Платон
ВВОДНЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ
Вошедшие в 3-й том диалоги Платона относятся к позднему периоду его творчества, т.е. к 60-40-м годам IV в. до н.э. (смерть Платона, как мы знаем, последовала в 347 г.), и максимально глубоко расширяют построенный им в предыдущих диалогах объективный идеализм.
Чего не хватало в предыдущих диалогах Платона? Последние три диалога 2-го тома – "Теэтет", "Софист" и "Парменид", составляющие вторую группу диалогов зрелого периода, с полным правом можно назвать конструктивно-логическим построением учения об идеях, потому что в них действительно первую роль играет отвлеченная логика бытия и познания. Для философа, писавшего в течение более чем 50 лет, это, конечно, была пока еще недостаточная позиция, несомненно требовавшая более глубокого привлечения других сторон человеческого духа, не только логической и познавательной стороны. Далее, ни один из предыдущих диалогов не давал нам объективного идеализма в его системе, а ограничивался изучением очень важных, но все же более или менее частных областей жизни и бытия. Все эти недостатки и возмещаются в тех диалогах, которым посвящается данный том.
"Филеб" – очень сложный диалог, требующий весьма внимательного чтения и изучения и очень обстоятельного комментария. Но при всех трудностях этого диалога мы находим в нем большое количество таких синтетических рассуждений, которых мы не находили в предыдущих диалогах. Так, в "Филебе" прямо утверждается, что ум, взятый сам по себе, вовсе еще не есть последний путь к истине, точно так же как и удовольствие, взятое само по себе, без ума. В "Филебе" ставится чрезвычайно важный вопрос о синтезе ума и удовольствия, для чего философу приходится подробно анализировать разные виды того и другого, отбрасывая негодные из них и признавая наиболее достойные. Это синтезирование ума и удовольствия производится здесь Платоном с помощью чисто диалектического метода, утверждающего представление об уме как о некоем "пределе", об удовольствии – как о "беспредельном" и, наконец, о синтезе того и другого как о некоем "числе", или, сказали бы мы теперь, как о некоей цельной структуре.
Эту синтетическую структуру, которую он отвлеченно называет "смешением" и для которой требует того, что он называет "причиной смешения" (мы бы назвали это теперь принципом синтезирования), Платон изображает в виде трех идей – истины, красоты и соразмерности. Здесь эстетическое четко отделено у Платона от этического, хотя размежевание прекрасного с другими двумя принципами все еще не проводится достаточно ясно.
Наконец, "Филеб" интересен также и тем, что он впервые проводит в систематической форме иерархию пяти благ, которые возникают на почве указанного диалектического синтеза. И то, что первое место в ряду этих благ занимает "мера", никак не должно нас удивлять, а, наоборот, только подтверждает подчеркивавшуюся нами ранее любимую платоновскую идею порождающей модели, которая составляет самую сущность его прославленного учения об идеях.
Обширное "Государство" Платона, по-видимому, писалось много лет, поскольку на нем заметны отпечатки разных настроений Платона, свойственных ему в течение всей его жизни после смерти Сократа. Первую книгу этого диалога большинство ученых относит к раннему периоду творчества Платона, когда он до некоторой степени еще соприкасался с модными тогда софистическими учениями о прогрессе. Вторая и третья книги отличаются особым ригоризмом в отношении к искусству и художественному воспитанию. В пятой книге Платон делает из своего учения об идеях решительные выводы относительно общности жен и детей. Книга шестая прославилась своей концепцией беспредпосылочного начала, которая получила такую большую популярность в неоплатонизме. В седьмой книге дается знаменитая аллегория с пещерой. В книгах восьмой и девятой читатель найдет беспощадную критику тогдашних форм правления. Наконец, десятая книга посвящена традиционному платоновскому учению о круговороте душ и тел.
Уже само это многообразие и богатство содержания диалога свидетельствуют о большой обобщенности философии Платона, равно как и о длительности времени, потребовавшегося для написания "Государства". Анализ же той общественно-политической утопии, на фоне которой развертываются все указанные здесь проблемы, читатель найдет ниже, в специальной статье о "Государстве".
Платоновский "Тимей" является единственным систематическим очерком космологии Платона, которая до сих пор выступала у него только в разбросанном и случайном виде. Это создало славу "Тимею" по крайней мере на полторы тысячи лет. Здесь окончательно конструируется само понятие порождающей модели. В "Ти-мее" берется первообраз (парадейгма) всего сущего и его порождающая, или созидательная, сила (демиург), так что "порождающая модель" – наиболее точное выражение для совместного действия этих первоначал.
Порождающая модель создает мир идей, или высших богов, а эти высшие боги создают космос с его видимыми богами (небесными светилами) и все отдельные его части. Четко формулируется также понятие чистой материи как вечно не-сущего, которое воспринимает вечные идеи и тем самым превращает их в реальные тела и души, уже подверженные процессам становления, ущерба и возрастания, т.е. реального возникновения и уничтожения. Совокупное действие космических идей и материи создает все реально существующее, в том числе, конечно, и человека. Платон очень подробно говорит о космической сущности не только человека вообще, его души и тела, но даже и каждого отдельного его телесного органа. В результате мы впервые получаем здесь систематическое построение космоса как живого целого, никогда не погибающего и вечно вращающегося в себе, но с возможностью всяческого ущерба, а также смерти отдельных элементов и частей, входящих в общее космическое целое.
Небольшой диалог "Критий" представляет собой не что иное, как завершение "Тимея". Диалог этот остался незаконченным. В нем рисуется некое идеальное царство: Платон, несомненно, идеализирует здесь свои родные Афины, доживавшие к концу жизни Платона последние годы своей независимости. Это идеальное царство Платон назвал именем, которое стало впоследствии весьма популярным и даже знаменитым, а именно Атлантидой. Уже в древности часто вставал вопрос об исторической реальности Атлантиды. Но и в Новое время вплоть до последних лет все еще находится достаточно любителей обсуждать эту трудную и почти неразрешимую проблему. Для наших читателей Платона мы ограничимся указанием на то, что у философа это было идеализацией погибавших в его время Афин и что здесь он в конкретном и художественном виде изобразил тот свой социально-политический идеал, над выработкой которого трудился почти целую жизнь. Таким образом, помещаемые в этой части четыре диалога Платона несомненно являются завершением зрелого периода его творчества, из которого мы даем в 4-м томе лишь диалог "Политик", тематически близкий не только "Государству", но и "Законам". Все же остальное, что Платон писал одновременно с этим или после этого, не только принадлежит к последнему, старческому периоду его творчества, но во многом также представляет тенденции его объективного идеализма, недостаточно выраженные или даже прямо отсутствовавшие в годы зрелости.
ФИЛЕБ
Сократ. Посмотри-ка, Протарх, что за рассуждение собираешься ты перенять от Филеба и какое наше рассуждение намерен оспаривать, если оно придется тебе не по нраву. Хочешь, мы кратко изложим и то, и другое?
Протарх. Очень даже хочу.
Сократ. Филеб утверждает, что благо для всех живых существ – радость, удовольствие, наслаждение и все прочее, принадлежащее к этому роду; мы же оспариваем его, считая, что благо не это, но разумение, мышление, память и то, что сродно с ними: правильное мнение и истинные суждения[1]. Все это лучше и предпочтительнее удовольствия для всех существ, способных приобщиться к этим вещам,
и для таких существ – и ныне живущих, и тех, что будут жить впоследствии, – ничто не может быть полезнее этого приобщения. Разве не таковы примерно, Филеб, твоя и моя речи?
Филеб. Именно таковы, Сократ.
Сократ. Значит, Протарх, ты принимаешь данное рассуждение?
Протарх. Приходится принять, потому что красавец наш Филеб что-то примолк.
Сократ. Не следует ли нам приложить все усилия, чтобы достичь здесь истины?
Протарх. Разумеется, это необходимо.
Сократ. Давай же, сверх того, согласимся еще вот в чем…
Протарх. В чем же?
Сократ. Пусть каждый из нас попытается теперь представить такое состояние и расположение души, которое способно было бы доставить всем людям счастливую жизнь. Согласны?
Протарх. Да, конечно.
Сократ. Вот вы и попытайтесь показать, в чем состоит радость, а мы в свою очередь попытаемся показать, в чем состоит разумение.
Протарх. Хорошо.
Сократ. А если обнаружится что-то другое, лучшее этих двух? Если оно окажется более сродным удовольствию, не отдадим ли мы оба предпочтение жизни, прочно основанной на этом третьем? И не одолеет ли жизнь в удовольствиях разумную жизнь?
Протарх. Конечно, одолеет.
Сократ. Если же это другое окажется более сродным разумению, разве не победит оно удовольствие и не окажется это последнее побежденным? Скажите, так ли мы согласимся относительно этого или как-то иначе?
Протарх. Мне по крайней мере кажется, что так.
Сократ. Ну а ты, Филеб, что скажешь?
Филеб. Я держусь и буду держаться того мнения, что во всех случаях побеждает удовольствие, ты же, Протарх, решай сам.
Протарх. Передав слово нам, ты, Филеб, уже не вправе более соглашаться или не соглашаться с Сократом.
Филеб. Ты прав, поэтому я приношу очистительную жертву и призываю теперь в свидетельницы саму богиню[2].
Протарх.И мы охотно засвидетельствуем, что ты сказал именно это. Однако, Сократ, попытаемся довести до конца то, что отсюда следует, все равно, одобрит ли это Филеб или нет.
Сократ. Да, надо попытаться, начав с самой богини, которая, по словам Филеба, называется Афродитой, меж тем как подлинное ее имя – Удовольствие[3].
Протарх. Совершенно верно.
Сократ. Я испытываю всегда нечеловеческое благоговение, Протарх, перед именами богов, более сильное, чем величайший страх. И теперь я называю Афродиту так, как ей это приятно[4]. Что же касается удовольствия, то я знаю, что оно разнообразно, и, как сказано, нам надлежит исследовать его и рассмотреть, какова его природа. Если просто верить молве, оно есть нечто единое, но принимающее разнообразные формы, известным образом непохожие друг на друга. Однако посмотри: с одной стороны, мы говорим, что удовольствие испытывает человек невоздержный,
с другой – что и рассудительный наслаждается в силу самой рассудительности; наслаждается, далее, безумец, полный безрассудных мнений и надежд; наслаждается и разумный в силу самого разумения. Разве не справедливо кажется безрассудным тот, кто утверждает, что оба этих вида удовольствия подобны друг другу?[5]
Протарх. Конечно, Сократ, эти удовольствия проистекают от противоположных вещей, но сами они не противоположны друг другу. В самом деле, каким образом удовольствие, будучи тождественным самому себе, может не походить больше всего на свете на другое удовольствие?
Сократ. Но ведь и цвет, почтеннейший, как нельзя более подобен другому цвету, и именно потому, что всякий цвет есть цвет и один цвет нисколько не будет отличаться от другого; между тем все мы знаем, что черный цвет не только отличен от белого, но и прямо ему противоположен. Равным образом и фигура наиболее подобна другой фигуре; в самом деле, как род она есть единое целое, но одни части ее в отношении к другим частям то прямо противоположны друг другу, то содержат в себе бесконечное множество различий;
то же самое можно сказать и о многом другом. Поэтому ты не верь учению, которое все противоположности сводит к единству. Боюсь, как бы мы не нашли удовольствия, противоположные другим удовольствиям.
Протарх. Может быть. Но чем же это повредит нашему рассуждению?
Сократ. Тем, ответим мы, что несхожие вещи ты называешь чуждым им именем. В самом деле, по твоим словам, все приятное – это благо. Никто не станет, конечно, оспаривать, что приятное приятно;
однако, несмотря на то что многое из приятного, как мы сказали, дурно, а многое, наоборот, хорошо, ты называешь все удовольствия благом, хотя и готов согласиться с тем, что они несходны друг с другом, если кто-нибудь докажет тебе это при помощи рассуждения. Итак, что же есть тождественного в дурных и в хороших удовольствиях, позволяющего тебе все удовольствия называть благом?
Протарх. Как это ты говоришь, Сократ? Неужели ты думаешь, что кто-нибудь, признающий удовольствие благом, согласится с тобой и потерпит твое утверждение, будто одни удовольствия хороши, а другие дурны?
Сократ. Но ведь называешь же ты удовольствия несхожими друг с другом, а некоторые – даже противоположными?
Протарх. Нет, поскольку они – удовольствия.
Сократ. Мы снова возвращаемся к тому же самому месту, Протарх. Снова, следовательно, мы будем говорить, что все удовольствия схожи и не содержат никаких различий; нисколько не задетые приведенными сейчас примерами, мы поверим тебе и будем задавать вопросы как последние невежды и новички в рассуждениях.
Протарх. Что ты имеешь в виду?
Сократ. То, что, если, подражая тебе и обороняясь, я дерзну утверждать, что самые несхожие вещи наиболее между собою сходны, я буду утверждать то же, что и ты, и мы окажемся наивнее, чем следует, а наше рассуждение, вырвавшись, убежит. Так давай же пригоним его назад[6] и, вернувшись на прежний путь, может быть, как-нибудь и придем к согласию.
Протарх. Скажи, как?
Сократ. Предположи, Протарх, что ты опять меня спрашиваешь.
Протарх. О чем же?
Сократ. Не постигнет ли разумение, знание, ум и все остальное, признанное мною благим вначале, когда меня спрашивали, что такое благо, та же участь, что и твое рассуждение?
Протарх. Как так?
Сократ. Все в совокупности знания покажутся многими, а некоторые – несходными между собой; будут среди них даже противоположные. Но разве был бы я достоин принимать участие в этом собеседовании, если бы, устрашившись подобного обстоятельства, стал утверждать, что нет такого знания, которое было бы непохоже на другое знание, и в результате рассуждение ускользнуло бы от нас как недосказанный миф[7], сами же мы спаслись бы с помощью какой-нибудь бессмыслицы?
Протарх. Этого не должно быть, хоть нам и нужно спастись. Во всяком случае мне нравится, что твое и мое рассуждения в равном положении: пусть будет много несходных удовольствий и много различных знаний.
Сократ. Итак, Протарх, не станем скрывать различий в моем и твоем [рассуждении], но, выставив их на свет, дерзнем провести исследование и показать, что следует называть благом: удовольствие, разумение или нечто третье. Ведь, конечно, мы сейчас вовсе не соперничаем из-за того, чтобы одержало верх мое или твое положение, но нам обоим следует дружно сражаться за истину[8].
Протарх. Разумеется, следует.
Сократ. Давай же подкрепим еще большим взаимным согласием следующее рассуждение.
Протарх. Какое именно?
Сократ. То, которое доставляет всем людям много хлопот, иным по доброй их воле, а иным и помимо нее.
Протарх. Говори яснее!
Сократ. Я говорю о том странном по природе своей рассуждении, на которое мы только что натолкнулись. Ведь странно же говорить, что многое есть единое и единое есть многое, и легко оспорить того, кто допускает одно из этих положений.
Протарх. Не тот ли случай ты имеешь в виду, когда кто-либо утверждает, будто я, Протарх, единый по природе, в то же время представляю собой множество противоположных друг другу Протархов, и считает, таким образом, одного и того же Протарха большим и маленьким, тяжелым и легким и так далее без числа?
Сократ. Ты, Протарх, привел распространенную сказку о едином и многом[9], а ведь все уже, по правде сказать, согласились, что подобных вещей не стоит касаться: это детская забава, хоть и легкая, но она – большая помеха для рассуждений.
Далее, не стоит опровергать также и того, кто, разделив при помощи рассуждения каждую вещь на члены и части и согласившись с собеседником, что все они – та самая единая вещь, стал бы, насмехаясь, доказывать необходимость диковинного утверждения, будто единое есть многое и беспредельное, а многое есть одно-единственное.
Протарх. Но что иное, Сократ, имеешь ты в виду относительно этого рассуждения, что не стало еще ходячей истиной?