Если в старинных английских замках привидений порождает романтическое воображение, то здесь их вполне мог бы породить страх, въевшийся в стены, в тёмный дубовый паркет, в белые потолки. Зимой по вечерам начинала поскрипывать сумрачная антикварная мебель с овальными бирками ХОЗУ Кремля на задних панелях, покачивались от сквозняка тяжёлые сероватые шторы на окнах. Я заманивал сосисками в свою комнату нашу собаку и вместе с ней дожидался прихода родителей, сторожа каждый звук, доносившийся из прабабкиной комнаты.
Было очень страшно представлять себе, как старуха сидит одна в своей комнате и с кем-то беззвучно беседует. Я иногда спрашивал Бабаню, с кем разговаривает её мать и зачем она это делает, на что обычно получал загадочный ответ: «А, —
В доме вообще было много стариков, ребят — наоборот мало, и я всегда убегал играть в соседний двор, где жили все мои друзья.
Запах нашего старого дома ни с чем не спутать. Даже после капитального ремонта он остался прежним — его особенно хорошо чувствуешь, заходя в подъезд после долгого путешествия.
Я где-то прочитал, что при постройке одного из тибетских монастырей в раствор, скрепляющий камни, был добавлен мускус кабарги. Этому монастырю сейчас уже больше шестисот лет, но запах кабарожьей струи до сих пор исходит от его стен. Не знаю, чем скрепляли камни серого чудовища, поднявшегося на болоте, и не хочу знать, — но это запах моего детства.
Как-то вечером я вывел нашего пса на прогулку и увидел в подворотне около соседнего подъезда довоенный грузовик с надписью
Я наблюдал за съёмками со своего балкона. Площадку под окнами осветили лампами, но хлебовозка всё равно находилась немного в тени. Из подворотни двое штатских в сапогах выводили человека с заложенными за спину руками и вели к машине. А из окна на четвёртом этаже кричала женщина.
Это, наверное, был всего один маленький эпизод в фильме, но дублей сняли много, или, может быть, просто сначала репетировали, а потом снимали, — человек со сцепленными за спиной руками всё выходил и выходил из подворотни, а водитель всё так же быстро распахивал дверцы фургона.
Около нашего дома и в нём самом проходили съёмки ещё каких-то фильмов, — из окон напротив наших выкрикивал свою реплику Вячеслав Тихонов; по набережной вдоль канала гонял автобус с Жегловым и Шараповым.
За квартиры в доме держались. Для кого-то, наверное, его запах стал родным. Стали родными и шоколадный запах находящейся рядом фабрики «Красный Октябрь», клубы пара из труб электростанции на тёмном ночном небе. Раньше, после того, как я выключал под одеялом фонарик и захлопывал приключенческий роман, эти быстро несущиеся
Мы с Суном ходили на Ордынку и торговались с неуступчивым бизнесменом в точно таком же костюме, как и у моего начальника. Они смотрелись очень забавно — головастый Сун с пышной шевелюрой и такой же головастый, но лысый покупатель сахара. На этот раз переговоры шли спокойно, но опять ни к чему не привели — Сун диктовал цены в портах Китая, а наши хотели за такую же цену получить сахар уже в Новороссийске.
Под конец встречи они уже просто спорили, какой сахар лучше — тростниковый или свекольный. И не смогли друг друга убедить.
Вечером Сун объявил, что вскоре мы едем с ним вместе на недельку в Волгоград. И я понял, что очень хочу поехать туда. Можно и не туда, а в любой другой город, лучше бы даже подальше, в какой-нибудь Владивосток. Хотелось просто сесть в поезд.
Но через два дня Волгоград был отменён. Он был отменён по неизвестным причинам, наверное, дали команду из Китая (Сун каждую ночь наговаривал целые часы по телефону со своим офисом). Поездка накрылась в последнюю неделю хмурого московского января, когда город купался в солёной грязи и когда особенно яростно толкались в транспорте. Это было очень плохо.
Но в такие дни ещё приятней было сидеть вдвоём или втроём (ещё и с диссидентом Сюем) в кухне, залитой жёлтым светом из пыльной и засаленной люстры. В эту последнюю неделю января мы окончательно перешли на русскую водку. До этого на стол перед ужином часто ставилось вино или реже пиво, а теперь — исключительно водка.
По подоконнику стучат капли, — снег московской зимы, не долетая до города, превращается в дождь, — сигаретный дым потихоньку утягивается в чуть приоткрытую форточку, и мы, наевшись, уже нехотя ковыряемся в салате или рыбе, выискивая подходящие кусочки, чтобы закусывать.
Сюй за эти дни как будто немного постарел, притих. Он уже не бегает целыми днями по городу, а сидит у телевизора или болтает с нами, и вид у него стал немного потраченный, сразу видно, что он уже совсем старый. Но вечерами, свинтив голову «Столичной», он веселеет. Собирает морщинки вокруг выпуклых глаз, лохматит седую башку и начинает напевать по-китайски.
По нашему потолку иногда проходит лёгкий перестук, наверное, соседка сверху ходит дома на шпильках. Сюй провожает звуки глазами из одного угла потолка до другого, подмигивает мне и что-то говорит. Из его фразы я понимаю только слова
Конечно же, блондинка, она трогает свой сосок. Жалко, полиграфия у этих изданий такая ужасная. Диссидент подмигивает мне:
— Чжень хаокань! Ши ма?
Конечно,
— Это телефонные номера женщин за деньги? По этим номерам можно звонить?
— Можно, — отвечаю. Он скользит по объявлениям глазами, потом закрывает газету, оставив палец между листами. Качает головой.
— В Китае печатать такое запрещено. Посадят в тюрьму. — Потом спрашивает что-то у Сюя, наверное, то же самое, только про
— Я очень скучаю по жене. Я показывал тебе её фото? — спрашивает меня Сун.
Маленькая фотка хранится у него в барсетке. На ней изображена очень красивая, в европейском костюме китаянка с головастиком лет пяти за руку. Парнишка серьёзный и смешной. Они стоят на фоне какого-то старинного храма. Может быть, это и не храм, но что-то каменное, с загнутой кверху крышей. Хвалю его жену и сынишку.
— Мистер Сун, а вы ходите в храм? Вообще вы верите в бога или Дао, ну во что-нибудь?
— Я верю в деньги. — Сун говорит это и одновременно задумчиво кивает сам себе, а потом переводит наш разговор диссиденту.
— А в коммунизм верите? — Я становлюсь похож на Сюя с его глупыми вопросами, но мне почему-то обидно, что Сун даёт такой обыкновенный ответ. Мне больше хотелось бы, раз уж он является китайцем, так чтобы верил во что-нибудь восточное, немного экзотичное, ну или хотя бы в коммунизм.
— Не верю. Я верю в деньги, в свою работу, которая позволяет мне жить в городе. Видишь ли, я очень боюсь вернуться в деревню.
— Вы жили в деревне?
— Я родился там. И я знаю, что это самое страшное, что только можно придумать. Лучше умереть. Я использовал шанс, который у меня появился, — теперь я живу в городе. Если надо, то я пойду в любой храм молиться, чтобы остаться в городе. Я буду делать любую работу, чтобы остаться в городе. И я поехал даже сюда, потому что меня послала моя компания. Я буду работать здесь, хотя очень скучаю по дому.
— А мне не очень нравится жить в городе. Я всегда мечтал уехать в какую-нибудь деревню, может быть, в Сибири.
— Ты просто ещё молодой. Кроме красивых пейзажей там нет ничего хорошего. Живёшь, чтобы заработать на еду, прокормить детей, а потом умереть. Больше ничего в жизни нет. Если бы я жил в деревне, то стал бы уже стариком, люди там очень быстро стареют.
Сидим втроём в тёплой кухне. Обычно в такие моменты, как сейчас, принято бегать к метро за добавкой, я даже согласен был бы сбегать как самый молодой, но, видимо, у китайцев не принято так. Неужели у них душа не просит?
Просто сидим и уже даже не держимся за ускользающую нить разговора — мне неохота уходить, Суну, наверное, не хочется убирать со стола и мыть посуду, даже диссидент не торопится к своему телевизору.
Сидим втроём и ждём. Слушаем каблучки над головой. Поеду домой — возьму ещё пива, чтобы в вагоне выпить.
В прошлое воскресенье Эрик приезжал Костоцкий, проездом в Москве был полдня. Из отпуска на Алтай возвращался, из Молдавии, где у него родители живут. Погуляли с ним по городу, повспоминали, как ходили вместе в тайгу, как читали друг другу стихи у костра, наш с Нормой приезд к нему. Зашли к тёще, даже бутылку вина выпили, а потом мы с Алёнкой проводили его до метро. Он пожал мне руку, давай, мол, не пропадай, а потом повернулся и пошёл. Взял и ушёл. Я всё ждал чего-то, сам не пойму, чего. Чего можно ждать, — у него поезд, ему ехать надо.
Что ещё он мог бы мне сказать кроме
Он не бежал, конечно, он спокойно так шёл, не торопился, — у него завтра будет день и послезавтра, потом до дома доберётся и перед весной ещё в тайгу сходит со Славкой Подсохиным на лыжах. А я с утра пойду учиться, а вечером работать помощником китайца. Когда выучусь, то стану очень квалифицированным помощником. С таким дипломом на любую работу возьмут. И деньги хорошие давать будут, если, конечно, не в науку идти и не преподавателем в институт. Работать лучше всего в какой-нибудь экспортно-импортной компании, где есть куда двигаться, где могут и в Китай послать подыскивать партнёров и создавать совместное предприятие.
Вот такое будущее, в общем-то, нормальное. Меня Алёна тащит от метро: «Пойдём домой», а я не хочу двигаться. Они все так спокойно уходят, даже злость берёт. Отец вот тоже до последнего дня на работу рвался, уже метастазы пошли, а всё никак не мог дела доделать. А потом в последний раз, когда я у него в больнице был, в коридорчике на кушетке сидели, — он спокойный такой был, улыбался. На следующий день его оперировать должны были.
«Давай, — говорит, — парень, беги домой. Нечего время терять». Пошёл в палату и тоже не стал оглядываться.
Сун открывает дверцу подвесного шкафа и вытаскивает початую бутылку, видно, осталась с прошлого застолья.
— А как относится к коммунистам твоя семья, родители? — опять пристаёт Сюй. Я согласен говорить на любые темы, лишь бы не выходить на холодную улицу. Сун улыбается и наливает всем по чуть-чуть.
— Отец состоял в партии, потом вышел из неё. В девяносто первом во время путча побежал к Белому дому, боялся, что коммунисты вернутся. Поверил в демократов.
— А мама?
— Мама не интересовалась политикой. Но когда отец пошёл к Белому дому защищать демократию, она пошла с ним, взяв с собой кофе и бутерброды, потому что боялась, что он проголодается. Потом отец очень ругал тех, кого защищал, и незадолго перед смертью перестал интересоваться положением в стране.
Сюй морщит кожу вокруг глаз, когда Сун ему переводит на китайский с нашего английского, а я продолжаю говорить:
— Мне кажется, что мужчина может быть или не быть коммунистом, он может сражаться за идею и менять взгляды со временем. Самое страшное, это когда за идею начинают бороться женщины. Я сам очень боюсь женщин, которые могут бороться за идеи. Моя теща, например, всю жизнь борется с мужчинами. Это её идея такая — бороться против мужчин.
— Мистер Сюй говорит, что тебе надо было жениться на китаянке и иметь китайскую тёщу. Но я хочу сказать, — говорит Сун, — что он, наверное, уже забыл какие китайские женщины, пока жил в другой стране. Вдали от дома вспоминаешь не то, что было на самом деле, а то, что выдумал для себя. Вдали от дома очень легко фантазировать и ошибаться, потому что очень скучаешь.
Как бы я хотел уехать подальше и заскучать по своему дому, по улицам, по станциям метро, по жене с дочкой. Или я ещё просто не нашёл для себя тот дом, по которому можно скучать? Москва, и моя московская жизнь, и женщины представлялись бы мне замечательными, и я бы мог спокойно так, не оборачиваясь, уходить куда угодно.
— Его ещё не пускают обратно в Китай?
— Нет. Мистер Сюй говорит, что так обрадовался перестройке в СССР, думал, сейчас будет то же самое в Китае, и он сможет вернуться. Любой китаец хочет умереть на родине. Родина не Китай, а родина —
Я подумал, что этого как раз больше всего и боюсь — умереть в доме с серыми стенами, ещё больше темнеющими от осенних дождей. Мне абсолютно не нравится мой
Я видел посеребрённые дождями кресты на беломорском побережье, с них слетали чайки. Видел безымянную могилу с грубым каменным надгробьем в высокогорной долине Алтая, я присел покурить возле неё, смотрел на далёкий хребет и думал о том человеке, который лежит под камнем. Покурил, поднялся и пошёл дальше, словно поболтал с кем-то. У меня как будто очень много таких маленьких родин по всей стране, но они где-то далеко.
Тяжело, наверное, умирать во Франции, даже если тебя похоронят рядом с Галичем. Вполне понимаю Сюя. Когда он ходил по городу с молодой и красивой Монгэ Цэцэк, то ещё больше, наверное, боялся, что не успеет на свой
— Моя прабабушка, мне кажется, тоже была диссидентом. Скрытым диссидентом.
— Ей не нравились коммунисты?
— Ей было всё равно. Она любила выпить, покушать, поболтать. Она не любила работать, удачным образом получила травму на пилораме и двадцать пять последних лет своей жизни провела, сидя на кровати в комнате. Она тоже была из деревни. Когда умер Сталин, то все или плакали, или радовались, а прабабушка купила бутылку водки, выпила, а потом легла спать.
— Нет, тогда она не диссидентка.
— Да, я не так выразился. Но, понимаете, ей было всё равно. Это, по-моему, хуже, чем диссидент. Она не поддавалась этому гипнозу, этой пропаганде. А под старость лет вообще устранилась от всей этой дурацкой жизни.
Да, ей было на всё наплевать. После того, как они с деревенскими бабами безнаказанно забили кольями гулящую Катьку, она не сделала больше ничего, что можно было бы истолковать как борьбу за или против коммунизма. Она вышла замуж
Все её истории, которые она выдумывала на старости лет, оканчивались неизменными ста рублями и медалью. Видимо, это был потолок её представлений об успехе, и она, скорее всего, рассудила, что драть себе задницу ради такой мелочи не стоит. И врагом народа она не была. Я думаю, что не существовало такого пряника, на который она бы покусилась, и такого кнута, которого бы она испугалась. Она была очень сильная, некрасивая, хитрая и быстрая на язык. И, по-моему, ей было плевать на свой
Мне не нравятся такие люди, но я им завидую. С такими, как она, никакого коммунизма не построишь. Вообще ничего не построишь. Хотя, конечно, её нельзя назвать диссидентом, — слишком здоровое сердце в девяносто с лишним лет. Перед тем, как она умерла, лечащий врач сказал, что её сердце работает, как часы.
Скорее для неё подходит слово
Она тоже лежит на Востряковском кладбище.
Мы курим с преподавательницей китайского, с нашей основной, русской преподавательницей, на закиданной окурками институтской лестнице.
— Может быть, Сергей, вам всё-таки стоит отказаться от того, чтобы подрабатывать, и уделить побольше времени учёбе? Я, конечно, понимаю ваше положение, но вы рискуете слишком отстать.
— Попробую, я и сам понимаю.
— Вы выбрали слишком сложный язык. Кстати, почему вы пошли именно на китайский? По чьим-то стопам?
Сун и другие китайцы не задают подобный вопрос, им, наверное, кажется это само собой разумеющимся — не вьетнамский же, в самом деле, учить! Все остальные окружающие меня люди спрашивают об этом обязательно. И я каждый раз злюсь, потому что не знаю, что ответить.
— Я вообще-то хотел на монгольский.
— Ну ладно, тогда поставлю вопрос по-другому — чем вы хотели бы заниматься после окончания института? Вы думали об этом?
Думал тысячу раз, только без толку всё. Хуже от этого становится, если представляешь будущую жизнь. Хватило у меня сил на то, чтобы сбежать из технического ВУЗа и поступить на восточные языки, а дальше что? Для того, чтобы с радостью думать о будущем, необходимо иметь хотя бы примерную цель. Ну не цель, так пример для подражания.
Однокурсники успевали учиться, да ещё и получали наслаждение от «студенческой жизни» — крутили романы, устраивали вечеринки
Меня объединяло с ними только то, что я учился в престижном институте, в котором учились и они. И я быстро понял, что заикаться об эзотерических знаниях, о таинственном Востоке, о Шамбале и прочей чепухе просто стыдно. Мой инфантилизм выглядел слишком неприлично. Нужно было срочно выдумывать себе цель или хотя бы пример для подражания.
«Дед твой, знаешь, как учился — он даже в туалете учился. Чтобы времени не терять. Возьмёт английскую книжку и сидит с ней там, слова учит. — Бабаня указывала на портрет на стене. — Ведь и работать приходилось, и голодать, и учиться — всё сразу. Он-то с четырнадцати лет работал. Вот какая была тяга к учению». Бабаня, наверное, предлагала его мне как тот самый пример для подражания. «А ты? Мудя зачесались — тут же ребёнка состряпал, а больше-то ничему и не выучился».
«Преступники. Это банда преступников во главе с Усатым, которая уничтожила страну. — Отец, нацепив на нос очки, смотрел съездовские сериалы по телевизору. — Почитай Шаламова». Позже, правда, он советовал мне прочитать уже совсем другую книгу — «Вся королевская рать». Так что революционный предок как пример никак не подходил, а заодно отпугивал от любого рода общественной деятельности.
Сам отец показывал мне пример человека, отдававшего своему институту, своим студентам и аспирантам всего себя. Он никогда не мог полностью отгулять свой отпуск. Но всё же на пару-тройку недель уезжал летом на Север — путешествовал, охотился, рыбачил. Его уверенность позволяла ему сохранять до самого конца жизни удивительную энергию и работоспособность. Он верил в незыблемые и вечные ценности, в идеалы и истины и сражался за них.
Я никогда не ощущал себя уверенным человеком. Я, наверное, был для этого слишком слаб и не чувствовал в себе силы сражаться за что-то или против чего-то. Для этого, прежде всего, необходимо быть твёрдо-натвердо уверенным в своей правоте. А с уверенностью у меня дела обстояли, по-моему, очень плохо, несмотря на все старания отца привить мне её.
В некоторых вопросах разобраться было несколько легче, например, в том, что касалось защиты женщин. Женщин нужно защищать. Лет в десять у меня возник вопрос: «А плохих тоже защищать?» — «Плохих тем более» — отец не знал колебаний. С мужчинами уже было сложней — зачастую нужно сразу бить в рыло, но иногда лучше сначала попытаться убедить человека словами, особенно если у него не рыло, а лицо. Но часто — сразу в рыло и так, чтобы долго не мог подняться. Отец умел чётко различать эти случаи, я — нет.
В тех случаях, когда мне предстоял важный выбор и я сомневался, как лучше поступить, отец советовал мне брать чистый лист бумаги и делить его вертикальной чертой на две части. С одной стороны ставить плюсы, с другой — минусы. После этого с помощью простого подсчёта легко узнать, стоит ли принимать это решение. Но и тут имелись свои трудности — плюсики и минусики у меня получались разной величины, поэтому при подсчёте я частенько запутывался. Да и как можно предугадать, во что в дальнейшем выльется тот или иной плюс, если смертоносные микробы на упавшей конфете оказываются безвредными, а учебники истории переписываются.
Одним словом, как мне ни нравилась фигура отца в качестве примера для подражания, я никак не мог вписаться в этот образ.
Алёнка, насколько хватало сил, пыталась мне помочь. Она не то чтобы предлагала мне готовую цель или модель поведения, а просто рисовала, прижавшись ко мне, картинки будущей счастливой жизни.
— Представляешь, мы выходим из собственной квартиры, ты заводишь машину, и я сажусь к тебе на переднее сидение. Ты отвозишь меня на работу, потом едешь к себе на работу… — Дальше шла фантазия о летнем отдыхе на Чёрном море или даже за границей.
Я представлял себе, что она едет со мной в красивом платье, но, внимательно вглядываясь в эту картинку, отмечал морщины на наших лицах, дочку, уже требующую себе отдельную квартиру, и понимал, что не смогу пахать двадцать лет ради этой мечты.
Но что я мог противопоставить всему этому? Как я представлял будущее? Не знаю. Что-то зыбкое, неопределённо-восточное, какие-то всадники, скачущие по монгольским степям, может быть, горы и светлое озеро внизу. И я завидовал своей прабабке, которая смогла выпасть на четверть века из этой жизни.
Иконки
Неистовый Георгий Семёныч, родной брат моей тёщи, в очередной раз начал всё заново. Он появился на исходе февраля, стрельнул у меня «Приму», занял у тёщи тысяч пятьдесят и исчез на две недели. Затем я уже увидел его, придя вечером от Суна, сидящим в кресле на кухне с «Winston’ом» в зубах.
«Всё произошло из праха, всё возвратится в прах». Сколько уже раз в его жизни совершался этот круговорот. Сейчас как раз шёл удивительный и, как всегда, быстрый процесс рождения всего из праха.
— Жив ещё твой китаец, торгует? Сунь в чай, вынь сухим. Ну, пусть торгует. Да, Серёга? Здорово, здорово. Как дела?
Я открыл холодильник. Дорогая колбаса, сыр, конфеты, в общем — «всё путём».
— Доставай, доставай, ешь. Внизу видел новую «шестёрку» вишня? Вчера сменил. Ну, выйдем, посмотришь. Долг Гале приехал отдать.
Ему уже некогда, уже надо бежать. Пара звонков, и я выхожу с ним к подъезду посмотреть на новую машину.
— В общем, давай, бросай это гнилое дело с китайцами своими. Сами пусть вертятся. Есть работа, есть деньги. Надо раскручиваться.
Вот и закончились посиделки в пахнущей пряностями кухне. Это ясно сразу, просто потому, что совершился таинственный поворот часов, задул влажный мартовский ветер, и Георгий Семёныч завязал. Теперь вокруг него завертелись люди, автомобили, стройматериалы, старинные часы, какие-то кондиционеры, — всё это лепится в сумасшедший и непонятный для меня ком, и рождаются деньги. Георгий Семёныч излучает уверенность, он выглядит надёжно. Вся его жилистая фигура, твёрдый, но немного полинялый взгляд из-под рыжих, косматых бровей.
Он садится в машину и достаёт из бардачка газетный свёрток.
— Короче, нужно сбывать товар по церквям. Я этим сейчас сам занимаюсь, и ещё один хрен занимается. Но мне некогда. Значит, держи — это живые помощи, понял, образцы. Идёшь в церковь, к батюшке или старосте и говоришь: артель инвалидов-афганцев делает. Показываешь образец. Вот такие, говоришь, складни. Сколько надо — столько привезём. Втюхиваешь им по двести — двадцать твои. Всё, звони.