Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: «Мое утраченное счастье…» [Воспоминания, дневники] - Владимир Александрович Костицын на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Манифестация должна была происходить на Больших бульварах, и накануне мы уговорились с Лениным и Надеждой Константиновной встретиться на перекрестке Bonne-Nouvelle — Strasbourg. Землячка осторожно сказала Ленину: «Не думаете ли вы, Владимир Ильич, что при вашей роли в партии вы могли бы себя поберечь?» Он засмеялся и ответил: «Наоборот, именно поэтому я должен пройти через все, что проходят другие».

В назначенный час мы с ними встретились и медленно прошли пешком весь путь до Madeleine. Всюду располагались полицейские и солдаты, но манифестантов не было. На широких тротуарах было много публики, больше чем обычно; вероятно, многие, как мы, пришли и, как мы, увидели, что делать собственно нечего. От Madeleine через Concorde мы прошли в Tuileries. Всюду и все было спокойно. Манифестация не состоялась.

Именно в ту весну в русской колонии было много волнения по поводу межпартийного суда: обвинялся в провокации и других неблаговидных поступках тов. «Виктор», бывший секретарь Московского комитета. Обыкновенно это дело изображается как результат межфракционной склоки. Это неверно. Среди обвинителей «Виктора» было много впередовцев и меньшевиков, но были и чистые ленинцы, как та же Землячка. Председательствовал в суде Богомолец, кажется — социалист-революционер; представителем большевиков был тов. «Марк» (Алексей Иванович Любимов), бывший секретарь Московского комитета. Я был вызван как свидетель.

Перед тем, как идти в Café Closerie des Lilas, где происходил суд, Землячка в течение часа старалась убедить меня в провокации «Виктора» и заодно напоминала, сколько неприятностей лично мне доставил этот человек в августе, сентябре и октябре 1906 года. Я внимательно выслушал ее, еще внимательнее продумал весь материал и отправился. Я увидел «Виктора», того самого неприятного «Виктора», сидевшего за отдельным столиком в очень подавленном состоянии. При моем появлении он встрепенулся и попросил разрешения задать мне несколько вопросов. Вот эти вопросы и мои ответы:

«Виктор»: Скажите, Семен Петрович, часто ли мы встречались в 1906 году?

Я: Очень часто.

«Виктор»: Каковы были наши отношения?

Я: Чрезвычайно скверные.

«Виктор»: Часто ли мы ругались на собраниях комитета и общегородской конференции?

Я: Каждый раз.

«Виктор»: Заметили ли вы, что я лукавил с вами или же я бил прямо и сильно?

Я: Вы били прямо и сильно, и я отвечал вам тем же.

«Виктор»: Считаете ли вы, что я исходил из каких-то посторонних закулисных соображений или из пользы дела, которую я понимал иначе, чем вы?

Я: Несомненно, последнее, но ваше понимание дела я и сейчас отрицаю.

После этого начался допрос. Мне задавали вопросы по поводу всех провалов, свидетелем которых я был. Я отвечал все, что знал. Среди этих провалов не имелось ни одного, который можно было бы приписать «Виктору». После этого мне задали ряд вопросов о Заломове. Я рассказал все, что знал, и «Виктору», уходя, твердо сказал: «До свидания, товарищ»[165]. На следующий день я выдержал баталию с Землячкой, которая уже откуда-то знала, что мои показания были для «Виктора» в общем благоприятны. Как известно, судом «Виктор» был оправдан.

К той же эпохе относится мое знакомство с Владимиром Львовичем Бурцевым. В 1909 году он разоблачил Азефа и нескольких других провокаторов, главным образом, у социалистов-революционеров, но было несколько указаний и на социал-демократов. Однако калибр эсеровских и наших провокаторов совершенно различный: там — основатели партии, члены ЦК, а у нас — разная мелочь: секретари и дамы из финансовых комиссий.

Для справок по этим делам наша группа содействия послала меня к Бурцеву, и я сразу наткнулся на прелюбопытную сцену. В его приемной, разделенной занавеской на две половины, Бурцев разговаривал с молодой дамой. Он меня усадил, попросил подождать и ушел с дамой за занавеску. Разговор их был слышан и поразил меня чрезвычайно:

Дама: Вот что вы наделали вашими разоблачениями, Владимир Львович. Мы жили с мужем и девочкой тихо и благополучно; муж получал от департамента полиции свои триста франков; это было скромно, но достаточно. А теперь он в бегах, может быть, его убьют, субсидии кончились, — а что же будет с нами?

Бурцев: В самом деле, положение ужасное, надо будет найти для вас какую-нибудь работу. Я подумаю.

Дама ушла, и я не мог не выразить Бурцеву мое изумление, что он берет на себя заботу о провокаторских женах, когда столько честных революционеров голодают без работы. «В частности, — сказал я ему, — неужели вы не заметили, какая специально гнусная психология у этой женщины?» Он сконфузился и ответил, что ему больно видеть всякое страдание.

Если не ошибаюсь, именно в это лето в Париже появился Бродский. После того, как его разоблачили, он нигде не чувствовал себя в безопасности. Везде находился кто-нибудь, кто его узнавал или распознавал. Он нашел гуманную идеалистку, которая решила его спасти (есть такой тип женщин), но потребовала от него, чтобы он явился к Бурцеву и без утайки все рассказал. Была образована межпартийная комиссия, куда меня послала наша группа содействия. От с[оциалистов] — р[еволюционеров] присутствовал старый революционер Герман Лопатин, с которым я имел удовольствие познакомиться по этому случаю. Бурцев обязывал меня и других членов комиссии уходить через полчаса после ухода Бродского.

Бродский действительно рассказал все, что мог. Его показания были опубликованы и послужили поводом для бурных прений в Государственной думе[166]. И тут мы узнали, что и «Максим», и «Ирина»[167] были провокаторами. В это время «Максим» находился в Париже, и жена его с большим успехом выступала в больших концертах. После разоблачения они немедленно исчезли. Но что же сказать о сходстве с Иудой?

Лето 1910 г. Перед летним разъездом на каникулы в нашей секции Французской социалистической партии мы узнали, что на берегу моря, в Pornic недалеко от Nantes, в полной Вандее (до сих пор самая реакционная область Франции) организуется летняя колония на очень льготных основаниях. Мы решили поехать туда, и к нам примкнула тов. «Савушка», большевичка-впередовка. Нам было очень интересно посмотреть, как путем наглядного показа нового быта французские социалисты будут бороться против вандейских предрассудков.

Приехав, мы встретились с неожиданными вещами: неприязнью к иностранцам у членов и особенно администрации колонии и недобросовестностью в исполнении обещаний: нам троим были обещаны две комнаты, что совершенно естественно, в самой колонии у пляжа, а нас поместили в одной комнате в городе, в трех километрах от колонии, что означало — при трех приемах пищи в день — несколько принудительных прогулок. Вдобавок мы нашли Надежду Константиновну и ее мать («бабушку», как ее звали) забитыми в маленькое проходное помещение при сарае, причем днем члены колонии, не церемонясь, пользовались этой комнатой как раздевальней. Владимира Ильича не было. Он должен был приехать позже. Записаны они были как Ульяновы, а этой фамилии в то время никто не знал.

Я пошел объясняться с дирекцией, получил в ответ грубые издевательства, ответил резкостями и был исключен из колонии вместе с женой, а заодно исключили и «Савушку», которая вообще не произнесла ни звука. Мы убедили сейчас же Надежду Константиновну покинуть колонию, пошли в город и сняли очень хорошие помещения. Дамы взяли на себя заботу о кухне, на меня и на Владимира Ильича, который приехал позже, был возложен рынок и хождение за водой. Водопровода в городе не было, и нужно было с большим каменным сосудом путешествовать к одному из водоразборных кранов. От этих путешествий я всегда старался Ленина избавить. Было решено для сохранения мира и добрых отношений на политические острые темы не разговаривать.

Об этом времени, проведенном в Порнике, Надежда Константиновна рассказала в своей книге «Моя жизнь с Лениным»[168], допустив одну странную ошибку: она меня назвала впередовцем, а между тем перед их отъездом из Парижа в Краков она пришла к нам предложить мне от имени Ленина войти в Центральный Комитет. Я отказался, потому что различные причины, в том числе и материальные, не позволяли мне покинуть Париж. Мне бы хотелось многое рассказать об этих двух месяцах, проведенных с Лениным и его семьей, но здесь для этого не место. Точно так же мне приходится отказаться и от даже краткого рассказа о последующих годах.

1912 г. В 1912 году кончился мой подготовительный период, и я приступил к самостоятельной научной работе. Именно в этом году появились мои первые публикации в «Comptes Rendus de l’Académie des Sciences de Paris»[169] и в московском «Математическом сборнике»[170].

В жизни моей семьи в этом же году произошла большая перемена. Попечитель Московского учебного округа П. А. Некрасов, о котором я уже говорил, грубо уволил в отставку моего отца[171]. Дело в том, что из-за грубости и напористости нового директора реального училища среди учеников вспыхнуло волнение, и один из них дал директору пощечину[172]. Когда в педагогическом совете обсуждался вопрос о виновных, мой отец категорически высказался против их исключения и настаивал на рассмотрении тех причин, которые ее вызвали. Отсюда — решение попечителя.

В этот тяжелый момент на помощь отцу пришли те самые торговые служащие, которыми он занимался как председатель думской комиссии. Их стараниями в Смоленске были учреждены Коммерческие курсы в ведении Министерства финансов, превратившиеся затем в нормальное коммерческое училище. Моему отцу было предложено место преподавателя русского языка, и он его очень охотно принял. Министерство финансов в пику Министерству народного просвещения отца утвердило. Так война между ведомствами бывала часто полезна.

Лето 1914 г. Тем, которые не переживали той эпохи, трудно себе представить накаленность атмосферы в течение месяцев, предшествовавших войне. Перед началом войны 1939 года атмосфера была очень накалена, и то, что мы переживаем сейчас, очень напоминает 1914 и 1939 годы, но есть одна существенная разница. В 1914 году никто не знал, что из себя будет представлять война, сколько времени будет длиться, какие политические и социальные перемены она произведет. Все произошло вслепую. Сейчас многие глаза должны были бы открыться и открылись. Тем не менее, вероятно, глупость правящих лиц и правящих классов так велика, что и сейчас слышатся те же речи и повторяются те же ошибки.

Во-первых, никто не понимал тогда, как многие не понимают и теперь, каким мощным фактором на пути к войне является масса вооружений. Вооружения устаревают очень быстро, и, если они не использованы вовремя, обладающее ими государство рискует оказаться в скверном положении по сравнению с соседями; в течение двух мировых войн мы видели, что победителями оказались именно те, кто были слабее вооружены вначале; правда, для этого было необходимо, чтобы кто-то другой принял на себя и выдержал первые и самые мощные удары противника. Почему-то забыта фраза, сказанная Гитлером одному французскому дипломату: «Мы затратили 90 миллиардов марок на вооружения, и я не могу медлить». История может повториться в третий раз под звуки все той же латинский мудрости: si vis pacem, para bellum[173].

Во-вторых, тогда особенно сильно было доверие к миролюбивым заявлениям и к слову вообще. На Пасхе 1914 года я присутствовал на Международном конгрессе математической философии[174], и при открытии его немец, итальянец, француз и англичанин, находившиеся в президиуме, взялись за руки и заявили: «Вот она наилучшая гарантия международного мира», — и все почувствовали волнение, я — тоже. А 2-й Интернационал, Базельский конгресс и базельские колокола?[175] А вера в силу и мужество немецкой социал-демократии?

С какой легкостью милитаристы преодолели эти преграды. И какая ярость вспыхнула, когда немцы великолепно мобилизовались и отправились воевать. Я сам ее испытал. И это было начало социал-патриотизмов всюду. В оборонческий лагерь попало очень много социалистов. Напомню, что на этой позиции некоторое время находился Луначарский; Менжинский — очень долго; Плеханов, А. И. Любимов, я сам. Волонтерами во французскую армию пошли очень многие ленинцы, члены группы содействия [РСДРП], например — Бритман.

Отложить расчеты с правительством до конца войны? Ответ был [такой]: если будет победа, с победившим милитаризмом вы не справитесь. На это следовало: ну, а если победивший милитаризм будет чужой? Обратили ли вы внимание на немецкие цели войны? И еще аргумент — от нутра: если от этой войны страдают все мужики и рабочие, так уж нужно быть со своими мужиками и рабочими. А немецкие жестокости? Ответ Троцкого был, и совершенно неправильный, что немцы ведут себя не хуже других.

Я помню разговор с Михаилом Николаевичем Покровским, который был пораженцем. Он именно стал с нежностью защищать культурную Германию против несправедливых обвинений. Я ему тогда ответил: «Я понимаю логически точку зрения Ленина, который решительно за борьбу против всех империализмов в надежде, что конец войны будет означать их поражение. Я понимаю и людей, которые не разделяют этой надежды и особенно боятся немецкого империализма, потому что империализм этот особенный. Но я не понимаю вас с вашей защитой именно этого империализма».

И на этот счет мое мнение не изменилось: уже во время той войны обнаружились те особенности немецкой военщины, которые ярко проявились в этой войне. Моей несомненной ошибкой было чрезмерное доверие к союзническим целям войны, особенно — к английским. Я, например, не задумывался над вопросом, почему Англия не торопилась объявить, что вступит в войну, и что было бы, если бы она это заявила вовремя. Была ли тут английская медлительность или что-то другое? Как бы там ни было, я стал оборонцем и оставался им до конца; жена моя — тоже.

1915 г. В 1915 году на нас свалилось несчастье. Как я уже говорил, легкие моей жены чрезвычайно пострадали во время скитаний по партийным делам и в тюрьме. У нее открылся скоротечный туберкулез, и в ноябре она скончалась. Это был очень большой удар. Он совпал с очень тяжелым материальным положением.

1916 г. В августе 1916 года я был мобилизован и решил ехать в Россию. У меня была возможность поступить во французскую армию, но после истории с расстрелом русских и других иностранных волонтеров, жаловавшихся на крайне недостойное отношение [к ним] французского командования, я этого не хотел. В русском консульстве мне выдали все необходимые документы, и секретарь Ден сказал: «Вы, конечно, имеете ваши основания быть фанатиком, но в этом разберемся потом. Поезжайте».

Я поехал через Англию, Норвегию, Швецию и Финляндию. Путешествие продолжалось две недели. После краткого пребывания в запасном авиационном батальоне в Гатчине я был переведен на Офицерские теоретические курсы авиации в Лесном, при Политехническом институте. Мне было 33 года. Моими товарищами были молодые люди от 20 до 24 лет, но я старался ни в чем от них не отставать. Вопросами авиации я много занимался еще в Париже вместе с инженером М. П. Виноградовым, моим старым товарищем по декабрьскому (1905 г.) восстанию и боевой организации.

Мои впечатления от жизни в России и армии резко отличались от того, чего я ожидал. Я сразу увидел то, чему отказывался верить, — что армия совершенно небоеспособна и в стране кризис, во всех отношениях, все более и более сильный. Старые полковники открыто говорили, что «Николашку надо повесить». Дезертирство, легальное и нелегальное, процветало вовсю. Продажность администрации, гражданской и военной, особенно военной, была совершенно невероятной, и, главное, все делалось совершенно открыто. В таком состоянии Россия не была в 1908 году, перед моим отъездом.

В Гатчине при аэродроме наделали мелких будок «для хранения материала»: в качестве «хранителей» сидели солдаты, весьма толстопузые, и платили открыто мзду. В Москве поступление на Химический завод Второва стоило кое-что, и нигде не было такого количества богатых людей, как тут, но они все-таки работали. Гигиены труда не было, и через короткое время они гибли от туберкулеза или рака. Хороший способ укрываться от войны! Но те, кто не могли платить, могли все это наблюдать, наблюдали и мотали на ус.

Я побывал у Николая Ивановича Иорданского, редактора «Современного мира», и мы, оба — оборонцы, долго и в общем безнадежно обсуждали положение. Оборонять — что? Как оборонять то, что валится? Революция в воюющей стране? На это мы оба смотрели идеалистически. Мы считали, что падение царского режима подымет дух у масс, и армия поймет: у нее есть за что воевать. За недели, проведенные в Гатчине, я наблюдал рост революционного настроения, но его не замечалось здесь, среди привилегированной молодежи: среди нас были три «правоведа»[176], один барон, один князь, сын товарища министра, несколько богатых купчиков. Другое дело были студенты Политехнического института, с которыми мы встречались в столовой и аудиториях. Эта молодежь кипела.

1917 г. В марте 1917 года наше обучение должно было закончиться. В начале февраля значительную часть выпуска отправили в Англию для изучения высшего пилотажа. В двадцатых числах февраля начались экзамены, и вдруг остановка: ни экзаменаторов, ни начальства, никого и ничего.

Уезжая в Петроград, курсовой офицер оставил меня за старшего на курсах. Первым моим делом было узнать, что происходит, и я быстро узнал, что в городе началась революция. Нужно было произвести ее и тут. Я вышел к воротам, где стояла огромная толпа солдат и студентов, и обратился к ним с предложением немедленно образовать комитет для управления территорией Лесного. Мне в помощь было избрано несколько студентов, и мы приступили к делу настолько удачно, что к вечеру организованная нами милиция уже занимала ряд постов в районе. Появились, неизвестно откуда, два десятка бесхозяйных лошадей. Я кликнул клич, нашел 20 кавалеристов, и образовалась конная милиция.

На следующее утро я снесся по телефону с Таврическим дворцом, получил инвеституру[177] и поехал на мотоциклетке объезжать воинские части, расположенные в районе. Их было довольно много, по большей части мелких, и всюду беспрекословно принимали новый режим. В одном месте вышла неудача: из самокатного батальона нас обстреляли. По телефону мы вызвали из города пушечный броневик, и после перестрелки батальон сдался.

Впрочем, выражение это неправильно: солдаты были обезоружены своими офицерами и заперты в казарме, и стреляли из пулеметов офицеры. После сдачи, когда их вели в институт среди возбужденной толпы, двое из офицеров, и в том числе командир батальона, были убиты. Меня при этом не было, и все, что я мог сделать, это арестовать виновных. Затем я поехал с докладом в Таврический дворец и вернулся с бумажкой, назначавшей меня временным командующим войсками в Лесном и районе, примыкающем в финляндской границе.

На следующий день вернулись все начальствующие лица и с большим недоумением увидели меня в роли командующего войсками с солдатскими погонами. Косясь на них, один старый генерал довольно добродушно произнес: «А не находите ли вы, что ваша должность вам немного не по чину?» Я ответил ему в тон: «Конечно, нахожу, но кто виноват, что в эти дни вас тут не было?» С возвращением начальства вернулись и экзаменаторы, и я, при общем любопытстве, додерживал оставшиеся экзамены. Я ни в коем случае не претендовал долго оставаться в своей «должности», но некоторое — довольно короткое, впрочем, — время пришлось заняться упорядочением района и города.

Из дел этой эпохи упомяну два. Первое из них относится к сожжению тела Распутина. В начале марта вечером милиционеры, дежурившие около леса, отметили появление саней с грузом. Застрявшие в лесу сани были задержаны, а сидевшие в них лица доставлены в институт. Один из них дал свою фамилию — Купчинский, журналист, — и представил мандат от Временного правительства, коим ему поручалось сжечь труп Распутина, а все начальствующие лица были обязаны оказать ему содействие. Справка по телефону подтвердила его слова. Труп был сожжен в два приема: сначала — в лесу на костре, облитом бензином, и, когда выяснилось, что сгорело далеко не все, оставшееся было уложено в ящик и сожжено в топке Политехнического института.

Другое дело — обыск у знаменитого Бадмаева, доктора тибетской медицины, друга Распутина и ловкого дельца, владевшего огромными концессиями в Азии. У Бадмаева на его участке оказались очень странные и мощные электрические установки, цели которых не могли понять очень компетентные электромеханики.

Выдержав экзамены, я поехал в отдел личного состава воздушного флота — узнавать, какое мне будет дано назначение. Очень любезный полковник Поляков в ответ на мое желание быть назначенным в эскадрилью ответил: «Вам — тридцать три года, а мы знаем, что после 26 лет рефлексы уже не те, и у нас это — законный предел. Мой милый Фауст, если бы я был Мефистофель, вернул бы вам хоть десять лет жизни, но я — только полковник Поляков. Летать вам не придется, и вы будете очень ценны нам как преподаватель теории на курсах, которые только что кончили. Поверьте, что так будет лучше и для вас, и для дела». Несмотря на мои протесты, так оно и было сделано[178].

Кроме того, мне пришлось участвовать в испытаниях военно-авиационного материала, приходящего из-за границы. Последнее было крайне необходимо, потому что союзники посылали нам дрянь, и я помню, как лопнул образцовый винт нового типа, присланный известной фирмой Curtis[179].

В первые же дни после революции я повидал Иорданского, и мы с ним решили дать телеграмму Плеханову, прося его приехать и учредить, вернее — перенести в Россию, социал-демократическую организацию «Единство», уже существовавшую в Париже. Он, я, депутат Бурьянов, литератор Чернышев и кто-то пятый подписали воззвание[180]. Целью организации была борьба на фронте и в тылу за новую революционную Россию.

Я не помню точной даты приезда Плеханова. Мне кажется, что это произошло за две недели до приезда Ленина[181]. Оркестр, который играл на встрече и того и другого, был оркестр самокатного батальона, присланный нами из Лесного. Я никогда раньше не встречал Плеханова, и мне было очень любопытно посмотреть и определить, какого типа и веса этот человек. Я знал его как блестящего писателя и полемиста, знал его огромную эрудицию. Но мы всегда подсмеивались над его поучениями, расточаемыми задним числом в «Дневнике социал-демократа», а в данной обстановке нужно было смотреть вперед, нужно было двигаться и двигать других.

Я был довольно быстро разочарован. Человек имел много достоинств, но характера у него не было. Он любил себя слушать, чего у Ленина не было. Он любовался собой, когда хорошо говорил, — законная слабость, но у Ленина ее не было. Он был очень чувствителен к восхищению других, и первый попавшийся льстец мог повлиять на него и заставить его изменить и мнение, и решение. У Ленина этого не было.

В «Единстве» нас было несколько большевиков, в том числе Любимов, я и примыкавший к нам Иорданский. Но главную массу составляли меньшевики: Дневницкий-Цедербаум, Чернышев, Браиловский и др. Были иконостасные фигуры: Дейч, Вера Засулич. Плеханов настоял на приеме Алексинского, что было неудачно во всех отношениях. Были еще старые деятели рабочего движения 90-х годов — доктор Ярцев-Катин, доктор Васильев, бывший секретарь швейцарских профсоюзов. Был «потемкинец» Фельдман, введенный Плехановым. Было очень много почтенных людей, но… влияния на массы не было никакого с самого начала и до самого конца.

Заседания Центрального Комитета[182] происходили у хворавшего Плеханова в Царском селе. Возражать ему было нельзя: он сейчас же выходил из себя и переходил на личности: «С тех пор, как у нас завелись большевики-экспроприаторы…», — говорил он, глядя на меня. Или по какому-нибудь мелкому поводу грозил выходом из организации. Мнения его менялись каждые четверть часа.

Вот пример: после июльских манифестаций он задал мне вопрос, что происходит в армии. Я ответил, что не участвует в каком-либо заговоре лишь один на десять офицеров. «Но… в каком же заговоре, большевистском?» — «Нет, — ответил я, — в реакционном». — «Вы слышите, — обратился он к присутствующим, — нужно непременно написать об этом статью, предостеречь демократию от этой опасности». После моего ухода на него наперли, и статья никогда не появилась.

Другой пример: в ту же эпоху он просматривает газеты с грубейшими нападками на Ленина и говорит: «Посмотрите, что пишут. Это возмутительно, этот поток грязи и грубейшей клеветы: ведь все это не так, ведь вы его тоже знали, тов. Костицын, тов. Любимов. Нет, так нельзя, надо об этом написать». На него наседают после нашего ухода, никакой статьи не появляется, и… он идет в следственную комиссию давать свои показания.

В августе 1917 года Н. И. Иорданский был назначен комиссаром Юго-Западного фронта, а я — его помощником. Мы оба еще верили в революционную войну, а действительность оказывалась иная. Наступила для нас и особенно для меня (так как благодаря частым пребываниям Иорданского в Петрограде я исполнял почти все время обязанности комиссара) тяжелая и трудная эпоха. Высшее командование в лице главнокомандующего ген. Деникина встретило нас прямым саботажем, и первое мое свидание с ним было очень бурное и закончилось почти разрывом.

В конце августа произошло выступление ген. Корнилова, к которому присоединился Деникин. Я арестовал ген[ералов] Деникина, Маркова и других[183]; по армиям были арестованы все командующие и их начальники штабов; авторитет командования был совершенно разрушен, и, начиная с этого момента, фронт не существовал. В одном из секретных докладов Керенскому я писал, что так продолжаться не может, что нужно учесть создавшееся положение, демобилизовать значительную часть армии и… поговорить с союзниками[184]. В то же время за арест генералов нас травила реакционная пресса в Петрограде, и милюковская «Речь»[185] писала, что нашей деятельности могут позавидовать самые взыскательные большевики. Встревоженный Плеханов посылал нам грозные письма, требуя объяснений.

После октябрьского переворота Иорданский уехал в Петроград и затем в Финляндию, а я поселился в Петрограде[186]. Плеханов, как известно, имел неожиданный визит Савинкова и резко порвал с ним; этот визит вызвал обыск, после которого Плеханов переехал в санаторию в Финляндии. В «Единстве» от времени до времени происходили собрания остатков ЦК.

Сведения, поступавшие от Плеханова, были противоречивы, однако было ясно, что точка зрения его меняется. Он полагал, что до октября существовало два демократических фронта, но теперь существуют только фронт большевистский и фронт реакционный, и левые, которые присоединятся к последнему, неизбежно будут поглощены им. Поэтому вывод его был, что члены «Единства» ни в коем случае не должны идти с реакцией: «чего не делать вам…». Для меня было ясно, что этот совет ни в коем случае не будет принят теми, которые еще бывали в «Единстве», и я покинул эту организацию, решив при первой возможности войти в советскую работу.

1918 г. Этот случай представился, когда я узнал о присутствии в Ленинграде моего давнего друга по Вене и Парижу М. К. Владимирова. Я повидался с ним, и после переговоров с разными лицами и учреждениями он сказал, что моя просьба уважена и что я буду работать с ним в Москве. Я не помню точно даты, когда он был назначен чрезвычайным уполномоченным по эвакуации «с диктаторскими полномочиями».

Эвакуацию приходилось производить всюду, где угрожала опасность немецко-украинского наступления. Для выполнения этой задачи была образована особая чрезвычайная комиссия по эвакуации — ВСЕРОКОМ[187] — из представителей ведомств: Н[ародного] К[омиссариата] путей сообщения, Н[ародного] К[омиссариата по] Воен[ным делам], В[ысшего] С[овета] Н[ародного] Х[озяйства], [Наркомата] Госконтроля. Я был назначен управляющим делами этой комиссии[188]. Кроме того, Владимиров часто давал мне задания, не относившиеся к ее работе. Я помню три задания, по которым составил докладные записки: 1) о переносе столицы в Нижний Новгород, 2) об Ухтинской нефти[189] и 3) о железной дороге Обь — Сорока. Я совершенно не знаю, для каких учреждений предназначались эти записки и каков был дальнейший ход этих дел.

Проживая в Москве у Кудринской площади, я стал посещать библиотеку Астрономической обсерватории Московского университета, подготовляя материалы для моих работ по строению звездных систем. Первая из них была напечатана в Париже еще в 1916 году[190]; последующие появились в советских научных журналах.

С началом гражданской войны ВСЕРОКОМ должна была переменить всю систему эвакуации: до этого момента поток направлялся с юго-запада на восток, а теперь пришлось везти все к центру. В теории предполагалось внести в эвакуацию некоторое плановое начало, направляя промышленные предприятия туда, где они легче могут привиться. Специально для этой цели во ВСЕРОКОМ существовали отдел эвакуации промышленности и информационно-статистический подотдел. Однако по ходу военных действий все планы постоянно нарушались. В качестве инспекторов мы имели чрезвычайно энергичных людей, как, например, широко известного тов. Ройзенмана. В общем, наскоро созданный аппарат делал все, что мог, в чрезвычайно трудных условиях.

К нашему общему огорчению, наш чрезвычайный уполномоченный все более и более отходил от этой работы, оставляя ее на ответственности тройки — молодой Громан, я и представитель НКПути П. Ф. Бондарев, наилучший движенец в стране. Дело в том, что Владимиров состоял еще и членом коллегии НКПрода, а к осени 1918 года был назначен членом Реввоенсовета Южного фронта и проводил почти все время на фронте.

1919 г. В начале 1919 года ВСЕРОКОМ переформировали: она превратилась в Транспортно-материальное управление ВСНХ (Трамот) под начальством молодого Громана; я был оставлен в качестве управляющего делами. В это же время меня назначили членом коллегии Научно-технического отдела ВСНХ; эта работа привлекала меня гораздо больше, но из Трамота меня не отпускали.

Вместе с тем я предпринял ряд шагов, чтобы окончательно вернуться на научную работу: моя кандидатура была поставлена на должность преподавателя (доцента) математического анализа на физико-математическом факультете Московского университета; она прошла через совет факультета, и в мае 1919 года я был утвержден Наркомпросом и немедленно приступил к чтению лекций[191]. Однако из Трамота меня все еще не отпускали.

Этим же летом я получил ряд новых назначений: сделался членом Государственного ученого совета (ГУС)[192], членом коллегии научно-популярного отдела Госиздата и, с осени 1919 года, профессором математики в Коммунистическом университете имени Свердлова. Из Трамота меня, наконец, отпустили.

В августе 1919 года я женился на Юлии Ивановне, которая в течение 30 лет была затем моим верным другом и товарищем в очень трудных условиях и которую я имел несчастье потерять в начале 1950 года.

С ноября 1919 года я принял участие в организации двух советских учреждений — формировавшегося в Москве Туркестанского университета, где я был избран профессором чистой математики, и Астрофизического института.

Работа по Туркестанскому университету была значительной: на месте — в Ташкенте, где он должен был развернуться, не было ничего: ни зданий, ни оборудования. Нужно было добывать в Москве все, что могло понадобиться, в частности, для математиков — библиотеку, вычислительные приспособления, геометрические модели. Кроме того, нужно было выработать учебные планы, которые были бы приспособлены к местным нуждам и не являлись простой копией петроградских и московских. На следующий год только университет тронулся с места. Можно смело сказать, что ни одна капля труда, потраченная на его организацию, не пропала даром.

Астрофизический институт сначала проектировался в виде большой астрофизической обсерватории с сетью подсобных учреждений и совершенно новым оборудованием. Мысль была утопичная, принимая во внимание тяжелое положение в стране, но можно ли нам ставить в вину наши преувеличенные надежды, тем более, что достигнутые результаты оказались весьма значительными. Организационный комитет состоял из проф. В. В. Стратонова (председатель) и четырех членов: проф. Блажко, меня, проф. Михельсона (крупного физика), проф. А. К. Тимирязева.

Для выбора места для обсерватории были организованы экспедиции — в окрестности Одессы, на Кавказ. В Москве, в ожидании лучших времен, собиралась библиотека, закупались легкие инструменты и организовывалась теоретическая научная работа. Через некоторое время выяснилось, что рассчитывать в ближайшее время на постройку новой обсерватории не приходится, и Комитет превратился в Астрофизический институт, существующий и ныне под именем Астрономического института имени П. К. Штернберга. Директором его долгие годы был академик Фесенков.

Я заведовал теоретическим отделом. В институте работали такие крупные ученые, как С. В. Орлов, А. А. Михайлов. В институте получили научную подготовку многочисленные аспиранты, которые в настоящее время занимают руководящее положение в советской науке, — Всехсвятский, Воронцов-Вельяминов, Огородников, Дубошин, Моисеев и многие другие: большинство из них являются моими учениками.

1920 г. В начале 1920 года я был назначен членом коллегии и заместителем директора Книжного центра. Этот центр являлся по существу научным отделом Госиздата, но, кроме того, в нем сосредоточивалась научная литература для снабжения библиотек высших учебных заведений. Директором его и организатором был проф. Магеровский, который, будучи назначен народным комиссаром юстиции Украинской ССР, не хотел терять из вида созданное им учреждение. Коллегия состояла из будущих академиков Н. М. Лукина и В. П. Волгина и М. Н. Покровского, замнаркома. Михаил Николаевич ни разу не пожаловал в коллегию и морщился, когда я ему угрожал приходом коллегии в его кабинет.

Книжный центр обладал ценным имуществом в виде многочисленных рукописей научных книг для издания, прекрасно подобранной библиотеки для авторов и экспертов, большого книжного склада и экспертных комиссий по всем научным дисциплинам, но ничего печатать было нельзя. Я постоянно надоедал Вацлаву Вацлавовичу Воровскому, который заведовал Госиздатом. Я требовал, чтобы за нами закрепили хотя бы маленькую специализированную типографию; я указывал, что высшие учебные заведения не имеют учебников, а научные труды не издаются, и это обескураживает ученых. Он отвечал шутливыми цитатами из итальянских и русских классиков и уговаривал меня потерпеть еще немного. Дать нам типографию было нельзя, потому что это нарушало прерогативы — чьи, я уже не помню.

Нам приходилось ограничиваться заготовкой впрок рукописей. Эта работа, равно как и формирование научных библиотек для вузов и научных учреждений, шла хорошо, пока во главе Госиздата оставался Воровский. После его перехода на дипломатическую работу заведующим Госиздата сделался Закс, бывший народный комиссар недолговечной Баварской советской республики. Это был тип объединителя, который не допускал ни параллелизма, ни автономии. Он принялся уничтожать все, что не подходило под его гребенку. Он сломал себе шею на попытке закрыть «Всемирную литературу», во главе которой стоял Горький[193].

Но за неделю до этого события в Книжный центр явились подводы и увезли рукописи в Госиздат, библиотеку и книжный склад — на какие-то склады Госиздата, и было объявлено, что Книжный центр ликвидирован. Все это было проделано без предупреждения, без обсуждения. Значительное количество разумного человеческого труда пропало даром. Многие рукописи затерялись в Госиздате. Год спустя проф. Изгарышев, после ряда требований о возврате своей рукописи, пошел сам искать ее и нашел в какой-то маленькой кладовой в складе продуктов.

И удивительнее всего, что М. Н. Покровский, член нашей коллегии и член коллегии Госиздата, как оказалось, присутствовал на заседании Госиздата, где Закс проводил свою программу, и не обмолвился ни одним словом. Когда Волгин, Лукин и я пришли к нему ругаться, он развел руками и сказал: «А ведь при вашем содействии многие вузы обзавелись хорошими библиотеками». — «А вы находите, что это плохо?» — ответили мы ему. Ответа не было, но в виде компенсации нас назначили членами коллегий соответствующих отделов Госиздата, и Научно-технический отдел ВСНХ назначил меня заведующим Научно-техническим издательством[194]. Но долгое время при мысли о Заксе у Лукина, Волгина и меня сжимались кулаки.

В начале 1920 года в Петрограде состоялся Всероссийский астрономический съезд[195], на котором я выступал в качестве докладчика по научным и организационным вопросам. С большим интересом и почтением я побывал в Пулково и посмотрел самоотверженную работу астрономов. Мы, прочие, совместительствовали, но они совместительствовать не могли, бедствовали, голодали, копали свои огороды и делали свое дело. В эту же осень 1920 года в Москве имел место Всероссийский съезд физиков. На нем я тоже выступал с научными докладами.

В один из хороших осенних дней за мной заехали М. Н. Покровский и В. Т. Тер-Оганесов (в то время заведующий научным отделом Наркомпроса) и повезли меня осматривать Аэродинамический институт, построенный в Кучине Д. П. Рябушинским. В этом институте мне пришлось побывать осенью 1906 года по поручению боевой организации вместе с инженером М. П. Виноградовым. Заведовал в 1906 году институтом мой товарищ по университету Б. М. Бубекин, очень талантливый механик и конструктор, впоследствии — приват-доцент. Он погиб во время первой мировой войны на испытании первого бомбомета его конструкции. Все путное, что было сделано в этом институте, было сделано им. Мне было очень интересно посмотреть этот институт через 14 лет.

Когда после революции институт был захвачен анархистами, а потом — какой-то колонией и подвергался расхищению, Д. П. Рябушинский явился в Наркомпрос и попросил о национализации. Его желание было удовлетворено, но, будучи назначен директором института, он должен был примириться с присутствием коллегии, состоявшей из проф. Чаплыгина (председатель), С. Л. Бастамова и В. И. Пришлецова. Он испросил заграничную командировку, получил ее, уехал и не вернулся. Его преемником был С. Л. Бастамов.

В институте началась склока, поднятая В. И. Виткевичем. Было расследование, Виткевича удалили, и теперь Покровский и Тер-Оганесов ехали, чтобы посмотреть, наступило ли успокоение умов. Успокоение как будто наступило, но нормальной работы еще не было. Нам пытались было показать работы, выполненные еще при Рябушинском. В магнитном павильоне наскоро расставили неработающие приборы. Все это производило тяжелое впечатление.

Правда, многого требовать было нельзя: руководящий персонал состоял из преподавателей московских вузов, в Москве трамваи не ходили, автобусов не было. На обратном пути зашел разговор о том, чтобы назначить меня членом коллегии института. Через несколько месяцев это назначение состоялось.

С возобновлением занятий в университете на первом же заседании совета факультета были произведены выборы деканата. Выбранными оказались: декан — проф. Стратонов, заместитель — я, секретарь — доцент физик Карчагин[196]. Таким образом я оказался перегружен свыше головы, но у меня было много энергии и жажды созидательной работы.

Я забыл упомянуть, что еще летом 1919 года начал математическую работу для комиссии по Курской магнитной аномалии, а летом 1920 года стал членом этой комиссии, и с осени 1920 года мне пришлось отдавать ей очень много труда и времени. История этой комиссии вместе с достигнутыми ею результатами была рассказана мной в книжке «Курская магнитная аномалия», опубликованной Госиздатом в 1923 году, и в статьях, напечатанных в журнале «Печать и революция»[197].

Здесь я только скажу вкратце, что профессор геофизики Московского университета Э. Е. Лейст, посвятивший ряд лет на изучение этой академии, уехал в 1918 году в Германию лечиться, там умер, а его рукопись попала в руки немецких дельцов. Отсюда — появление в Москве немецких капиталистов с предложением взять в концессию область аномалии и образование советской комиссии для спешного изучения этой области. Отсюда — путями, которые для меня, по крайней мере, остались до сих пор совершенно неясными, возникновение всяких препятствий нормальной работе комиссии.

В комиссию входили И. М. Губкин (в будущем — академик), акад. П. П. Лазарев, А. Д. Архангельский (в будущем — академик), я, инженер Гиммельфарб и многие другие. Я заведовал магнитным отделом комиссии и вычислил точку, где надлежало производить бурение, и глубину, на которой будут найдены магнитные массы[198]. Вычисления были подтверждены бурением. Замечу при этом, что аналогичные попытки Лейста в свое время не удались из-за крайне примитивных методов, которыми он пользовался. За свою работу комиссия получила орден Красного Знамени, и всем нам был присвоен титул героев труда[199].

Будучи вполне согласен с Климентом Аркадьевичем Тимирязевым, что наши высшие учебные заведения, даже университеты, не дают достаточных возможностей для научной работы и что, с другой стороны, способность к научному творчеству далеко не всегда совпадает со способностью к преподаванию, я был сторонником развития широкой сети научно-исследовательских институтов как при вузах, так и независимо от них. С большим трудом мне удалось в 1920 году уговорить моих коллег математиков возбудить вопрос об организации Математического института.

Я составил докладную записку, которая после бесчисленных обсуждений и переделок была подана в Государственный ученый совет и получила одобрение. За институтом было закреплено помещение на Высших женских курсах (2-й Университет[200]) вместе с библиотекой и геометрическим кабинетом, но тяжелые бытовые условия, отсутствие сообщений, отопления не дали возможности развиться этому институту[201].

1921 г. Приблизительно в ту же эпоху, быть может в начале 1921 года, Мария Натановна Фалькнер-Смит вместе с Аркадием Климентьевичем Тимирязевым предложила мне принять участие в организации Института научной методологии. Задачей этого института был пересмотр методов научного исследования с точки зрения диалектического материализма. Предполагалось участие в этой работе крупнейших партийных теоретиков и наилучших ученых-специалистов. Нам удалось было привлечь действительно крупные научные силы, но другая сторона не явилась на свидание.

Директором института был Анатолий Васильевич Луначарский, а его заместителями последовательно побывали М. Н. Смит, доктор Зандер (впоследствии — полпред в Литве), Шатуновский (коммунист, доктор математики Страсбургского университета), я, А. К. Тимирязев. Добраться до Луначарского не было никакой возможности. У института не было никакого помещения, и секции и пленумы собирались в случайно свободных аудиториях в вузах и даже на частных квартирах. Все-таки удалось выполнить часть программы, относившуюся к статистическому методу, и на эту тему был опубликован очень интересный сборник[202]. При одном из очередных пересмотров сети учреждений Наркомпроса институт был передан Социалистической академии.

В эту же эпоху я был действительным членом Института научной философии при Государственном Московском университете. История возникновения этого института связана с пересмотром профессуры, выполненным после Октябрьской революции. На факультет общественных наук, который возник из соединения юридического и историко-филологического факультетов, не было допущено значительное число профессоров. Исходя из мысли, что лучше как-нибудь их использовать, чем подвергнуть голодной смерти, Наркомпрос учредил ряд научно-исследовательских институтов, в том числе и Институт научной философии. В его действительные члены попали, с одной стороны, философы-идеалисты, с другой — ученые по разным дисциплинам — марксисты. В качестве такового попал туда и я. Кроме того, в институт было введено значительное число молодых марксистов в надежде, что они здесь, в прениях с идеалистами, отшлифуются.

Результат оказался чрезвычайно курьезным. В числе действительных членов оказался проф. Г. И. Челпанов, психолог-идеалист, создатель психологической лаборатории при МГУ, блестящий оратор, обладающий прекрасной памятью, огромной эрудицией и быстротой соображения. Когда его уволили как идеалиста из профессоров, ему рекомендовали ознакомиться с марксизмом. Он уселся за книги, за старые журналы, даже за газеты; перечитал все, что написали Маркс, Энгельс, их переписку, Плеханова, Ленина, ознакомился с авторами меньшего калибра и стал участвовать в прениях в Институте научной философии. И вот разговор, при котором я присутствовал в кабинете у М. Н. Покровского:

Делегация молодых: Тов. Покровский, уберите из института Челпанова.

Покровский: Почему? Он ведет себя нелояльно?

Делегация: Не в этом дело, он не дает нам раскрыть рта.

Покровский: Как так? Разве он председательствует?



Поделиться книгой:

На главную
Назад