем недавно.
Транслятор из веселенькой пластмассы включался в специальную радиорозетку и назывался радиоточкой. Он присутствовал в любой коммуналке, в любой парикмахерской или конторе и, сколько помню, всегда работал. Он имел в диапазоне три программы вещания, но как правило у всех стоял на первой кнопке. Впрочем, в особо важные для страны моменты программы синхронизировались.
Так вот по поводу голоса — я не смогу его сымитировать или достоверно описать. Примерно так говорит сегодня Сири — хотя у нее получается не так равнодушно-торжественно и более человечно. Были, правда, исключения — в детской передаче или в «Пионерской зорьке» пожилые тетеньки с театральным прошлым ненатурально изображали мальчиков и девочек, а в воскресной программе «С добрым утром» в голосах ведущих появлялась сладкая фальшивая задушевность.
Потом вдруг оказалось, что существует ФМ-диапазон, и на нем зазвучали, запели, заговорили первые станции. Заговорили своими, человеческими голосами! Я помню, как страна, оторопев, слушала Ксению Стриж — как вату из ушей вынули.