А для меня наступили невесёлые дни, — она усмехается. — Тогда-то я и заработала имя Чёрной Маргари. Если бы меня не приютили дочери милосердия, я вряд ли осталась бы жива и точно повредилась бы рассудком. Я боялась людей, каждое чужое прикосновение обрушивало на меня то, что я совсем не хотела знать: горести, болезни, беды… А моё касание будило в людях то, что им о самих себе и ведать-то не хотелось. Петь и танцевать я больше не могла, конечно, но сёстры нашли мне дело. И я штопала простыни, щипала корпию… когда выдавалось время, я вышивала покров, и всегда левкои, магнолии, мальвы вились перед моим взором. Это меня спасало. Вышивка была простым и понятным делом, у цветов не было страшных тайн, кропотливая работа — иллюзия бесконечности… Я думала, что всю жизнь проведу, склонившись над шитьём под стоны больных, доносящиеся из-за стены. Но судьба рассудила иначе. Однажды у меня закончился шёлк. Для завершения узора мне нужен был редкий шафранный оттенок. Мне боязно было доверить выбор кому-нибудь их сестёр, и я решилась выйти в лавку. Но по дороге меня сбил с ног какой-то юнец, спешивший скрыться от тех, кому был не по нраву его слишком длинный язык…
— Знал бы я, что случится дальше, наверно бы струсил и предпочёл, чтоб мне пересчитали рёбра! — смеётся дон Торрегоса. — Да только выбора у меня не было. Вот тогда-то я и поседел за одну ночь. Зато с утра я точно знал, что следует делать дальше!
— День за днем кто-то приходил играть под моим окном. Я не видела его лица, только слышала, как он поёт, перешучивается с прохожими, подбадривает больных. Старые мелодии, незамысловатые слова — но, что бы он ни пел, что бы ни играл, в любой мелодии была улыбка. Музыка лилась на мою душу, как вода на иссохшую землю. В конце концов, я смогла поверить ему на слово в том, во что поверить самой у меня не хватало сил — в то, что жизнь может быть не только ложью, ужасом и страданием. В тот день я дошила покров, вышла из своей кельи и впервые посмотрела ему в лицо. И увидела седые волосы и соринку-родинку в уголке глаза. И поняла, что он знает. Знает, и всё-таки не отчаивается. Так я, зеркало из стали, встретила золотое зеркало святой Маргреты, и с тех пор мы больше не расставались.
Как всё-таки сложно общаться с поэтическими натурами. Я пытаюсь выяснить всё по порядку.
— Вы хотите сказать, что подобные чудесные способности действительно существуют?
— Носитель такого дара называется зеркалом?
— Да.
— Соприкоснувшийся с зеркалом узнаёт правду о себе и мире вокруг, а зеркало делит с ним это знание? Странно, что тут нет очереди из желающих…
В тёмных зрачках женщины дрожат, отражаясь, свечи.
— Пьер Гарри приезжал в Кастильо-дель-Фаро именно за этим. И завтра ты его увидишь, Ферчо.
С утра Диас приносит последние донесения со «Стрелы» и «Левиафана». Всё спокойно. Я рассеянно проглядываю телеграфные строчки, перелистываю дело «Пьера Гарри», За время пути я успел выучить его практически наизусть: интриги, шантаж, подкуп, слежка… Затем размышляю о вчерашнем разговоре. Какое чертовски удобное свойство: касаешься кого-то — и вот всё как на ладони, все слабости, пороки, потаённые страхи. Грех от такого отказываться, если есть возможность. Сколько можно было бы экономии для тайной службы, сколько выгоды для политики…
Больше всего на свете мне хотелось бы жить в мире, где я был бы не обязан всё это знать.
— Диас, — спрашиваю я. — Вам никогда не приходило в голову уйти в пираты?
Рамон Валентин Давид Бласкес-и-Диас поднимает бровь.
— Мой дед по материнской линии был корсаром на королевской службе, сир. Я читал его воспоминания — слишком однообразное занятие, на мой взгляд.
Диасы служат трону уже десять поколений. Так же, как и мы. Единственное отличие — у них есть выбор.
Шаги мои гулко и ровно отдаются по каменным плитам. Я в последний раз мысленно пробегаю строчки досье. Мне предстоит льстить, угрожать, торговаться — и делать это убедительно. Создатель лучей смерти не должен метаться по свету, как ополоумевшая шутиха. У меня начинает ломить зубы от мысли, что способность стирать города с лица земли попадёт не в те руки. Даже в наши собственные руки. Возможно, лучше всего Пьеру Гарри разделить участь трёх его двойников, найденных мёртвыми в Петрограде, Лондоне и Париже.
— Вы опять хотите зарезать курицу, несущую золотые яйца, сир, — негромко говорит Диас, в его бесцветном голосе таится неодобрение. Я пожимаю плечами:
— Только в крайнем случае. Сложно быть вегетарианцем в нашем климате.
Иногда я ненавижу свой долг.
Мы проходим под аркой, и в глаза бьёт полуденное солнце. Камень, в ночных сумерках казавшийся синеватым, сейчас блестит, как сахарная голова. Посреди двора возятся на корточках дети. Старший, прикусив от старания язык, мастерит из обёрточной бумаги планер, тщательно разглаживает уголки и запускает его в небо. Дети пищат и хлопают: «И мне! И мне!» Мальчишка, подбоченившись, следит за полётом. Мой взгляд скользит было мимо — и вдруг спотыкается: это не мальчик. Это Пьер Гарри в штанах со штопкой на коленке, Пьер Гарри, приплясывающий на месте, Пьер Гарри, корчащий бестолковые рожи. Будто кто-то встряхнул калейдоскоп — все мелочи остались теми же, но, перемешавшись, сложились в другой узор. Вот почему я не узнал его.
Самолётик плавно пикирует мне под ноги. Я наклоняюсь и поднимаю игрушку. Пьер подбегает и замирает в нескольких шагах, ковыряя носком землю.
— Это мой!
Я чувствую спиной, как напрягается охрана.
— Как тебя зовут? — спрашиваю я.
— Пьетро, — глядя исподлобья, отвечает он.
— Ты сам придумал такой планер?
Он кивает. Я провожу пальцем по бумажному сгибу. На белой перчатке остаётся пыльный след.
— Хорошая работа, Пьетро, — медленно говорю я. — А что. Ещё. Ты. Умеешь. Делать?
Убийца и авантюрист внезапно срывается с места и бежит прочь, заливаясь слезами.
— Донна! Донна! Донна! — в голос рыдает он.
В дверях показывается донна Маргари, и я вижу, как Пьер Гарри, содрогаясь всем телом, рыдает ей в плечо, а она гладит его по голове. Успокоив, она берёт его за руку и подводит ко мне.
— Пьетро, это Ферчо. Он наш друг. Тебе не надо его бояться. Ферчо, это Пьетро. Дай самолёт, пожалуйста.
Я возвращаю игрушку. Пьетро хватает самолёт, сминая бумажные крылья в кулаке.
— Кровоизлияние в мозг, — говорит донна Маргари. — Практически полная амнезия. В картотеке доктора Ортеса полные данные.
Я делаю знак Диасу, и тот растворяется в сумрачных коридорах больничного крыла. Я позволяю себе сесть на скамейку и выдохнуть: это не просто решение проблемы — это великолепное решение. Это лучше, чем всё, на что я мог надеяться.
— Почему вы не сказали мне раньше? — спрашиваю я.
— Чтобы ты мог увидеть это своими глазами, Ферчо.
Пьетро ёрзает между нами на скамейке, болтая ногами.
— Сложи нам по самолёту, Пьетро, — говорит донна Маргари, — они у тебя замечательно получаются.
Тот, просияв, срывается с места.
— Чертежей не осталось? — спрашиваю я.
Она отрицательно качает головой:
— Гарри никому не доверял, всё хранил в голове.
— Откуда вы знаете?
Донна Маргари усмехается:
— Знаю, Ферчо.
Я вспоминаю вчерашний полуночный рассказ, и мне становится зябко посреди знойного летнего дня: значит, вот как это происходит.
— Пьер Гарри… узнал правду?
Донна Маргари утвердительно кивает:
— И ему было некуда от неё деться. Он хотел безопасности и восхищения и в итоге их получил. И теперь ему не нужно для этого ставить мир на колени.
Я вспоминаю совершенно детский плач взрослого человека и содрогаюсь.
— Дорого это ему стоило. И всегда так?
— Половина тех, кто похоронен на нашем кладбище, не провели на острове и недели. Если ты об этом.
Я прилагаю усилие, чтобы не отодвинуться от неё. Донна Маргари усмехается, снимает с пояса шкатулку из грецкого ореха, вынимает из неё пару перчаток.
— Спасибо, — говорю я, пока она натягивает вторую кожу. — Я думал над тем, что вы мне сказали… знать правду очень важно. Но я на своём месте не могу рисковать. Я не могу позволить себе… кровоизлияния в мозг. Страна этого не выдержит.
Донна Маргари кивает.
— Это твоё право, Ферчо. В таком случае опасайся женщины с родинкой в уголке глаза. Дар передаётся от стального зеркала к золотому и наоборот. Дон Торрегоса может показать тебе, Ферчо, тебя самоё — вот почему ты плачешь на его песнях — но не может передать тебе дар.
Это хорошо. У меня не так много тех, с кем я могу общаться без опасений. Чудеса… мало что опасней их. И кстати, о чудесах…
— Донна Маргари… В экипаже «Стрелы» есть матрос… он хотел заполучить ваш волос, чтобы поймать морского змея и сделать из его печени лекарство для своей матери. Его зовут Сезар.
Лицо женщины грустнеет.
— Я не целитель, Ферчо. Впрочем, я поговорю с ним.
Я отпускаю всех. Мне хочется побыть одному — это та самая роскошь, которую я могу нечасто себе позволить. Кастильо-дель-Фаро, скалистый островок посреди океана, к этому располагает. Тишина, воздух, пахнущий цветами, травой и морем, галерея в пятнах солнечного цвета и ажурной тени. Я оглядываюсь — вокруг никого — поддёргиваю рукава и делаю «колесо». Отряхиваю ладони, проверяю, не треснул ли где шов, и иду дальше, как ни в чём не бывало. Почему-то такие выходки поднимают мне настроение.
В пустынной вроде бы галерее я натыкаюсь на читающую девицу, сидящую на перилах. Почти прошёл мимо, но она отрывает взгляд от страницы, вздрагивает, вскакивает, роняя книгу, и смотрит в меня с ужасом и восторгом. Именно из-за таких моментов я не могу позволить себе ходить по улицам. Я галантно улыбаюсь и собираюсь вежливо удалиться, но вместо привычного «Ваше Величество!» девица выдыхает:
— Зеркало! Ты — зеркало.
Стоп! Я останавливаюсь и качаю головой: — Нет, всего лишь меченый.
Она быстро прячет пальцы в длинные рукава, обхватывает плечи и отступает на шаг:
— Значит, у тебя есть выбор.
Замечаю у неё родинку в уголке левого глаза, почти у самого кончика брови.
— А у тебя разве не было?
Она хмыкает:
— Мой отец — золотое зеркало, моя мать — зеркало из стали. С таким началом выбирать не дано.
Я не в силах сдержать любопытство: — И… как оно?
— Истина — очень, очень, очень страшно, — говорит она, и я замечаю седину в её светлых прядях. — И это прекраснее и драгоценнее всего, что есть в мире. Это практически невозможно вынести, и жить без этого невозможно, — она закусывает губу. — Мой брат — капитан корабля, и он счастлив, что ему не досталось эта метка. Моя сестра — затворница, отвергшая всё земное ради небесного. А я… я думала, что тоже так смогу. Но я не могу! Я не могу с людьми, потому что это слишком страшно, это опасно для меня… и для них тоже. И я не могу без людей, потому что весь наш мир создан только ради людей, мой дар связан с людьми, я не могу скрывать его от них… — она улыбается дрожащими губами и машет рукой. — Видишь, как хорошо, когда есть выбор: ты можешь выбрать, надо ли оно тебе. Как тебя зовут?
— Фернандо, — отвечаю я.
— Фернандо, — повторяет она. — А я — Беатриче.
И я понимаю, что не могу просто так уйти и оставить её наедине с истиной и предназначением. Просто потому что теперь слишком хорошо знаю, что это значит. Я вглядываюсь в её лицо — обычное девичье лицо, каких тысячи и тысячи — и говорю:
— Послушай… если я могу тебе чем-нибудь помочь, ты просто скажи.
Она поднимает бровь.
— Ты серьёзно?
Я протягиваю ей руку:
— Есть способ проверить.
— А ты не боишься?
— Боюсь. Но это неважно.
И наши руки соприкасаются.
Лариса Бортникова
Жил-был у бабушки…
Держались мы с Лариской целый июнь и половинку июля, а потом всё-таки Лариска не утерпела. А всё из-за велика, которым Мишка Завадский хвастался и никому не давал покататься. Можно подумать, что мы этот велик слопаем без повидла. Ну, Завадский хвастался, хвастался, ездил туда-сюда по Пролетарской — от забора Капитоновых до самого молочного, а Лариска рассердилась и выдала всё про Солонку. И то, что он у Бабсани в сарае прячется, и только по ночам в сад выходит, и то, что он булки по шесть копеек любит — рогалики, и то, что у него спина горячая-прегорячая, а на хвосте бугорки, вроде бородавок. Мишка нам язык показал, и как тормознёт прям на щебёнковом пригорке у гаражей… Лариска долго пятак к шишке прикладывала, который я ей дала. А копейку Мишка на земле нашёл. Ну и помчали мы все втроём в хлебный — как раз свежий привезли.
А вечером через Бабсанин забор полезли. Там такая дырка была на углу, мы с Лариской сразу протиснулись, а Мишка ещё дурацкий велик свой проталкивал.
Солонка нас издалека учуял, зафыркал, как огроменная кошка, и задышал жарко-прежарко — изо всех сарайкиных щелей пыхало.
— Это он рогалик унюхал, голо-о-одный. Не бойся, он не кусается, если не дразнить, — пояснила Лариска, чтоб Завадский не трясся так сильно, а то у него даже в животе проглоченным вчера шурупом дребезжало.
— Врёте всё, дуры. Пошёл я домой. — Мишка спиной попятился и велик за собой потянул.
Мальчишка, что с него взять! Только и умеет, что выступать: «Я — красный командир, разведчик, а вы — просто санитарки».
— Ага! А это ты видел!? — Лариска дверь распахнула, а из сарайной темноты красным светом прям в глаза ка-а-ак даст! А потом жёлтеньким замигало! Это Солонка всегда так делал, когда нас видел — радовался. Получалось даже красивее, чем ёлочная гирлянда, только надо было отпрыгнуть вовремя, чтоб не обжечься. Потому что Солонка, словно неисправный примус, настоящим огнём изо рта пыхал.
Мишку-то мы забыли предупредить, чтоб отпрыгнул, поэтому вышло хорошо, что он чуть поодаль стоял, а то бы пришлось бы нам его подорожниками обкладывать.
— К-к-кто это? — Мишка спросил, когда очухался. Солонка уже успел нас с Лариской обнюхать и рогалик сжевать.