Путь
— Значит, родился я в сорок третьем, сразу после крестьянских волнений, в селе Клязьмино, — начал уверенно Федор. Снова открыл поросший цыганским волосом рот и задумался.
— Дальше, Федор? Что было с тобой потом?
Огромные руки растерянно мяли простенький картуз.
— Чудно, барин. Не знаю… Вроде жил, а вроде и нет.
ПРОЛОГ
Там, где хоть в самой малости проявляется человеческое любопытство, всегда найдется место для тайны. Одно не существует без другого, и мозг из породы пытливых будет вечным путником в безбрежном лесу загадок. Лишь уверенное скудоумие окружают пустыни и незамутненные небеса. Оттого и не любит оно вопросов, оттого не любит многоточий. Бумажка, помеченная подписью, превращается в документ. Иллюзия, занесенная в ученые талмуды, отождествляется с истиной. Но не столь уж мы все виноваты. Правда, правда! Стремление упрощать — естественно. Мир — первый из первых кроссвордов, разгадать который вовсе не просто. Ночные звезды, язычки огня, зеркальный глянец луж — нам хватит любого пустяка, чтобы, задуматься и растерянно прикусить губу. Мы могли бы спрашивать и спрашивать, но это совершенно ни к чему, так как ответов, вероятнее всего, не существует и лучший из всех имеющихся — тишина…
Странно, но я до сих пор не имею ни малейшего понятия, что такое время, и уверен, ни один из живущих в третьем несчастном измерении не способен просветить меня на сей счет. И может быть, от этой безысходной неразрешимости своего любопытства я получаю мучительное удовольствие, наблюдая сыплющийся меж пальцев песок. На протяжении одной растянувшейся горсти неуловимое становится почти реальным, и, отмеряя упругие расстояния в прошлое, горсть за горстью погружаясь в рыхлые слои полузабытого, я снова вдруг обманчиво ощущаю детскую, прожаренную солнцем оболочку, чувствую пятками разогретые бока прибрежных камней, слышу голоса давно умерших. Мне начинает казаться, что на собственную крохотную долю время подняло руки, сдавшись и уступив часть своего кружевного пространства. А я — я подобен очнувшемуся после долгого горячечного сна и, озираясь среди маковых долин, молю судьбу, чтобы память оставила меня здесь — заблудившимся в мириадах цветных мгновений, не изымая и не бросая в один из своих мрачноватых колодцев забвения.
Когда-то уже было… Де-жа-вю… Причудливая мысль, с которой мы сталкиваемся в самых неожиданных местах. Впрочем, для меня она не столь уж причудлива. Ведь я — старец. Я не помню числа своих лет и не люблю заглядывать в зеркала. И я не удивляюсь этим мыслям, сидя сейчас на берегу, вдыхая солоноватую свежесть шаловливых морских волн. Конечно, у меня все уже когда-то было.
1
Я сидел на корточках, примостив подбородок меж острых колен, и следил, как морская пена накатывает и накатывает на берег, подволакивая перо гагары, выводя им по жирному песку длинный, витиеватый след. Море с медлительным терпением выписывало загадочную строку. Возможно, прощальное письмо предназначалось мне, но, увы, я не умел ни читать, ни писать. Меня не успели обучить этой премудрости. Конечно, я мог бы позвать кого-нибудь из старших, но я не решался, опасаясь насмешек. Те же Мэллованы не упустили бы случая громогласно при всех высказаться обо мне самым недвусмысленным образом.
С высоты донеслись пронзительные голоса. Испуганно вздернув голову, я разглядел чаек. Они кружили надо мной, вероятно, заинтересованные моим пустым взглядом. Им не верилось, что человек мог сидеть просто так: без звука, без движения. Этим летающим хищникам наверняка чудились тучные рыбьи стада, необъяснимо приоткрывшиеся моему взору. Их безусловно раздражало, что сами они при этом ничего не видят.
Вот уж никогда не поверю, что чайки — обычные птицы. Даже то, что они умеют хохотать, мерзко ругаться и плакать подобно младенцам, уже о многом говорит. На странных двуногих, живущих разрозненно, на островах, они просто не обращают внимания. Мнение их о нас, как о созданиях скучных, неповоротливых, не лишено основания, и иногда мне кажется, что при желании они легко согнали бы нас всех с островов. Это им ровным счетом ничего бы не стоило. Ни один из самых сильных людей не способен повторить обычное их действие — в считанные секунды взмыть в воздух и с головокружительной высоты нырнуть вниз, в пенное мелководье.
Обернувшись, я проследил, как переполненными бурдючками птицы плюхаются в волны. Что-то они там все же высмотрели. Шумно, с брызгами, море встречало их падение, словно кто сыпанул по воде увесистой галькой. Большая зелено-чешуйчатая рыбина высунулась из пучины и, не моргая, пронаблюдала, как с трепещущими серебристыми лоскутками в клювиках птицы возвращаются в родную стихию. Сделав усилие и оттолкнувшись мощным хвостом от вязкой глубины, рыба выплыла в воздух и, рывком нагнав отставшую чайку, заглотила ее. Продолжая покачиваться на высоте, болтая из стороны в сторону тяжелым хвостом, она дожевывала пернатую жертву и с тусклым равнодушием глядела вслед напуганной стае. Покончив с процедурой превращения красивого летающего существа в перемолотый кровавый ком, рыбина перегнулась сияющим корпусом и без плеска вошла в выемку между волн. Без сомнения, это был грипун, могучий водяной обжора, нередко выбирающийся поохотиться в небо наравне с окунями и морскими щуками. Горе рыбацкой лодке, по неосторожности оказавшейся вблизи такого охотника. Грипуны и морские щуки встречаются порой очень больших размеров. Слишком больших, чтобы не соблазниться человеком.
Я вдруг подумал о странном. Никогда бы и и ни при каких обстоятельствах я не сумел бы поймать рыбу голыми руками. Даже самую ленивую. А попытайтесь-ка изловить чайку без силков! Ничего не выйдет… Вот и выходит, что мы, люди, оказываемся самым ничтожными из всех существ. Мы не умеем простейшего и, тем не менее, на роль безропотных жертв не согласны. Но суть-то как раз в том, что НЕ МЫ выражаем свое несогласие, а они, птицы и рыбы, снисходительно относимся к нашему противодействию. Явившись в этот мир слабыми и беспомощными, мы не заняли своего законного места в последних галерочных рядах. Нелепейшим образом мы пробились вперед, и лишь поразительное благодушие окружающего позволило завершить этот удивительный маневр…
В изумлении я повторил нечаянную мысль дважды. И дважды испытал чувственную смесь из собственного унижения и некоего облегчения. Простите меня, обитатели моря и неба, я радовался тому, что затесался в шеренгу хитрецов, умудрившихся выжить подле вас, застроить хижинами эту изумительную Лагуну…
Ветер донес возбужденные голоса. Я встрепенулся. Звали меня. Нерешительно поднявшись, я снова сел. Хорошо это или плохо — уезжать? Я все еще не разобрался с этой задачкой. С одной стороны всем, отправляющимся в Путь, откровенно завидовали. Это почиталось удачей, началом настоящей взрослой жизни. Но отчего тогда мне было так грустно и так не хотелось покидать эти места? Я не понимал самого себя. Где-то в глубине души я даже слышал звук горькой капели. Это капали мои слезы. Кто-то внутри меня тихо и робко оплакивал мой приближающийся отъезд. И, наверное, до сих пор я надеялся, что в суматохе сборов обо мне забудут. Как бы это было замечательно! Я прибежал бы с опозданием, дождавшись, когда огромная машина уйдет без меня, и сколь угодно можно было бы изображать сожаление и крайнюю степень досады по поводу случившегося. Я распростился бы с частью своего племени, но Лагуна, моя добрая, ласковая Лагуна, на песчаных пляжах которой я переиграл в такое количество игр, в воды которой мы ныряли ежедневно по десятку раз, — все это осталось бы со мной, рядом и навсегда.
Я зажмурился, пытаясь представить нечто, чему надлежало отныне заменить столь привычный для меня мир. Перед глазами вспыхнула ехидная пустота. Черное, унылое НИЧТО… Холодные, извивающиеся пальцы обшарили меня с макушки до пят, бесцеремонно проникли куда-то под сердце, заставив его биться быстро и тревожно. Я не мог видеть что-то помимо Лагуны. Она была всем! Понимаете?.. Всем, что у меня было!
В ужасе я распахнул глаза, и солнечное окружение теплой, поглаживающей рукой немедленно успокоило меня. И все же одну из великого множества жутковатых мыслей я осознал именно в этот миг. С пугающей ясностью до меня дошло, что все, чем мы дышим, — зыбко и неустойчиво. Краски мира зависят всего-навсего от положения век, а звуки самым простым образом могут обойти наш слух, затаившись где-то вовне. Возможно, это было даже СМЕРТЬЮ, о которой так часто поминали в разговорах взрослые. Проще простого было схорониться и убежать, однако я заставил себя зажмуриться повторно, хотя далось это с большим трудом, нежели в первый раз. Глаза отказывались от заточения, веки мелко подрагивали. Лучики солнца ерзали и копошились между ресниц, призывая к жизни, уговаривая взгляд приоткрыться. Но я уже собрался с силами. В конце концов это было мое будущее. От него нельзя было отказываться. Оно уже БЫЛО — мое будущее, понимаете?..
Кто-то снова позвал меня, и, продолжая держать глаза закрытыми, я слепо поднялся и, спотыкаясь, побрел навстречу голосам.
2
Еще издали я узнал угловатую коробку машины. Неудивительно! Я видел ее впервые, но мне, как и другим, успели прожужжать о ней все уши. Она действительно походила на вытянутую хижину, поставленную на колеса, отличаясь разве что большим количеством окон, и это обилие стекла позволило ей безнаказанно слепить собравшихся, лениво лосниться на солнце подобно огромной, выползшей на мелководье рыбине. В нее можно было смотреться. Совсем как в зеркало. Игрушка, завлекающая любопытных. Именно эта игрушка хотела забрать нас отсюда, увезти далеко-далеко, к городам, где кипела пестрая незнакомая жизнь.
Тут же, возле машины, я разглядел и отъезжающих соплеменников. Группа отважно ухмыляющихся сорванцов под предводительством длинноволосого Лиса, дядюшка Пин, излишне сосредоточенный, ни на секунду не отпускающий от себя великовозрастного и недотепистого Леончика, молодой Уолф, самый умный в нашем селении после старика Пэта… Неизвестно откуда взявшиеся слезы помешали мне рассмотреть остальных. Несколько раз сморгнув, я робко приблизился к машине. Само собой, многочисленное крикливое семейство Мэллованов уже разместилось в сверкающем сооружении на колесах. Из раскрытых дверей доносился галдеж их мамаши, в окнах гримасничали и показывали чумазые кукиши младшие отпрыски Мэллованов. Как ни рассуждай, семейство было боевитое и крайне незабываемое. Никто из племени не заговаривал о них, предварительно не надев маску горького снисхождения. На них злились, костеря на все лады их предков, пытались пренебрежительно не замечать. Но в том-то и заключался фокус, что не замечать Мэллованов было попросту невозможно. Верткие и громкоголосые, они гуттаперчевыми пиявками протискивались всюду, уже через ничтожные мгновения обращая на себя внимание всех окружающих без исключения. Такое уж это было семейство! Все они отличались завидным аппетитом, слыли вечно голодными и были нечисты на руку. Особым богатством похвастаться им было трудно, однако в тайной к себе зависти Мэллованы подозревали чуть ли не все племя. Так по крайней мере рассказывал дядюшка Пин — простодушный, доверчивый островитянин, не раз уже обманутый за свою бытность пронырливым семейством. И потому особенно странно было слышать, когда мудрый старик Пэт во всеуслышание доказывал, что Мэллованов следует жалеть, что ни родители, ни дети этой фамилии не заслуживают столь лютой и всеобщей нелюбви. В устах Пэта это звучало почти кощунственно. Со стариком тут же пускались в спор. Распалялись от мала до велика. Слишком уж наболевшей темой были эти Мэллованы, и никто, будь то бог или дьявол, будь то сам Пэт, не имел права заступаться за них. Поэтому забывали и общепризнанный ум старика, и его преклонные, никем не считанные годы. За Мэллованов он получал сполна, запросто превращаясь в осла, в старого дуралея, в свихнувшегося на старости лет болвана. Иногда мне казалось, что ругали его так, как никогда не поносили самих Мэллованов — первопричину ссор. Но еще более удивляло то, что всю эту ругань Пэт переносил вполне спокойно, с легкой улыбкой на обесцвеченных, истончавших губах.
Мне стало вдруг невыносимо жаль, что старик остается здесь. Нам, уезжающим навсегда, предстояло никогда более не слышать его размеренной мелодичной речи, не слышать историй, сказочно рождавшихся в седой, шишковатой голове…
— Ага, вот ты где!
Продолжая удерживать Леончика, дядюшка Пин приблизился ко мне и, водрузив ладонь на мою макушку, поворачивая голову в ту или иную сторону, повел таким мудреным образом к машине. Где-то на полпути, он задержался, неосторожно выпустив Леончика. Долговязый племянник тут же воспользовался предоставленной ему свободой и убрел в неведомом направлении, затерявшись среди толчеи. Дядюшка испугано принялся озираться и на время забыл обо мне. Я мог бы поступить также, как Леончик, но я чувствовал какую-то нелепую ответственность перед взрослыми, берущимися меня опекать и я попросту присел на корточки.
Странно это все происходило. Машина — или автобус, как некоторые ее называли, продолжала стоять на мелководье и никуда не перемещалась. Зачем-то водителю понадобилось съехать с берега в воду, и потому садились прямо в Лагуне, заходя в волны по пояс, и никто не помогал в раскрытых дверях, отчего посадка утомительно затягивалась. Охваченный волнением, я слушал, о чем говорят окружающие и тоскливыми глазами поглядывал на остающихся на берегу. Старейшина, рослый и мускулистый мужчина, суетливо размахивал руками, не то прощаясь, не то отдавая последние распоряжения. Только что он вручил водителю пачку малиновых пропусков. Насколько я понял, благодаря именно этим бумажкам нас должны были везти в злополучную даль. Выглядел старейшина более чем смущенным. Еще недавно он сам убеждал нас, что машина придет пустой и каждому достанется по мягкому удобному месту возле окна. Пропуск являлся правом на подобное место. Теперь же все видели, что в автобусе уже сидят и единственные свободные места успели занять нахальные Мэллованы. С невольным упреком люди нет-нет да и посматривали на старейшину. Внимая шушуканью соплеменников, я тоже начинал все больше беспокоиться. Такой большой автобус — и ни одного свободного места! Это поражало, загодя переполняя смутной обидой, хотя я не знал еще — страшно это или нет — не иметь своего места в Пути.
Читая легкую панику на лицах знакомых людей, я неожиданно столкнулся с прищуренным взглядом Лиса. Дерзкая его компания хранила полнейшее спокойствие, выгодно отличаясь от суетящихся родичей. Во всяком случае так они старались это представить. Продолжая стоять чуть в стороне от общей толпы, они дерзко циркали слюной, демонстрируя друг дружке, как глубоко им плевать на царящую вокруг суету, на поездку, на пальмы, на предстоящую разлуку с родиной.
О, как мне захотелось подобно им всунуть кулачки в карманы штанов и небрежно поциркать сквозь зубы! Я развернул голову до шейного хруста, с безнадежной завистью сознавая, что ничего у меня не получится. Циркать я тоже не умел, как читать и писать — как многое-многое другое. И все-таки, не выдержав, я поднялся и, чуть отвернувшись от людей, со всей силы циркнул. Плевок позорной паутинкой протянулся от подбородка к коленям. Нагнувшись и делая вид, что почесываюсь, я стер плевок ладошкой.
— Куда ты снова подевался?
Голос раздался откуда-то сверху, и в следующий миг я взлетел на плечи к дядюшке Пину. Унылая макушка Леончика оказалась возле моей голой, опесоченной ступни, и я не без удовольствия поскреб пяткой по ежику его волос.
— Счастливого пути, малыш!
Это кричал старейшина. Я закрутил головой, пытаясь отыскать его среди пестроты лиц и на крошечное мгновение среди прочих выхватил сморщенный лоб и седую бороду старика Пэта, моего учителя и партнера по играм, моего ежедневного собеседника. Я моргнул, и Пэт тут же куда-то задевался. В этой толчее сосредоточить на ком-нибудь взгляд было совершенно невозможно.
— Держи! — дядюшка Пин сунул мне в руки мешок с вяленой рыбой, и через несколько секунд мы очутились внутри автобуса. Что-то гаркнул водитель — красномордый сердитый молодец, и ватага Лиса лениво зашлепала за нами следом. Едва они забрались в салон, как всех нас качнуло. Автобус оказался на редкость сильным существом. Он взрычал так, что закричи мы все разом, нам и тогда бы не удалось заглушить его рыка. Он ревел, выл и полз, разгребая ребристыми шинами песок и мелководье Лагуны, вспенивая воду, толкая собственное тело и всех нас в загадочном, одному ему известном направлении. Огромный его корпус заметно раскачивался, покрякивая от веса пассажиров, и все же он заметно разгонялся.
Мы валялись кто где, так и не успев толком устроиться. Дядюшка Пин с оханьем потирал ушибленное плечо и ругал рыбьего бога. Самым чудесным образом он сумел удержать меня, не позволив упасть. Ценой собственного плеча.
Я поискал глазами и обнаружил, что мешок с продуктами исчез. Похитительница, младшая Мэллованка, делала мне нос и напропалую гримасничала. Она так увлеклась этим развеселым занятием, что неосторожно опустила мешок к себе на колени. Она забыла, что я отнюдь не разделяю миролюбивых взглядов старика Пэта и потому от души радовалась эластичности своего язычка, ядовитым хитросплетениям перепачканных пальчиков. Шагнув к ней, я треснул преступницу по затылку и двумя руками уцепился за мешок. Подумать только, опять Мэллованы! Всюду и кругом! Как мог многомудрый Пэт заступаться за них?..
Возвращался я, как отступающий краб — пятясь задом и с опаской наблюдая, как все больше и больше свирепых мордашек опасного семейства оборачивается в мою сторону. К счастью, в эту напряженную минуту на сцену выступил дядюшка Пин. Отвлекшись от своего ноющего плеча и, мигом разобравшись в конфликте, он показал сразу всем Мэлловановским отпрыскам свой темный костлявый кулак. Честно сказать, не такая уж грозная штука — дядин кулак, но для малолетних Мэллованов этого оказалось достаточно. Сердито шипя, они замерли на своих местах, не переступая рубикона. И только тут я догадался посмотреть в затуманенные окна.
Мы уже не ползли и даже не ехали, — мы неслись среди песчаных, изборожденных морщинами барханов, оставляя за собой клубящийся пыльный шлейф. Песок и мелкие камешки стучались и терлись о стекла, еще более затуманивая пролетающие пейзажи. Отчего-то казалось, что я часто, не ко времени моргаю. Это проскакивали мимо нас высокие пальмы и ветвистые баобабы. Пока я разбирался с чертовыми воришками, наш Путь уже начался! С досады я чуть было не разревелся. Все было смазано с самого начала! Во-первых, я циркнул себе на колено, во-вторых, не успел, как следует, попрощаться со старейшиной и стариком Пэтом, в-третьих, я не захватил с собой горсть песка, как замышлял это сделать перед посадкой. В довершении всего я не проследил за первыми мгновениями Пути, не кинул последнего взгляда на Лагуну, на остающихся там соплеменников. Излишне добавлять, что все мы по-прежнему сидели и лежали на полу, лишенные обещанных мест, подпрыгивая на крутых ухабах, давая Мэллованам еще один повод для насмешек.
Как я не крепился, слезы выступили на моих мужественных глазенках. Доброе лицо дядюшки Пина расплылось, оказавшись совсем рядом.
— Ну чего ты, малыш? — рука его, еще недавно изображавшая кулак, ласково поерошил мою макушку. И оттого, что голос дядюшки звучал неуверенно, а гладившая рука чуть заметно дрожала, что-то окончательно потекло и растаяло во мне. Уткнувшись в его плечо, я откровенно разрыдался, никого более не стыдясь. Злорадно хихикнули Мэллованы, осуждающе ругнулся Лис, но мне было все равно. Мой Путь начался без меня.
3
Что такое дневник, я знаю. Такую штуку в тайне от всех ведет Уолф. И он же как-то объяснил мне, что дневник, в сущности, то же самое, что и память. Не думаю, что он прав на все сто, так как память, на мой взгляд, значительно проще и удобнее в обращении. Я, например, пользуюсь ее услугами ежедневно и без каких-либо особых усилий. И если Уолф хочет вспоминать, листая странички, — пусть. Я предпочитаю делать то же самое в сосредоточенной неподвижности, сидя или лежа. Правда, Уолф говорит, что бумага надежнее памяти, но чтобы окончательно согласиться или не согласиться с ним, мне потребуются долгие годы, а затягивать спор на столь умопомрачительный срок — занятие, согласитесь, скучное, если не сказать — бессмысленное. Кроме того, мысленно посовещавшись с многомудрым Пэтом, я выразил сомнение, что люди видят и ощущают ежесекундно одно и то же. Если бы это было так, они походили бы друг на друга, как капли одного дождя. К счастью, все обстоит иначе. География, время и приключения с аккуратной скрупулезностью вбивают между людьми клинья, и именно по этим пограничным вешкам мы отчетливо видим, где заканчивается, скажем, старик Пэт и начинается Уолф. Их можно сделать близнецами без имени и без возраста, уладив с разницей в походке, в голосе, и все равно через день-два один из них превратится в Пэта, другой в Уолфа. А если так, то о какой бумажной достоверности идет речь?
Все это, только чуть подробнее, я изложил Уолфу, и хотя он продолжал по инерции спорить, но чувствовалось, что он задумался над моими словами. Наш милый Уолф умел слушать и размышлять. Поэтому мы, наверное, и ладили, поэтому и было ему свойственно некоторое умственное колебание. Умные люди всегда колеблются. Зато дядюшка Пин не колебался ни секунды. Услышав, о чем мы ведем спор, он удивился до чрезвычайности. И тут же, оттеснив нас в сторону, принялся журить Уолфа за то, что тот пускается со мной в столь взрослые разговоры. Уолф с деликатностью делал вид, что внимает его пузырящейся от возмущения речи и украдкой подмигивал мне искрящимся глазом…
Я хорошо помню, как этот же самый глаз подмигивал мне, забившемуся в расщелину между скал, куда еще совсем недавно пытался проткнуться огромных размеров окунь. Это надо было видеть воочию. Нет ничего страшнее для детского сердца, чем первое знакомство с рыбьим «жором». Жор просыпался у морских чудовищ осенью, примерно в середине сентября, и у жителей островов начиналась суетливая пора. Щуки, грипуны и окуни-исполины, шевеля розоватыми жабрами, выныривали из морского тумана и, собираясь в стаи, двигались к островам. Океан не способен был насытить их, — они выходили на сушу, черными торпедами оплывая пальмовую рощу на краю Лагуны и вторгаясь в тесные деревенские улочки. Чаще всего к их приходу население острова успевало попрятаться в подвалы и погреба, но иногда это случалось совершенно неожиданно — посреди ночи или в утреннем промозглом тумане. Впрочем, я помню что в мою первую встречу с рыбьим нашествием был день и ярко светило солнце. Мы возились с приятелями в придорожной пыли, когда что-то внезапно закричал прибежавший в деревню старейшина. Он никогда не кричал так страшно, и детвора с визгом ринулась по домам. И почти тотчас я увидел силуэты первых двух рыбин, показавшихся над крышей амбара. Они двигались какими-то судорожными рывками, хватая зазевавшихся губастыми широкими ртами, по мере насыщения разворачиваясь и возвращаясь в родную стихию. Тетушка Двина спасла тогда многих из нас, выпустив из хлева всех своих любимых ягнят. Тигровой масти окуни атаковали животных, отвлекшись от нас на какое-то время. Оглядываясь на бегу, я видел, как тяжелыми мордами они таранили стены домов, крушили оконные рамы. Пытаться прятаться от таких в домах было бесполезно, и именно от такого исполина я удирал во все лопатки в направлении береговых скал. Сам не знаю почему я выбрал такую дорогу, но возможно я ничего и не выбирал. Разве овца выбирает путь, когда за ней мчатся собаки? Также было и со мной.
По счастью, укрытие я все же нашел. В узкой расщелине, между шероховатых, прогретых солнцем скал, замирая от ужаса, я битых полчаса наблюдал, как обозленная рыбина мечется вокруг, не зная как добраться до человеческого детеныша. Должно быть, от страха я потерял сознание. А когда очнулся, увидел подмигивающего мне Уолфа.
— Ну, ты, брат, и забился! Как же нам теперь тебя доставать?
Расщелина и впрямь была столь узкой, что взрослые в состоянии были просунуть в нее только руку. Но я все же выбрался обратно — и вполне самостоятельно. Мне было три года, но я впервые ощутил себя маленьким, слабым, но мужчиной. Наверное, те страшные минуты, проведенные в содрогающейся от ударов расщелине, изменили мой возраст. Впрочем, об этом я догадался позднее. Много позднее…
4
Временами автобус трясет как в лихорадке. Не такой уж он, значит, крепкий и здоровый. А мы по-прежнему располагаемся на полу, среди багажа и продуктов. Комфорт сомнительный, но подобное положение вещей уже никого не страшит. Мы попривыкли. А пассажиры, поселившиеся в автобусе до нас, мало-помалу оживают. Из невозмутимых истуканов с безразличными лицами они потихоньку превращаются в обычных людей. Ну, может быть, не совсем обычных, но все-таки достаточно похожих на нас. В удивительных костюмах, белокожие, с заторможенной мимикой, они мало-помалу развязывают языки, находя среди нас собеседников, а разница кожаных сверкающих чемоданов и наших залатанных мешков, костюмов и лохмотьев с каждым часом все более отходит на второй план. Мы становимся попутчиками.
В окнах свистел ветер. Солнце прошивало его насквозь. Дядюшка Пин, неисправимый болтушка и хвастун, потирал руки, переходя от собеседника к собеседнику. У нас, в Лагуне, все давно уже от него устали, здесь же дядюшку соглашались слушать, и, задыхаясь от радости, он развивал одни и те же темы — о свирепости осенних грипунов, о зубах тупорылой щуки и вообще о превратностях жизни. Даже Леончик сумел заинтересовать кого-то из пассажиров и теперь, заикаясь, день-деньской молол какую-то чушь про хитрого окуня, якобы поедавшего его кокосы, про солнце, что иной раз подбрасывало на острова своих маленьких раскаленных родственников, про блуждающие звезды и про сны, которых он не понимал. Его слушали, ему что-то даже пытались растолковывать, не зная еще, что Леончик пускает чужие мысли в обход головы — не из вредности, просто в силу своей природы. Но более всего автобусных старожилов заинтриговал наш загар. Смешно, но смуглая кожа вызывала у них прямо какой-то болезненный восторг. Завидущими глазами они впивались в крутящуюся перед ними тетушку Двину. Указывая на нее крючковатым пальцем, дядюшка Пин без устали повторял, что, между прочим, это его родная сестрица. Глядя на все эти ахи и охи, мать Мэллованов, принарядившаяся в день отъезда в цветастую кофту, тоже пожелала раздеться, дабы показать этим недотепам что такое настоящий загар. Раздеться ей не позволил муж. Они тут же разругались, наглядно показав всему салону, что тихие и светские беседы — отнюдь не единственный способ общения. Именно после этой схватки Читу, самую младшенькую Мэллованку, ту, что когда-то похитила мой мешок, перестали брать на руки. Трудно ласкать ребенка и получать от этого удовольствие, когда вспыльчивые родители где-то поблизости. Отныне право милой погремушки целиком и полностью перешло мне — следующему по старшинству за Читой. Огромными глазами она наблюдала теперь, как тетешкают меня все эти дяди и тети, и в паузах между слюнявыми поцелуями я успевал разглядеть в ее задумчивом взгляде мечту, в которой она, уже повзрослевшая, сильными руками домохозяйки хватала нож и всаживала в мое сердце по самую рукоять. Бесполезно было объяснять и доказывать ей, что никакой радости от кукольных этих прав я не получал. Она бы не поверила. Хотя бы по причине того же Мэлловановского упрямства. Откровенно сказать, во время борьбы с любвеобильными взрослыми мне было не до нее. Я мучился и терпел, не переставая удивляться тому, что практически никто из пассажиров не желал разговаривать со мной по-человечески. Едва я оказывался у них на руках, как с небывалым энтузиазмом они начинали похрюкивать и покрякивать, строить мне коз и изо дня в день придурошными голосами задавать одни и те же вопросы. Иногда я просто отказывался их понимать.
— Что вы сказали, тетенька?
— Сю-сю, маленький! Тю-тю…
Я озадаченно замолкал. Честное слово я чувствовал себя идиотом! В конце концов существуют жаргоны и сленги, есть грудное бормотание, доступное пониманию лишь самих младенцев, — вероятно, и этот язык относился к числу специфических взрослых диалектов, и я покорно молчал, вслушиваясь и пытаясь анализировать. Но чаще всего я не выдерживал, и когда очередной «беседующий» со мной пассажир не подносил положенного коржика или конфеты, словом, законной мзды за переносимые муки, я попросту взрывался. Выражалось это в том, что, вежливо извинившись, я решительно сползал с чужих колен и перебирался к дядюшке Пину или к Уолфу. Наши-то умели разговаривать со мной по-человечески и этих «сю-сю», по-моему, тоже не понимали. Правда, Лис и его парни еще продолжали считать меня шкетом, но и они доверяли мне в крохотном тамбуре вдохнуть от желтого прокисшего окурка, и когда я заходился в кашле, дружелюбно ахали по моей спине кулачищами.
Автобус несся теми же песчаными равнинами. Чахлый кустарник под порывистым ветром трепетал нам вслед, и, разбуженные ревом мотора, приподымались вопросительными знаками гибкие и опасные кобры. Дважды нам приходилось тормозить. Толстые и усатые налимы по-хозяйски переползали дорогу. Ругаясь, водитель вертел руль, объезжая их стороной.
Незаметно для всех, а главное, для меня самого, Уолф постепенно превратился в моего друга. Еще одна из загадок взаимных симпатий. Он был раза в четыре старше меня, и в то же время мы оба прекрасно понимали, что нужны друг другу, что снисходительный его тон в наших беседах — не что иное, как камуфляж, предназначенный для окружающих. Он уже принадлежал к клану безнадежно-взрослых, я же стоял одной ногой в сопливом отрочестве и лишь другой робко попирал осмысленную эру детства. Сознавая щекотливую ситуацию, я старательно подыгрывал импровизированному спектаклю, по возможности признавая Уолфа за нормального взрослого, то есть, за человека, практически разучившегося мыслить, но тем не менее самоуверенного безгранично и соответственно не понимающего самых очевидных вещей. Таким образом мы до того усложнили наши диалоги, что никто из посторонних не понимал ни единого слова. Кстати, насчет мыслей! В том, что Уолф умел мыслить, я убедился давно. Сам я был лишен подобного дара с момента моего рождения. Факт чрезвычайно обидный, и возможно поэтому люди, манипулирующие мыслями, как если б это были обыкновенные камешки, всегда приводили меня в восхищение. По человеку всегда видно — владеет он этой способностью или нет. И уж кто умел по-настоящему мыслить, так это наш старикан Пэт.
Как только солнце тонуло в Лагуне и хижина заполнялась соседями Пэта, старик неспешно садился у огня и принимался за свои байки. Может быть, он просто рассуждал вслух, но люди приходили его послушать. Лежа на соломенной циновке, внимал старику и я. Он ронял мысли легко, как зернышки, — каждое в свою определенную лунку, и мы ясно видели: все, что он произносит, рождается у него прямиком в голове. Никто никогда не говорил этого прежде. Пэт выдумывал свои истории из ничего, из пустого воздуха, и это оставалось выше моего понимания. Даже сейчас, беседуя с Уолфом, когда порой мне казалось будто я нечаянно принимаюсь думать, я быстро и с огорчением убеждался, что мысли принадлежат не мне, а все тому же многомудрому старику Пэту. Его голос словно поселился в моих ушах, и когда Уолф спрашивал о чем-то, голос немедленно выдавал ответ. Обычно пораженный, Уолф надолго замолкал, рассматривая меня и так и эдак, а после отворачивался, принимаясь энергично строчить в своем пухлом блокноте. И стоило ему отвернуться, как меня тотчас подхватывала какая-нибудь из заскучавших пассажирок, и снова начинались непонятные игры. Переход от философии к поцелуйчикам оглушал подобно запнувшемуся и распластавшемуся по земле грому.
— Кусю-мусю, пупсенька!
О, ужас!.. Я тщетно закрывался ладонями, дергался и извивался, проклиная свой возраст. Это продолжалось до тех пор, пока мои пальцы не притрагивались к чему-то липкому, сахаристому, и я… Я, увы, сдавался. Сладость с позорным капитулянтством переправлялась в рот, и на несколько минут я становился славным улыбчивым парнишкой, обожающим все эти мокрые, вытянутые дудочкой губы, колени, заменяющие стул, мягкие щеки и необъяснимо-глупые словечки.
— Пуси-муси, маленький?
— Пуси-муси, тетенька…
5
То, что проплывало мимо нас, называлось городом. Огромные здания, клетчатая структура стен и стекла, мириады окон с цветами и кактусами. На окраинах города, подпирая небо высились металлические мачты, на которых вместо парусов были развешены гигантские сети. Я сразу догадался, что это против рыбьего нашествия. Осенний жор городские жители тоже очевидно не любили. Словом, здесь было, на что поглядеть, и всем салоном мы лицезрели проплывающие мимо улицы, серые равнобокие глыбы, именуемые домами. Город мы видели впервые. Он захватывал дух, небрежным извивом дороги возносил нас к сверкающим крышам, погружал на дно затемненных улочек. Он смеялся над нами на протяжении всей дороги. Камень, удушивший зелень, мрачное торжество заточившего себя человека…
Солнце садилось слева, справа оно кривлялось и переламывалось в многочисленных зеркальных преградах, ослепляя нас, придавая городу образ гигантского чешуйчатого зверя. Но наплывающий вечер не позволял рассмотреть его более подробно.
Зевающий шофер, обернувшись, ошеломил нас новостью. Еще более неожиданной, чем недавнее появление города. Автобус собирался остановиться, чтобы подобрать новых пассажиров. Но каким образом?! Куда? Мы озирались в недоумении, не видя того спасительного пространства, где могли бы разместиться внезапные попутчики. Мы и так располагались частично на полу, частично в самодельных подобиях гамаков. Очередная партия новичков обещала непредставимые условия сосуществования. Честно говоря, я просто не верил, что в крохотный салон кто-нибудь еще способен влезть.
На этот раз нас встретила не Лагуна. Время Лагун безвозвратно прошло. В сгустившихся сумерках в свете бледно-желтой луны мы разглядели что-то вроде гигантского камыша, уходящего под горизонт, и неказистый деревянный поселочек зубасто улыбнулся нам придорожным щербатым забором. Под неутомимо вращающимися колесами гостеприимно захлюпало. Собственно говоря, дороги здесь и не было. К гомонящей тучной толпе по заполненной грязью канаве мы скорее подплыли, а не подъехали. Темная, дрогнувшая масса, напоминающая вздыбленного и атакующего волка, качнулась к машине и, обретя множество локтей, кулаков и перекошенных лиц, ринулась к распахивающимся дверцам. Люди карабкались по ступенькам, остервенело толкались, клещами впиваясь в малейшие пространственные ниши между багажом и пассажирами, оседая измученными счастливцами на полу и на собственных измятых сумках, повисая на прогнувшихся поручнях. Их было страшно много — этих людей. Еще более страшным оказалось то, что в конце концов все они вошли в машину — все, сколько их было на остановке! Торжище, размерами и формой напоминавшее спроецированного на землю волка-великана умудрилось впихнуться в крохотное пузцо зайчонка, если зайчонком приемлемо, конечно, назвать наш автобус. Так или иначе, но свершилось противоестественное: зайчонок проглотил волка, мотылек воробья! Распятые и расплющенные, в ужасающей тесноте, мы радовались возможности хрипло и нечасто дышать. Не обращая на творящееся в салоне никакого внимания, шофер посредством резинового шланга неспешно напоил машину вонючим топливом и, забираясь в кабину выстрелил захлопываемой дверцей. Он любил мощные звуки: рокот двигателя, грохот клапанов, скрежет зубчатой передачи. Вот и дверцы он не прикрывал, а с трескам рвал на себя, ударом сотрясая автобус до основания. И снова под ногами у нас зарычало и заворочалось. Мрачный и высокий камышовый лес с невзрачными огоньками поселка поплыл назад и стал таять, теряясь за воздушными километрами. Волнение успокаивалось. Люди постепенно приходили в себя, обустраивались в новых условиях.
Невозможно описать хаос. И очень сложно описывать вещи, приближенные к нему. Вероятно, по этой самой причине мозг мой не запечатлел и не расстарался запомнить, каким же образом мы все-таки провели ту первую неблагодатную ночь в забитом до отказа салоне. Вероятно, умудрились все же уснуть, разместившись и окружив себя видимостью уюта. Последнее оказало гипнотическое действие, и, обманутые сами собой, мы счастливо погрузились в сон.
6
Напоенный и упоенный своей сытостью, означавшей силу и скорость на многие-многие версты, автобус продолжал мчаться, нагоняя ускользающий горизонт, утробным рыком распугивая пташек и стайки мальков, выбравшихся порезвиться в воздух.
Обычно это называют предчувствием. Нечто внутри нас предупреждает слабым проблеском, отточенной иглой тычет в чувствительное, и, поднятая с сонного ложа, мысль тычется во все стороны, силясь сообразить, откуда исходит опасность, да и вообще — опасность ли это. А угадав направление, бьет в набат, и мы вздрагиваем, стискивая кулаки, готовясь встретить беду во всеоружии. Увы, Путь перестал быть развлечением. В жестоком озарении мы поняли, что впереди нас ждут новые остановки, обещающие новых пассажиров. Никто, включая вновь поселившихся в салоне, не мог себе представить, что произойдет с машиной, если ее примутся штурмовать очередные орды пропускников. Пропуск являл собой заветное право на Путь, на колесную жизнь. Мы все имели эти картонные безликие квадратики, но мы и предположить не могли, что обладателей пропусков окажется столь много. Кроме того я знал: пропуск знаменует собой не только право, но и долг, — обладатель заветного квадратика не мог уклониться от Пути при всем своем желании. Он обязан был ехать! И он, этот должник, наверняка уже мок где-нибудь под дождем, дрожа от холода и ветра, ругая нашего водителя за медлительность, с трепетом предвкушая тепло нашего салона.
Первым встревожился дядюшка Пин. Захватив с собой мешок с вяленой рыбой, он протолкался к водителю и через узенькое окошечко начал быстро что-то ему втолковывать. Шофер слегка повернул голову, опытным взором оценил принесенный мешок, и весь салон, затаив дыхание, оглядел невзрачный мешочек глазами водителя. За ходом переговоров следили с напряженным вниманием. Он выглядел таким рубахой-парнем — хозяин нашей крепости на колесах, так ловко вел махину-автобус и так белозубо улыбался, что мы почти успокоились. Дядюшка Пин, умеющий жалобно пересказывать чужие истории и красочно жестикулировать, конечно, сумеет убедить его пропустить одну остановку и не останавливаться. Мыслимое ли дело! Уже сейчас в рокоте двигателя слышались надсадные нотки, поручни трещали, угрожая оборваться, а из-за душной тесноты лица людей сочились жаркой влагой, кое-кто, не выдерживая, сползал в обморок и к нему спешили с холодными компрессами…
Мы так уверили себя в дипломатических способностях дядюшки Пина, что объявление, сделанное рубахой-парнем через скрытые динамики, повергло нас в шок.
— Все остановки — точно по графику! А будет кто еще советы давать, высажу к чертям собачьим!..
Подавленный и избегающий взглядов, дядюшка незаметно вернулся на место.
Не помню, как долго мы молчали. При определенных условиях настроение портится крепко и надолго. Тучи и грозовая хмарь проникли сквозь стекла и вились теперь под низким запотевшим потолком. Всеобщая подавленность мешала растворить окна, и мы продолжали мучиться в духоте, питая мозг самыми мрачными фантазиями, только теперь в полной мере сознавая собственное бессилие. И далеко не сразу мы заметили маленький заговоривший ящичек. Но так или иначе он неведомым образом засветился и заговорил, умело привлекая внимание, и даже в этой немыслимой тесноте жители Лагуны подпрыгнули от изумления. Ничего подобного мы никогда не видели. Лишь один Уолф нашел в себе силы сохранить подобие невозмутимости и с усилием пробормотал.
— Кажется, это телевизор.
Он выдал нам это заковыристое словечко, но, похоже, и сам не был до конца уверен в сказанном. Поворотившись ко мне, он пояснил:
— Старик Пэт как-то рассказывал о таком…
Рассказывал или не рассказывал об этом Пэт, но факт оставался фактом — мы были потрясены. Похожий на зеркальце экран ящичка с немыслимой легкостью куролесил по всему свету, показывая знойные острова и заснеженные равнины, людей самого причудливого цвета и телосложения, невиданные деревья и высокие, в сотни этажей дома. Крохотный, приоткрывшийся нам мир, несмотря на свою малость, поглотил нас целиком. Отныне Пин с тетушкой Двиной, Леончик и вся ватага Лиса день-деньской проводили у телевизионного чуда. Поскольку я продолжал оставаться самой любимой после телевизора игрушкой, то, само собой, я попадал в первые зрительные ряды на чьи-нибудь особенно удобные колени. Очень часто рядом оказывалась Чита. На время просмотра передач у нас негласно устанавливалось подобие перемирия. Впрочем, перемирие перемирием, но кровь — это всегда кровь и она дает о себе знать вопреки воле и разуму обладателя лейкоцитов. Неожиданно для окружающих, а иногда и для себя самой Чита щипала меня, заставляя подскакивать и зеленеть от ярости. А через секунду с самым невинным видом она уже счищала грязь со своих сандаликов о мои штаны. Надо признать, случалось это не часто, и в целом наши коллективные просмотры проходили вполне мирно. И Чита, и я в одинаковой степени заливались смехом над забавными рисованными сюжетами, сосредоточенно хмурили лбы, следя за зловещими фигурами в ковбойских шляпах и с револьверами…
Чепэ случилось вскоре после нашей первой остановки. Чита пала жертвой собственной неуемной страсти к мультипликации. Под смех всего автобуса, наученная веселой тетей, она подходила к телевизору и, всплескивая руками, лепетала:
— Милый дяденька, покажи нам пожалуйста мультики!
Строгий и неприступный диктор, не слушая ее, продолжал балабонить что-то свое, зато все население автобуса ложилось на пол от хохота. Смеялись и сами Мэллованы, и белозубый рубаха-парень, отчего машина виляла, вторя общему гоготу. Если бы это не повторялось каждый телесеанс, я бы возможно стерпел. Чита безусловно заслуживала наказания. Но на пятый или шестой раз старикашка Пэт шевельнулся у меня в голове и нудным своим голосом задал один-единственный вопрос:
— Разве ты не видишь, что она одна? ОДНА против всех?..
Наверное, это и называется — покраснеть до корней волос. Я почувствовал, что лицо у меня горит, угрожая поджечь все близлежащее. Старикашка был прав. Прав, как всегда. Маленькая Чита стояла возле этого паршивого телевизора, одна против всех нас — ржущих и потешающихся. Даже Уолф, наш умница и главный мыслитель — и тот улыбался! Доверчивые глаза Читы продолжали взирать на экран. Пылающий, как костер из сухих поленьев, я подошел к ней и взял за остренький локоток.
— Они же дурят тебя, а ты веришь!
И случилось то, чего я никак не ожидал. Что-то она прочувствовала и поняла. Да, да, именно так! Нахальный Мэлловановский отпрыск, существо, рожденное, чтобы воровать, щипаться и царапаться, внезапно спрятал свои огромные глазищи в пару детских ладошек и, о, Боже! — по щекам его быстро и обильно потекли обиженные капельки. Никакого завывания, что было бы, конечно, лучше! — только короткие приглушенные всхлипы. Уж не знаю почему, но плач этот не по-детски разъярил меня. Шагнув к телевизору, я толчком плеча спихнул его с узенькой деревянной подставки. Тяжелый светящийся ящичек полетел на пол и со звоном рассыпался на отдельные части. Смех в салоне оборвался, и даже Чита, перестав плакать, взглянула на меня с испугом.
7
С этого дурацкого телевизора все в общем-то и началось. Правда, Уолф придерживался иного мнения. Он считал, что все случившееся произошло бы так или иначе. Возможно, поводом была бы не Чита, а что-то другое, но это что-то обязательно бы нашлось. Вопреки пословице — теснота отнюдь не сближала. Накапливающееся раздражение должно было рано или поздно найти выход, вырваться из раскаленных душ, как вырываются яды из отравленного желудка. Кстати сказать, в разговорах с Уолфом мы перестали прибегать к тарабарщине, называя вещи своими именами, не стесняясь присутствующих. Частенько в наших беседах участвовал теперь и Лис. Вероятно, без его ребят нам пришлось бы туго. Они стали нашей главной опорой. Странности всех войн!.. Они еще больше старят пожилых, но взбадривают молодость. Дядюшка Пин, тетя Двина, другие им подобные были совершенно подавлены происходящим. Однако, Уолф, Лис и все их одногодки горели боевым задором, находя нынешнюю жизнь куда менее нудной и утомительной.
В сущности салон распался на два враждующих лагеря. Две половинки огромной машины катили себе мимо лесов и болот. Пара колес принадлежала им, пара колес — нам. Нашелся у них и свой предводитель, бывший житель «камышового» поселка, обладатель злополучного телевизора. На нас он был особенно зол и в корне пресекал малейшие попытки переговоров. От ребят Лиса он заработал шрам, что, конечно же, не увеличило его дружелюбия. Злость всегда возглавляет смуту. Примерно то же происходило и на нашей «половине». Штаб образовали Уолф, Лис и я. После той драки, когда меня рвали из рук в руки, как главного виновника событий, Уолф стал говорить чуть в нос. Сломанная надкостница огрубила его черты, придав лицу недоверчиво-угрожающее выражение. Лис же оказался прирожденным воином. Мир и всеобщее спокойствие навевали на него откровенную скуку. Таким образом все мы бредили жесткими планами отмщения, скорейшей очистки автобуса от «камышовой швали и шелупени». О старой дружбе никто не вспоминал. Отточенным ножом взрыв страстей располовинил население машины, как бунтующий от спелости арбуз. И впервые мы увидели себя в самом неприглядном свете: мы были почерневшими от злости косточками, зависшими в багровом тумане.
Ненавистные «камышовщики» обосновались в передней части автобуса, мы же шушукались на своей половине. Ни одна из группировок не пыталась нарушить негласной границы, что, впрочем, при нашей тесноте было бы затруднительно выполнить. Между прочим, был среди нас и такой чудак, что вознамерился соблюдать нейтралитет. Он старался выказывать одинаковое уважение обеим сторонам, каждому члену группировки в отдельности. Смешно, но даже ко мне он обращался на «вы». Ходил по салону «впригиб и вприщур», беспрестанно извинялся и, пробираясь меж чужих спин, не расставался с широкой неестественной улыбкой. Он долго и пространно беседовал с Уолфом, с тетушкой Двиной и дядей Пином, но мне кажется, понимали его с трудом. Такая уже это была выдающаяся речь. Озабоченный любитель нейтралитета не хотел драк, не хотел крови. В то же время нам он отдавал явное предпочтение, и, «мужики сиволапые» по его словам несомненно переборщили. В конце концов, расстроенный собственными проникновенными словами, он отходил в сторонку, к «сиволапым мужикам», и по-моему, говорил то же самое про нас. Как бы то ни было, обе половины были настроены весьма решительно. Множественные перепутанные минусы замкнутого пространства слились в один общий — расположившийся в двух шагах по ту сторону, и эта упрощенная ясность не позволяла людям остыть. Засыпая, мы оставляли часовых, просыпаясь, первым делом настороженно осматривались. Каким напряжением пропитался воздух! Отчего мы не брезговали им дышать?..
Ночью, когда я случайно открывал глаза и пытался прислушиваться, все менялось. Сладкой музыкой в меня вливалось шебуршание дождя, и прошлое начинало клубиться радужным многоцветьем. Его не в состоянии были перебить ни бормотание людей, ни надсадный рокот мотора. Легкими ручейками дождь стекал по призрачным склонам моего миража, шлифуя его грани, падая на пол, наигрывал марш крохотных барабанов. До меня долетали бурлящие вздохи морских волн, и зажигалось над головой звездное небо Лагуны. Иногда видение было столь ярким, что, не выдерживая ностальгических мук, я и впрямь поднимал голову. Обманчивость полуснов! Только что я сжимал в пальцах пригоршню теплого песка, и вот в них уже ничего нет. Ни единой песчинки. Все рушилось от одного неосторожного движения. В полумраке я с отчетливой ясностью видел нашу «заставу». Напротив нее, сразу за линией условной границы, клевал носом на перевернутой корзине караульный «сиволапых». И мы, и они охраняли сны группировок.
8
Кто из нас мог подумать, что вражда способна настолько увлечь! Дни, ночи, часы и даже минуты приобрели значимость. За окнами помахивала веерами ненужная нам пестрота. Мы давно уже не замечали ее, научившись глядеть только в одну сторону. В сторону врагов. Жизнь сосредоточилась в боевых совещаниях, в соревновании жестоких и страшных идей. Болезненно обострившийся слух ловил «оттуда» малейшие звуки, мысленно дорисовывая, доводя неразборчивое до жутких оскорблений. Паутина из человеческих нервов дрожащей сетью протянулась через весь салон. Люди сидели, готовые вскочить, стояли, готовые броситься…
Кривоногий представитель «сиволапых» находился на нашей половине. Он был послан для переговоров, но переговорами я бы это не назвал. Все, что он говорил, было незамысловатым изложением угроз, в которых угадывалось предложение убраться из автобуса подобру-поздорову. В противном случае нас обещали выбросить силой, предварительно изувечив и размазав мякишем по стенам. Описывая наше печальное будущее, кривоногий посол дружелюбно скалил желтоватые зубы, что должно было, по всей видимости, означать улыбку и самое доброе к нам расположение. Покончив с изложением незамысловатого ультиматума, он царственным жестом разложил на коленях распухшие пятерни, и, глядя на них, я тотчас вспомнил Лагуну и выброшенных на песок помятых морских звезд. Но сейчас мне было не до воспоминаний. За широкой спиной посла в жутковатой готовности светились десятки взглядов. И впервые на смену моему воинственному азарту пришел страх. Воздух в салоне тяжелел с каждой минутой. Я не мог вдохнуть его и только откусывал горячими шершавыми кусками, с болью заглатывая. Сидящий справа от меня Лис с полной невозмутимостью вытащил из кармана бумажные шарики и, поплевав на них, начал заталкивать в уши. Все хмуро уставились на него. Посол «сиволапых» заерзал.
— Смотрите-ка! Презирает нас… Слушать не хочет.
Лис ответил ему откровенной ухмылкой. «Сиволапый» побагровел.
— Ты, щенок, вылетишь отсюда первым! — гаркнул он. — Это я тебе обещаю!
Смуглое лицо Лиса пошло пятнами. Я понял, что именно сейчас произойдет главное. Еще не было случая, чтобы Лис стерпел от кого-нибудь подобное оскорбление. Однако, случилось иное. Ни обещанию «сиволапых», ни мрачным мыслям Лиса не суждено было сбыться. Со скрежетом машина остановилась. Мы так свыклись с движением, что остановка застала нас врасплох. Кое-кто повалился на соседа, по автобусу пронесся удивленный вздох. А в следующую секунду со скрипом разъехались створки дверей, и грохочущей волной в салон влетел человеческий рев. В испуге мы повскакали с мест. Ситуация мгновенно прояснилась. Всюду, куда не падал взор, за окнами простиралось море людских голов. Колышущийся живой океан волнами накатывал на машину, стискивал ее в своих объятиях. Автобус штурмовали, точно маленькую крепость, колотя палками по металлу, с руганью прорываясь в салон. И мы, и «сиволапые» оказались в одинаковом положении. Распри были забыты. Единый порыв толкнул нас навстречу людскому потоку. Меня подхватило, как щепку, завертело в убийственном водовороте. Не в состоянии управлять ни руками, ни ногами, я старался по возможности хотя бы не упасть. В дверях уже боролись две остервенелые стихии. Пассажиры автобуса не просто оборонялись, они сумели слиться в гигантский пресс и медленно, шаг за шагом вытесняли из салона штурмующих. Одна из величайших способностей человека — умение претворять фантазии в жизнь. Мифический ад закипал на наших глазах…
Я очнулся, когда знакомо и буднично автобус уже подпрыгивал на дорожных неровностях. В салоне царило оживление, и среди истерзанных, таких родных лиц мелькали и совершенно новые. Кто-то не сумел удержаться здесь, и опустевшие места оказались немедленно заняты.
Шмыгая разбитым носом, дядюшка Пин гладил меня по голове и беспрестанно что-то лопотал. Расцарапанное лицо Уолфа заботливо смазывала бальзамом тетушка Двина. Я уже понял, что досталось всем — даже Мэллованам, умудрявшимся обычно избегать серьезных потасовок, несмотря на то, что зачастую они сами их затевали. Но главным событием оказался установившийся мир!..
На одной ноге, что-то бормоча про себя, ко мне припрыгала Чита. Маленькие ее пальчики прижимали к вспухшей щеке медный пятак. Кокетливо взглянув на меня, она запрыгала обратно.
Смущенно оглядевшись, я заметил, что недавний наш враг, посол «сиволапых», беседует с Лисом и его парнями. И Лис, и «посол» дружелюбно и с удовольствием посмеивались. Случилось чудо, и это чудо я лицезрел воочию.
— Очнулся? Вот и славно! — дядюшка Пин радостно засуетился. — А мы перепугались! Думали, что же с нашим малюткой стряслось…
Склонившись к тетушке Двине, он что-то зашептал ей на ухо. Она быстро взглянула на меня и с улыбкой потянула к себе цветастую сумку. А через секунду в руках у меня появился тяжелый бархатистый персик.