Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Куры не летают [сборник] - Василь Иванович Махно на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Мы гоняли мяч во дворе возле большого электротрансформатора. Там стояли столы и беседки, где постоянно «забивали козла» пролетариат и пенсионеры. Летом мужчины сидели в белых майках, черных штанах и «вьетнамках» на босу ногу, а кое-кто – в зеленых офицерских рубахах, популярных среди трудящихся. Может, кому-то они напоминали незабываемые годы службы в Советской армии. Клубы сигаретного дыма и мата висели над этими столами, и когда кто-то забивал «рыбу», то гремел своей клешней так, что впечатанные в столы пластмассовые прямоугольники шарахались и подскакивали от шахтерского кулака.

Один пацан, который жил с матерью, работавшей уборщицей в столовой, занимался достаточно прибыльным делом: охотился в балках и на пустырях за сусликами. Их я впервые и увидел мертвыми, когда он сносил их в подвал, где ножом сдирал с них шкурки. Разделав свои жертвы, он выбрасывал тела в мусор. Шкурки сушил, выделывал по всем правилам и потом продавал на базаре или делал из них ремешки для часов или всякие украшения. Он никогда не играл с нами в футбол, но лишь одиноко сидел на скамейке и наблюдал. Хвастался, что занимается в училище, но в это было трудно поверить, ибо он все время просиживал возле подъезда или бродил по пустырям, которые кое-где были обсажены масличными и абрикосовыми деревьями, и выслеживал норы сусликов. Серые верткие зверьки перископами выглядывали из нор, даже не подозревая, что их ожидает через минуту-другую. Я никогда не слышал от него, как он их ловил. Этими своими секретами он не делился, так же как и секретами выделки шкурок и как и кому он их сбывал. От его рук и одежды всегда шел запах мертвых сусликов.

Еще одной знаменитостью двора был двадцатипятилетний мужчина с фигурой атлета, о котором говорили, что он водится с цыганами, живет с дочкой цыганского барона и что они обворовывают простой криворожский люд. Он и вправду не работал на шахте, зачем-то каждый день ездил в центр и вел себя, как настоящий урка.

Большинство наших соседей переехали в этот дом на Мелешкина из района под названием Зеленый. Взрослые и их дети вспоминали про тот Зеленый с каким-то необычным трепетом. Они почти все были знакомы друг с другом и образовали свой «зеленый клан»: мужики, сидя за столом для домино, женщины со своими разговорами о лифчиках и трусах, а их дети во время драк и дворовых разборок заступались один за другого, как будто были ближайшими родственниками. Зеленый в то время представлялся мне сплошным двухэтажным бараком, в который во время войны заселили семьи рабочих. Потом у них там родились дети, потом – внуки, и Зеленый стал их частной собственностью, территорией, которую они не хотели отдавать никому. Даже покинув, они забрали ее с собой на новое место.

8.

Мама, оставив те две школы, параллельно с уроками музыки устроилась воспитателем в школе-интернате. Школа находилась почти рядом, в двух остановках езды. Она подолгу задерживалась на работе. Иногда ездила по области и выискивала беглых интернатовцев.

Понятно, что публика в таких заведениях отличалась широтой натуры и интересов и состояла из детей, родители которых были лишены родительских прав, или из тех, кого родители сдали туда сами, так как в силу различных обстоятельств не могли их содержать. Случаев таких было множество. Мама всегда приносила из интерната новые истории. В основном это были рассказы про нарушителей дисциплины или почти детективные истории о поисках беглецов, что происходило едва ли не каждый месяц.

Почти каждую неделю мы куда-то выбирались: то на лодочную станцию, то в центральный парк. Или ехали в школу к отчиму, или в гости на Северный горно-обогатительный комбинат – СевГОК. Наибольшим мучением для меня было одевание в гольфы и шорты. Эту летнюю одежду я возненавидел, ведь, выходя из подъезда, можно было встретить кого-то из ровесников, которые смотрели на меня с открытыми ртами, как на чудо природы. Ненавидел я и белую сорочку с жабо, которую меня заставляли надевать по праздникам или на пионерские линейки. Ненавидел танцы в местном Доме культуры, на которые нас всем классом записала классная руководительница. Там мы занимались на втором этаже в зале с паркетом и огромными зеркалами на стенах. На танцах меня, к счастью, не записали в основной состав по причине того, что я и еще несколько ребят должны были состоять во вспомогательной группе. Все, кто попал в такой кружок художественной самодеятельности, скрывали перед параллельными классами и в своих дворах, что мы занимаемся в танцевальном кружке. Крутым криворожским пацанам полагалось играть в футбол, участвовать в драках, стрелять по фонарям и окнам, обрезать трубки в телефонах-автоматах, извлекать из них магниты, шататься по карьерам и балкам, отнимать деньги, воровать в магазинах то, что «плохо лежит», состоять на учете в детской комнате милиции и готовить себя к зоне – все остальное было пустой тратой времени.

У нас дома мамин баян был предметом, который близко подбирался к моей независимости. Поскольку в школе нотную грамоту усвоить я не мог, то очень боялся, что когда-нибудь мама возьмет баян и заставит меня учиться на нем играть.

9.

Футбол был единственным, чем я тогда жил. Я не читал книг по внеклассному чтению, неохотно посещал танцевальный кружок, отбросил какие бы то ни было мысли о музыке (поскольку никак не мог выучить ноты, их расположение и комбинации). Маму волновало мое пренебрежение к книгам, и она вовсе не поддерживала мои футбольные пристрастия. Отчим вообще все это презирал и часто повторял: «У отца было три сына – двое умных и один футболист».

Почему именно футбол? Ведь эта игра давала мне возможность ускользать из дому, и хотя я часто возвращался с побитыми коленками, или синяками, или того хуже – в рваных штанах или сорочках. И хотя я постоянно слышал нравоучения моих родителей относительно «правильных» советских учащихся (оба они были учителями, к чему я со временем привык), футбол был для меня свободой, возможностью (хоть и ненадолго) быть самим собой.

Поскольку каждая игра имеет свою драматургию, в футболе мне нравилось все – деление на команды, передачи мяча (на покупку которого мы сбрасывались всем двором). Мяч должен быть обязательно кожаным и надуваться при помощи ниппеля. Почему-то от мяча многое зависело – не только уровень игры, но и степень осознания себя футболистами. И если форму мы надевали исключительно на дворовые чемпионаты, то и мяч должен был быть кожаным. Настоящим.

На нашем пустыре, рядом с воинской частью, с ранней весны и до поздней осени мы без отдыха играли в футбол. На пустыре вначале планировалось строительство какого-то комбината или фабрики (даже позабивали уже сваи), но со временем строительство остановили, и строительную технику с вагончиком прораба куда-то перевели. Пустырь близко подступал к воинской части и оканчивался рядами абрикосовых деревьев и маслин. Посадка весной покрывалась многотравьем, а летом выгорала под жарким криворожским солнцем.

Солдаты часто прерывали нашу игру выкриками: «Малый, сгоняй в магазин!» Они перебрасывали деньги через бетонную стену и просили купить сигареты, еду, иногда пиво или водку. Когда кто-то из футболистов бежал в ближайший магазин, игра останавливалась.

Иногда через ограждение перепрыгивал солдат и направлялся за самогоном или «на блядки».

Наш футбол прекращался с первыми заморозками, и тогда мы переключались на хоккей возле трансформаторной будки.

Пустырь ждал весны.

Мы – тоже…

2010

Вруби свою музыку громче,

если сможешь…

Тернополь

1. What can I do?

«What can I do», – пели «Smokie». «Водку найду», – подпевала им шпана 80-х годов, переведя фразу популярной песни на более понятный язык. Песня пьянила, а Элис, которая жила за дверью напротив и живет там по сей день, и Кэрол, и мексиканская девушка, и бухта в Сан-Франциско теперь ближе. Но мурашки воспоминаний, растревожившие твою память, и иголки эмоций, которые прикрепили ее, и этот дождь, на который ты можешь смотреть вечно и не насытиться им, – уже не скрывают от тебя главных слов. Пройдет каких-то тридцать лет, и эту английскую группу и ее хиты, которые звучали на всех дискотеках, будет помнить только твое поколение. Теперь коллекцию этих песен можешь запаковать в компьютерный файл My music, чтобы потом слушать их вместе с нью-йоркским дождем.

А кто будет помнить твое поколение?

И почему этот дождь – нью-йоркский?

И упаковывая сумки перед выездом в Нью-Йорк, не забыл ли ты что-то такое, за чем каждый раз возвращаешься и никак не можешь найти?

Сотни фотографий, которые проявляли в домашних лабораториях в темноте, при красном свете специальной лампы, с проявителями и закрепителями, вымывая лица и фигуры, как золото в рудниках. Затем, подвешенные на шнурке, как белье во дворе дома, эти фото сушили – и они становились временем. Ты позасовывал их в бумажные пачки, принесенные из ближайшего гастронома, и они пожелтели, как будто кто-то облил их медом.

Кто помнит Шнейдера с Киевской? Француза? Слепого с Фабричной, твоего одноклассника, который стал зэком и которого найдут мертвым на улице Пушкина у девятиэтажного дома?

Как у нас было принято? Ну, конечно, ценились бицепсы и сильный удар, фирменные джинсы, взрослость измеряли выкуренными сигаретами на школьных переменах, алкоголем, слухами, что Ленка из параллельного класса сделала аборт, знанием, что триппер лечат пенициллином. А еще – кто Шнейдеру должен деньги и за что, а после дискотеки в школе все равно будут разборки и милиция приедет слишком поздно, и что физкультурник – чмо и в спортзале на матах мнет самых зрелых девок. А классная требует конспект первоисточника классика марксизма-ленинизма. И хоть ты законспектировал «Материализм и эмпириокритицизм», она все равно прицепилась: перечислить поименно список всех членов Политбюро (как Иоанново «Откровение»!).

Что делать, когда тебе шестнадцать? В конце концов, что ты можешь?

Ты жил между школой, остановкой Киевской, киоском, телефонными будками и гастрономом. А еще – между мамой и отчимом, их комнатой и нашей с братом, между книгами, сдачей бутылок в пункты приема и выискиванием радиоволн с запрещенными голосами, между ранним вставанием и выстаиванием очереди в гастрономе «Киев» за маслом, хождением вместе с мамой в магазины и сокрытием нескольких копеек сдачи, между слушанием кассетного магнитофона «Весна» и мечтой о бобинном «Маяке-205», дискотеками и ценами на джинсы, между фарцовщиками и маршрутами поляков, которые едут на отдых через Украину в Болгарию, распродавая жвачки, джинсы, куртки, рубашки, свитера, – между жизнью и смертью.

Это вступление во взрослую жизнь с сигаретой и распитой на двоих бутылкой дешевого вина. Эта окраина города, которую облюбовала шпана, – между новостройками, арматурой, шлакоблоками, детскими садами, школами, дискотеками. И песней со словами: «Что мне делать?» – и с этой музыкой наше поколение будет вынуждено покинуть этот город, чтобы не присваивать его только себе.

Кажется, ничего не изменилось: за окном осень, ты сидишь в кафе, которое переименовали после твоего отъезда из этого города. Сменился собственник, затем его сменил другой. От того, что владельцы периодически менялись, менялось все: качество кофе, ассортимент алкогольных напитков, официантки, посетители. В Нью-Йорке ты нашел замену кафешкам, которые так любил в юности. Их заменил Starbucks: кофе с молоком, чай с желтым сахаром из тростника, джаз с кантри, стол с лэптопом.

Осень, какой ты ее запомнил за несколько дней до отъезда в США, была теплая, но дождливая.

Теперь сухой осенний день, как будто фотография из Интернета, стоял перед твоими глазами, как наполненные стопочки с водкой, в которых отражались лица и руки твоих приятелей, приглашенных «на кофе».

На противоположной стороне улицы, минуя нашу застекленную компанию, проходит женщина в яркой одежде и шляпке, которая давно вышла из моды, закутанная в длинный шарф, в белых туфлях на высоких каблуках, которые контрастируют с цветовой гаммой ее одежды. Так привлекают внимание. Размалеванная, как неумелый клоун-недоучка в цирке-шапито, она всегда отличалась этим от других клиентов местной психушки, то и дело прогуливающихся в центре. Она была из высшего сословия. Ее появление на безлюдной улице ты воспринимаешь с большой благодарностью, потому что она единственная, кто отвлекает тебя от пустых разговоров твоих бывших корефанов и кто, как механическая музыкальная шкатулка, скрывает в себе музыку этого города, которую ты успел забыть.

Почему – музыку, а не что-то другое?

Почему не уцелели остатки архитектуры довоенного Тернополя, кое-какие – в центре города, на Новом Свете, с зарисованными пилястрами и облезлыми от невостребованности атлантами, невосстановленная улица Перля, новые микрорайоны 80-х, рабочие общежития комбайнового завода и хлопчатобумажного комбината?

Тернополь потерял свой шарм вследствие тотальной советской бомбардировки в 1944 году. Восстал из пепла – но другим. Это другая архитектура, новые названия улиц, отстроенный центр, тернопольское озеро. Разделение города на Дружбу, БАМ, Канаду и Аляску размагнитили хоть сколько-нибудь притягательную силу между центром и новыми районами города. Этот обозначенный 1939 годом смертоносный разрыв между бывшим городом и его историей и городом современным стал кесаревым сечением, рубцом памяти, который никак не заживает.

* * *

1939 год в Тернополе стал последним годом польского государства.

Из тревожных вестей в прессе и слухов, которые распространялись по городу, возникало ощущение неуверенности, и война, как что-то неизбежное, нависла над августом.

Могло ли это как-то повлиять на привычную городскую жизнь?

Странно, все осталось как бы прежним.

Люди посещали кофейни; торговали товаром – каждый своим, в магазине Перльмана и в пошивочном салоне Леона Славинского; Пилсудский крепко держался за стремена коня на высоком постаменте; в еврейских магазинах, как обычно с криками и спорами, предлагали новый товар; в пекарнях выпекали хлеб; на рынок съезжались крестьяне; гимназисты ходили в классы; в ешивах изучали Тору; польская, украинская и еврейская молодежь закаляла дух в молодежных полумилитарных организациях; в костелах, церквях и синагогах правили службу; за христианскими праздниками шли еврейские.

Город, который доживал последние мирные месяцы, даже в страшном предсказании местной Кассандры не мог бы представить, как изменится все в течение нескольких ближайших лет. И что ожидает этих торговцев и покупателей, гимназистов, чиновников, жандармов, проституток, городских злодеев в зависимости не только от них самих, а и от их национальности. И скольким жителям не удастся пережить эти ближайшие пять-шесть лет вследствие сначала пыток НКВД, а потом – тотального истребления евреев, а еще позже – подпольных действий ОУН и Армии Крайовой. В городе, где по одним и тем же улицам и площадям купно ходили украинцы, евреи и поляки, отличие между ними ранее заключалось разве что в том, что поляки жили в своем государстве, евреи – в своих книгах и молитвах, а украинцы – на своей земле.

Но, например, в июле (пусть это будет июль) улицы еще довоенного Тернополя с польскими названиями (в 1939-м их переименуют, а перед окончанием войны, в 1944 году, они попросту исчезнут) ведут меня по городу, наполненному людьми и магазинами. Но этот июль вот-вот закончится. Закончится и довоенный Тернополь – его сравняют с землей, и только некоторые стены домов и завалы из кирпича и камней будут напоминать о городе, который, потеряв память, как библейская Рахиль, будет оплакивать своих детей. Уцелевшими улицами весенний ветер развеет не только пепел сожженных еврейских книг, но и прах сыновей и дочерей еврейского народа, а в белых облаках будут плыть души замученных украинцев и расстрелянных поляков.

Но в июле 1939-го в такие пророчества еще не верилось – и именно потому, что зацвели липы, и их густой аромат шлейфом окутал всю улицу Мицкевича, заполнил улицу Третьего Мая, где проезжают брички, полетел по пассажу Адлера вместе с гимназистами, которые с мая на каникулах. Сфотографировался возле памятника Пилсудскому, напротив Доминиканского костела, заглянул в старую синагогу в субботу именно тогда, когда на вечернюю молитву тянутся иудеи, позакрывав свои лавки, пекарни, сапожные и пошивочные мастерские, а их сопровождают взгляды поляков и украинцев, читающих в своих газетах о погромах в Германии.

Старую синагогу сожгут вместе с несколькими сотнями евреев в 1941-м, разрушат полностью в 1944-м и разберут на мощение дорог и кладку домов.

Зачем синагоги, когда нет евреев?

В сентябре 1939 года Красная армия поразвешивает по городу свои призывы и под тем предлогом, что кто-то якобы стрелял из Костельной башни, сожжет Доминиканский костел (не без помощи некоторых местных евреев); маршала Пилсудского танком стянут с постамента, а украинцев призовут уничтожать польских панов и подпанков и выдавать польских офицеров и чиновников. Большинство здешних евреев встретили приход красных сдержанно, хоть среди них и были сторонники новой власти, особенно те, кто верил в коммунизм. Но борьба с буржуазией, национализация собственности, отнятия помещений и креденсов, ликвидация школы с обучением на идише не способствовали приверженности советам. Но евреев тревожили вести из Германии и уже захваченной немцами Польши. Началась украинизация и охота НКВД на украинских патриотов, которых арестовывали и кидали за решетку: польская полиция в спешке бросила на произвол судьбы списки членов ОУН, «Просвиты», Пласта, «Сокола», Союза украинок, а еще адвокатов, врачей, учителей – всех, кто представлял угрозу польской государственности. Советам оставалось только перевести эти списки с польского на русский – и начать охоту…

Восточную Галичину присоединили к УССР, поэтому Тернополь вдруг стал украинским городом. Где-то с 1940-го года сюда начали прибиваться еврейские беженцы из Польши; некоторые, не задерживаясь надолго, направлялись дальше в глубь Советского Союза.

Портреты Сталина и Ворошилова украшали фасады домов в центре, красноармейские патрули охраняли покой новых граждан Советского Союза. В селах организовывали колхозы, а в переполненных тюрьмах Тернополя и Чорткова, предотвращая сопротивление, расправлялись с галицкой интеллигенцией.

2 июля 1941 года немецкие части вошли в город. Была открыта тюрьма, в которой нашли тела жертв НКВД. Больше недели, с 4-го до до 11 июля, длился еврейский погром. На город опустились сумерки – и Рахиль снова рыдала по своим детям, а город надолго оглох от выстрелов и криков и вышел из оцепенения, когда евреев согнали в гетто, а остальным запретили сочувствовать им и помогать. За невыполнение – расстрел.

Улицы, которые стали рубежом тернопольского гетто, замыкали пространство евреев. Именно за ними подстерегала смертельная опасность, и именно они стали границей, которая разделила этот город. Площадь Казимежа, улица Рейтен, улица Перля, Рынок, Поле, улицы Львовская, Подольская, Старошкольная, Руська, Малый рынок, улица барона Гирша…

В декабре 1941 года владелец пекарни Шварц из окна своего дома в тернопольском гетто смотрел на пустую улицу, засыпанную снегом.

Окна его квартиры выходили на улицу Перля. Он забил их досками (так было приказано), а теперь стоял возле одного из этих окон и смотрел в щель, вылавливая в тонкой полоске света другую жизнь. Сквозь щель Шварц разглядел нескольких прохожих и широкие крестьянские сани, вымощенные соломой и застеленные домотканым рядном. Лошадь, засовывая морду в торбу, доедала сечку и выдыхала тепло в морозный воздух. Шварц узнал хозяина саней – это был Михаил из Стигниковец (до войны он снабжал его пекарню мукой с мельницы). Шварцу захотелось окликнуть, подать слабый и отчаянный голос, но он сдержался.

Через некоторое время к саням его знакомого Михаила начали присоединяться другие сани.

Все они прижимались к противоположной стороне узкой улицы.

Мужчины на санях сидели и мерзли, мерзли и их лошади. Мужчины о чем-то переговаривались, и над санями нависало сизое облако теплого пара.

В комнате, подперев стену, молча стояла жена, а в углу на полу, закутавшись в изодранные лохмотья шубы, которую он когда-то купил во Львове, сидело трое их младших детей.

Лошади в какой-то момент встревожились, и мужчины повернули головы в ту сторону, откуда доносились немецкие голоса.

Шварц хорошо слышал эти голоса (то была команда для немецкой полиции), но щель не давала заглянуть и увидеть больше.

Посреди улицы, минуя крестьянские сани, промаршировали два отделения немецких солдат. Они разделились на малые группки по четыре-шесть человек и вошли в гетто.

Шварц почувствовал затылком теплое дыхание жены, но не отступил и не позволил ей выглянуть на улицу Перля.

К Шварцу зашло четверо.

Сначала они прошлись по комнате.

И Шварц, и его жена молча наблюдали за каждым их движением. Один из них подошел к детям Шварца, приказал им встать и сложить лоскутья меха на полу.

После этого он подошел к Шварцу и строго спросил: почему тот не выполнил приказ о сдаче меха?

В начале зимы немцы приказали евреям сдать весь мех, за невыполнение – расстрел. Тогда евреи за ночь наполнили мехами крестьянские сани, в которых конфискованный мех увезли в направлении вокзала. Шварцы тоже отдали новую шубу, отпоротые воротники с пальто жены и дочерей, штраймл, лисьи и заячьи выделанные шкурки, которые Шварц купил на Старом рынке у овчаров-гуцулов. А старую шубу, почти разлезшуюся по швам, распороли на несколько кусков и так выживали в зиму 1941 года.

Шварц попытался что-то объяснить. Но его первым толкнули в спину и повели вниз по лестнице. За его спиной кричали жена и дети. Шварцев поставили перед домом и приказали повернуться лицом к окну.

Фигуры с карабинами отражались в окне, и Шварцу было хорошо видно, как трое солдат заряжают свои карабины, а четвертый добегает, слегка припоздав, с наброшенными вокруг шеи меховыми полосами…

Первым позвали Михаила, который въехал в гетто и остановился у дома Шварца. Михаил узнал Шварца, его жену и троих младших детей. Еврейская полиция тянула по снегу тела убитых и клала на сани Михаила.

Белую муку снега вспороли и посыпали красной корицей крови.

А снег все падал, и облака, проплывавшие над городом, напоминали пышное тесто из пекарни Шварца.

2. О музыке

В этом городе музыка, если ее воспринимать как упорядоченный строй звуков наподобие выстроенных военных рядов, почему-то пряталась в оркестровой яме местного театра, звучала со сцены филармонии, доносилась с летней эстрады в парке, разрывала ночную темноту с танцевальной площадки на островке, ставшем местом для дискотек. Наверное, завывала также в полуподвальных помещениях, где собирались на репетиции самодеятельные группы подростков, помешанных на битлах или «Smokie», взрывалась ресторанным праздником, который-всегда-с-тобою, бобинами с записями уголовного фольклора, Высоцкого и «Машины времени».

Город жил с музыкой, в музыке и без нее.

И когда летом возле дома группа подростков слушала кем-то вынесенный из дому магнитофон или песни под гитару, то небрежно, как окурок, брошенные слова «Чувак, вруби свою музыку погромче, если можешь…» становились ключом, который открывал ворота братства поколений, принадлежности к чему-то, чего не понять другим. Это необъяснимое до конца ощущение молодости, свободы, нахальства, провокации становилось музыкой, которую мы слушали и горланили у подъездов, иногда в спешке убегая от дежурного наряда милиции и дружинников, которых время от времени вызывали затерроризированные нами добропорядочные граждане нашей страны.

Впрочем, зимой это все прекращалось – и музыка становилась другой.

Зима пахла привезенными из Москвы апельсинами, шелестела фольгой новогоднего шоколада и стреляла пробками новогоднего шампанского. Несколько дней подряд перед Новым годом советская торговля вспоминала о гражданах своей страны и создавала для них небольшой праздник с сюрпризами: вдруг повсюду выбрасывали сгущенное молоко, коробки конфет, шампанское, мандарины, лимоны и рижские шпроты. Дальше – драма: сплошные очереди к магазинам заполняли улицы, и покупатели становились бойцами фронта советской торговли: какая-нибудь продавщица Вера держала оборону, а покупатели пробивались каждый сам по себе. После Нового года зима возвращалась в привычное русло, и предновогоднюю авангардную какофонию заменял унылый ритм будней.

Про поэзию: «Муза»

Местом нашего длительного пребывания была, наверное, все-таки тернопольская «Муза». Говорят, это помещение кто-то выкупил и переоборудовал для своих нужд, поэтому, наверное, не лишним будет оставить о «Музе» хотя бы короткое впечатление.

Их было четверо (хотя сначала двое), они писали стихи, но город, в котором они жили, не нуждался в их стихах – точнее, был далеким от стихов. Собирались они в разных местах, но чаще всего, конечно, в «Музе». Этот кабак (почти единственный, где позволяли приносить что-то на разлив) работал аж до полуночи, а буфетчицы знали их только в лицо, и этого было достаточно.

Если сравнивать «Музу» с кораблем, на котором плывут в вечность аргонавты, пираты или хотя бы торговцы рабами, то сравнение с Рембо в этом случае было бы уместным, а его «Пьяный корабль» оказался бы совсем не метафорой и не настолько отдаленной, чтобы это не связывалось с текущим временем.

Они сходятся с разных концов своего города, садятся за стол, заказывают, читают стихи, ссорятся, обижаются, снова заказывают, снова ссорятся, снова читают стихи. Ни одному добропорядочному болвану не придет в голову, что вот так можно просиживать часами, болтая о поэзии спьяну, пока тебя почти в спину не вытолкают вон официанты, которые тоже хотят домой. Какая ерунда – домой, когда решается судьба поэзии!

Конечно, официанты ничего не смыслят в поэзии.



Поделиться книгой:

На главную
Назад