Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: По городам и весям [Книга очерков] - Евгения Исааковна Ярославская-Маркон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Вы вот говорите, так думаете, никто и не понимает? А между тем очень даже понятно, — перебила я двух приятелей, тараторивших, как галчата.

— Мы так говорим, что никто ничего не понимает, — с уверенностью возразил самый младший.

— Ну вот, что вы поняли, что мы здесь говорили? — недоверчиво, желая меня проэкзаменовать, спросил второй.

— Понять — поняла, а переводить не стану, — уклонилась я.

— Стало быть, «засыпались», ребята, — смеясь, воскликнул кто-то из них.

— Да, нет, пока еще не «засыпались», пока не «зекс», а вот если б вы, вместо меня, на другого кого напали…

— Верно — «зекс», — сказал парень с татуировкой, словно пораженный, услышав термин этот от меня.

— Красивая у вас татуировка, — заметила я, — где делали — в «училище»?

Он, еще более удивленный, ответил не сразу:

— В «училище» сидели, «учились», там и делали. А вы что, тоже верно из «своих»? — обратился он ко мне.

Долго не верили мне, что я — обыкновенная, мирная гражданка, мужняя жена и больше ничего. А когда поверили, спросили:

— А муж ваш где работает?

— В Цека водников, — ответила я.

— А он что там делает?

— По культурно-просветительной части.

— Так муж ваш, значит, фрайер. Что ж это вы за фрайера вышли?

Что меня больше всего поразило, так это их чисто детская наивность и доверчивость. А между тем, обоим старшим было уже 19 и 20 лет. Очевидно, профессия, сопряженная с опасностью, не всегда делает людей осторожнее, и мне стало понятно, почему преступники так часто самым нелепым образом попадаются.

Они даже сообщили мне о своих специальностях. Самый младший по профессии — карманник, «работает» больше на базаре и в трамваях. Второй — обычно специализируется на сберегательных кассах и почтовых отделениях. Но в данный момент дела у всех троих идут скверно и они довольствуются чем попало, даже самым презренным с воровской точки зрения делом — кражей белья, вывешенного для просушки. Дело свое они очень ругали, говорили, что «больно беспокойно — никогда спокою нет для души», да еще в последнее время «очень уж конкуренция велика — много “своих” развелось».

— Я уж лучше бы на какую ни на есть службу поступил, кабы приняли, — добавил младший. — А ну его — этот риск. Зачем он мне? Из-за каждого червонца сколько переволнуешься, — настаивал он.

И я поняла, что передо мной просто не имеющий ничего — даже уменья работать — мальчишка (а, значит, пролетарий в кубе), еще недавно беспризорный ребенок, без всякой хотя бы чисто эмоциональной идеологии, совершенно пустой изнутри, не умеющий еще ни думать, ни любить, ни добиваться каких бы то ни было целей. Кинематограф, пивнушка — вот и все. Даже самогон и девчонка — больше для шика.

Я подумала, что именно таких вот, лишенных всякой частной собственности, даже духовной частной собственности, расстреливают большевики за «бандитизм». И еще подумала, что все что угодно, только не это прощу я советской власти.

В это время один из ребят встал, покачал на ладони пятачок и подбросил его. Пятачок упал «орлом», вернее — серпом и молотом — кверху.

— Фарты будут, — радостно воскликнул парень.

— Это что же такое «фарты»? — осведомилась я.

— «Фарты» — удача. «Фартовый парень», значит — удачливый. Примета есть: «орел» выйдет — будут «фарты».

Потом все трое ушли. Я пожелала им успеха и всяческих фартов.

Письмо десятое

ТАМБОВ. ДЕВИЧИЙ МОНАСТЫРЬ

НЭП — не очень спокойный, но все таки успокоительный — более уверенный, чем верный, — доплескался и сюда, до монастыря, возвратив монастырю часть его прежних обитательниц… И, пугливо оглядываясь, вернулись они с узелочками, иконами, божницами, пасхальными яйцами и деревянными пяльцами. Вернувшись, долго кропили углы святой водой, прежде чем размещать иконы, — выкуривая безбожный дух (— «Шутка ли сказать, — сколько времени большевики хозяйничали, — в монастырских стенах кощунствовали да сквернословили!») — и наладилась жизнь своим чередом.

Строгого прежнего устава и в помине нет, — нет былого чинопочитания, — оно и понятно: если раньше многое в монастыре держалось строгостью, то сейчас все решительно зависит от одной лишь доброй воли монахинь и послушниц… Те, что были помоложе, поповерхностней, — большей частью повыходили замуж в годы искушения и рассеяния, пока был реквизирован монастырь, — а вернулись лишь те, в ком сильна тягота к родному монастырю и в применении к кому, значит, всякая игуменская строгость была бы излишня…

Много детского в них — в этих девушках, уже не молодых, но никогда не знавших реальной жизни — той жизни, за которую цепляться надо зубами и в которой так легко и незаметно стираются с души и любезная ласковость, и игрушечное благолепие, и даже сама честь… Прожили они здесь лет по 30–40, как расписные яйца и пучки вербы в горке, — кормились трудом рук своих — вышиваниями по атласу и бархату, — стеганьем одеял ватных, — работали, правда, — иной раз далеко за полночь, натруживая слабое зрение, — но самой когтистой борьбы за существование все-таки не знали, ибо на них только работа лежала, забота же лежала на других…

Вот хотя бы матушка Антония. Вступила она в монастырь семнадцати лет, соблазнившись рассказами родной своей тетки, монахини этого же монастыря…

«Самый счастливый день моей жизни был день пострига» — говорит матушка Антония и глаза ее — голубые, детские, ясные — блестят неподдельной радостью теплого воспоминания. Она любит рассказывать об этом дне, описывать торжественную церемонию пострижения… Лицо у матушки круглое, щеки — розовые, девичьи, — морщин почти нет, — и, если бы не белые, как ризы на иконах, — волосы, — ее шестьдесят лет смело сошли бы за семнадцать…

Молится матушка тихим спокойным шепотком, — ласково и ровно, — сразу видно, — не грехи замаливает, — не груз сваливает с души, а только беседует о своих маленьких делах с давно знакомыми, и оттого — уже родными, — угодниками… И четки теребит, словно девушка, гадающая о суженом — лепестки цветка…

В келье матушки Антонии чисто, бело, и от чистоты — весело… Убранства и украшений никаких нет, и только множество икон блестит, горит и играет, да белоснежная белизна салфеток и скатертей отражает этот блеск…

Все три послушницы любят матушку, как родную мать — одна из них так даже и зовет ее: — «Мама», — вместо «матушка», — и целыми днями склоняются над пяльцами с очередными одеялом четыре деловитые головы… Выполняют и другие рукоделия, — шьют на заказ белье.

Странно было видеть, как девственница-монашенка, в глухом целомудренном платье, трудилась над батистовыми «комбинэзон», явно предназначенными для разжигания похоти и прельщения плоти… Но времена настолько тяжелые, что одними рукоделиями не прокормишься, и стали монашки, в виде подсобного приработка, — сдавать комнаты в кельях… И вот появились в кельях первые мужчины… Монастырский кот шарахнулся в сторону от новых квартирантов, — его, как видно, забыли предупредить о будущих жильцах, — а одна из послушниц кокетливо сказала:

— Это он мужчин боится… Потому не привык: в девичьем монастыре вырос!.. К женщинам он сразу идет.

Питаются монахини более чем скромно, общего стола нет; в каждой келье готовят отдельно… Сколько заработают в неделю, — столько и проедят… В постные дни едят капустный навар и пшенную кашу пополам с вареной картошкой (кушанье это весьма распространено в Тамбовской губернии и называется здесь — «сливни»…) с подсолнечным маслом… В скоромные дни едят почти то же… Только разговляются… стаканом молока или молочной лапшой. Рыбы почти не едят даже по праздникам…

Подрабатывают на жизнь и «по специальности»: ходят на целые ночи читать псалтырь по покойникам…

Круг интересов у всех этих девочек-старушек крайне ограничен: почему кот Вася пришел сегодня домой раньше, чем вчера? — Успеть — или не успеть к завтраму достегать заказанное одеяло? — Чем бы лучше разговеться в следующий праздник, который будет через два с половиной месяца, — молочной ли лапшой или галушками с молоком? — Не сготовить ли завтра вместо приевшейся пшенной каши — каши гречневой? — Сумеет ли справиться мать-регентша с воскресной службой, когда она уже дня два, как охрипла? — Что сказала матушка-казначея про матушку-просвирню, с которой она полгода в ссоре?

Вот темы их бесконечных разговоров… Угощать их чем-нибудь сладеньким так же приятно, как — маленьких детей… Если угостить послушниц конфетами — они их не съедят, а тут же побегут показывать друг другу и матушке Антонии, будут сравнивать все конфетки между собой, — и уж непременно каждая поделится с матушкой Антонией, которая сама — большая сластена и лакомка…

— А что, — как моложе были, — не скучно вам здесь казалось? — спрашиваю я у одной из послушниц.

— Эх, — когда моложе были, — чего-чего мы тогда не выделывали!.. Сберемся, бывало, во дворе на лужайке в горелки играть… А матушки смотрят на нас — радуются…

Или еще, бывало, — как вечер: приходит матушка к нам наверх, — мы, послушницы, наверху, во втором этаже спали, — и говорит: — «Ну, девочки, пора спать!..» — Она нас, бывало, не «сестрами», а «девочками», — все называла… Мы обождем, пока она за дверь, — и босиком, чтоб не слышно было, — собираемся все в кучу, — до самой полночи шушукаемся.

Только раз случилось мне видеть серьезное и даже недоброе (очень недоброе притом) — выражение на приветливых лицах монастырских обитательниц: это, когда «живо»-священник с представителями своей общины — приходили смотреть монастырскую церковь, которую собирались отобрать у «тихоновского» монастыря… Лица монашек сразу стали суровыми и заговорщическими:

— «Не дадим церковь!.. Искони — наша была… Пусть “живцы” свою сами строят!.. Ишь, проклятые, — к чужому добру подбираются!..» — И с ненавистью следило множество глаз из всех келий за проходившим по двору живоцерковником… Я заговорила с монахинями о «живой» церкви. Оказалось, они весьма смутно представляли себе историю и причины церковного раскола, — цели и задачи живоцерковников совершенно не были им известны, — как, пожалуй, для большинства ортодоксально-православных кругов русского населения, для них живоцерковники были просто подхалимами перед советской властью, «шкурниками», «предателями церкви Христовой» и т. д., а отсюда и — ненависть к ним…

Письмо одиннадцатое

САРАТОВ. ГОЛЬ ПЕРЕКАТНАЯ

Волга, как огромная, развесная, свежепросольная рыба, плоско уложена в берегах и поблескивает на солнце чешуей. Пароход быстро скользит по ней, точно отточенный нож в проворной руке рыбника, и вкусным ломтем отрезает волну. На дебаркадере тесно. Пароход еще не подошел, но народ уже заранее теснится, толкается, устремляется к тому месту, к которому сейчас будут спущены сходни с парохода.

— Куда едут эти люди?

Из Астрахани в Нижний. Из Нижнего в Астрахань. И в ту и в другую сторону — с одной целью — «пристроиться». И каждый почему-то верит, что если плохо, непереносимо ему у себя дома, то где-то в чужом городе, где ни дома, ни родных, ни знакомых — должно же быть лучше. Ибо по самой природе человеческой никто не хочет поверить, что жизнь просто упустила его из виду, не отвела ему места за столом.

— Должен же я чем-нибудь жить? — вот единственный и эмоционально неопровержимый довод, которым ответит вам каждый такой переселенец на яснейшие ваши доказательства, что пристроиться ему там, куда он едет, не удастся, и что ехать ему вообще незачем, потому что — некуда… Едут все: безработные, обнищавшие во время голодных годов крестьяне, и по сию пору не оправившиеся; кустари, замученные налогами, не выдерживающие конкуренции.

Пароход подошел. Толпа кинулась, сбивая друг друга с ног. Кого-то уже ведут в местное гепеу, по подозрению в покушении на чью-то котомку. Обладатель котомки давно уже на пароходе — ему некогда возиться с предполагаемым похитителем, он впопыхах просто указал на ближе к нему стоящего из толпы, а несчастного задержанного долго еще будут допрашивать и передопрашивать.

С берега бабы с чайниками и даже целыми ведрами бегут на пароход за бесплатным кипятком, еще увеличивая тем давку, — многие из них даже белье стирают пароходным кипятком.

Наконец, пароход отходит. Первый и второй класс почти пусты: два ответственных «товарища» проводят отпуск, жена и теща капитана, один ревизор, и некто, командируемый Цека водников, разумеется, с бесплатным проездом. Больше — никого. Зато значительная часть пассажиров третьего и четвертого класса осталась на пристани до следующего парохода, за неимением мест.

Они расселись семейственными кучками на полу дебаркадера и на траве возле пристани. Много в этой толпе немцев-колонистов и татар-крестьян. Они группируются по национальностям. Семьи в дороге давно перезнакомились друг с другом, но за котомками своими все-таки боязливо присматривают.

— Отойди, мать твою!.. Эй, мать твою!.. поберегись!.. — то и дело раздается над пристанью. Отупевшие от тяжести грузчики, точно караван горбатых верблюдов, ползут с протяжным ревом взад и вперед. Листы железа, мешки с мукой, ящики с помидорами — какой только поклажи не побывало за день на их спинах. Кто-то из артели загрезился: стоит в стороне и мечтательно-медлительно поплевывает в воду. Товарищи усовещивают: «Что стал так? Кто за тебя таскать должен? Мы, что ли?».

И опять ползут унылые человеческие караваны…

— Эй, ты, — окосел, что ли? — Барышню чуть не пришиб!.. Это тебе не наша тамбовская, которую дави почем зря!.. — кричит грузчик завевавшемуся приятелю. — Тут если пришибешь, — вовек не отвертишься…

Рассказывали мне грузчики такой случай… Рассказывали злобно, непримиримо.

— Позапрошлым летом такая, мол, штука вышла: вздумали-де грузчики из своей же артели старика дразнить… — «Ты, мол, старик, уж плох стал… — Какая уж твоя теперь работа?.. Тридцать с лишним лет грузил, а против молодых не устоишь… — Задело старика… — «Вы что, — мелкота! В наше время поздоровше народ был… Вы против меня — что?!» — Взял, взвалил на спину поклажу — так вдвое против обыкновенной — и понес… — Отнес на баржу, свалил и назад еще вернулся; идет — улыбается, криво этак…

— «Ну, что — донес?!» — говорит, — да тут и повалился мертвый… Ущемленная грыжа…

Когда все очередные пароходы и баржи разгружены и вновь нагружены, — тогда наступает временный перерыв в работе, иногда на полчаса, иногда на несколько часов — смотря по тому, когда прибудет новый пароход…

Грузчики ленивой неработной походкой подымаются вверх, на пригорок и на самом солнцепеке ложатся на землю, как настоящие верблюды… Мухи прилипают к потным, липким лицам, — но солнце вряд ли обжигает эти насквозь прожженные и прокаленные горячим трудом тела.

Если работы много и заработок относительно велик, некоторые позволяют себе роскошь:

— Ну, тетка Агриппа, — больно молоко у тебя сладкое! Давай-ка сюда полбутылки холоденького!..

Или:

— Почем пельмешки, бабка? — <нрзб.> штук — гривенник? — Давай-ка сюда полсотни!..

— Сейчас, родной, сейчас!.. — сразу оживившись, суетится бабка. — Тебе и вьюшки подлить? — Иль без вьюшки?..

Но чаще всего берут — порцию картофеля, о котором никак не решить — вареный он или пареный; порция — 15 копеек…

Как раз напротив — ухмыляется лоснящейся свежевыкрашенной рожей вывеска столовки ТОПО. Но туда грузчики не идут. — Не по карману…

Столуются они всей артелью у себя на ночевке, продукты закупают сами, стряпает специально нанятая артелью стряпуха. Я пробовала заговаривать с грузчиками во время таких перерывов в работе. Они вначале отвечали неохотно.

— Чего это вы нас все щупаете? — запротестовал один из них на мои вопросы об их житье-бытье. — И кто только нас не щупает!.. Чего только вам — интеллигенции — от нас нужно?..

И тут же ехидный вопрос:

— Вы, мадамочка, случайно, не коммунистка будете?

— Верно, из социалисток-революционерок или, может, из эсдечек?

И еще большее издевательство, и безграничное презрение всколыхнулось в голосе.

Поистине, недаром русская интеллигенция столько времени обходила и обхаживала именно эту, наиболее пролетарскую часть русского пролетариата, недаром умиленно пела «Дубинушку», «Бурлаков» и прочие песни грузчиков и о них — это, действительно, в настоящий момент по крайней мере, наиболее сознательная часть русского рабочего класса, и первая классовая истина, которую усвоили волжские крючники, была та, что всякие интеллигентские разглагольствования, все равно — коммунистические или соглашательские, ни малейшей реальной пользы никому, кроме самого оратора, не приносят. — Не доверяй интеллигенту, который к тебе лезет… — думает грузчик. — Отцепись!.. — огрызается он на всякую агитацию и пропаганду.

Но худший его враг, это — Комитет водников, комитет их же, грузчиков, профсоюза… Потому что всякий член этого профсоюза отчетливо видит те отчисления, которые приходится ежемесячно уплачивать в союз, и лишь в исключительно счастливом случае удается ему испытать реальную помощь, которую в свою очередь оказал бы ему союз…

— И на кой черт содержим мы этих дармоедов?!.. — с горечью говорят грузчики о своих секретарях и прочих профсоюзных деятелях. — Попробуй-ка забастовать, надбавочки попросить — он, профсоюз, так тебе поможет — получше царской жандармерии.

Но есть у грузчиков другая спайка, живая, цепкая — не то, что бумажно-митинговая «солидарность» профсоюзов: грузчик всегда последним поделится с товарищем, не только последним хлебом, но и последним глотком самогона, — может быть, потому, что все равно не имеет возможности и не привык скапливать частную собственность. Все равно на старости лет умрет он от недоедания и нищеты — в те обидные и унизительные годы, когда работать не станет больше сил, — или будет ютиться нищим приживальщиком возле артели грузчиков.

Письмо двенадцатое

ЛЕНИНСК. ГОРОД И ДЕРЕВНЯ

Автомобиль наш легко и ловко щекотал землю, а земля — русская крестьянская лахудра, ко всему равнодушная, с тупыми нервами, — даже не хихикала под этим непривычным ощущением.

В деревнях — глазели. Но глазела больше молодежь. А старики, которым это зрелище должно бы было казаться особенно необычным, — просто игнорировали наш автомобиль и лишь в редких случаях — провожали равнодушным, не совсем доброжелательным взглядом.

Мелькали деревни, — русские, татарские, мечети странно и красиво контрастировали с церковками. Решительно не идет ислам срединной России.

И даже югу русскому идет не везде. Ислам требует жары, солнца, экзотики, — он у себя дома на Кавказе, в Крыму и в Туркестане; а в Поволжье, выше Астрахани, он какой-то странный, словно забитый.

Вот едем мы мимо большого села — три мечети в нем и две церкви — торговое село.

День воскресный, гуляет село.

Тут и гармошка, и частушки, и семечки, и самогон.

А только что это?

Да рази ж это девчата? Али, может, городские какие навестить приехали? Нет, что-то больно много — не все же село из одних приезжих состоит. Это все свои же, сельские девчата.

А на девчатах — высокие ботинки с французским каблуком, коротенькие, немного подлиннее колен, юбочки, а больше всего — легкие белые платьица, коротенькие, декольтированные и без рукавов.

А посредине площади — кружится толпа в водовороте человеческом. И доносится оттуда:

— Сливочное мороженое!.. Сливочное мороженое!..

Я спрашиваю:

— Это что же, из города, по случаю праздника, мороженщик?

— Да нет, — отвечают, — свой, деревенский. Каждое воскресенье, да и по пятницам (мусульманский праздник) торгует.

Сарафанов сейчас на Руси и в помине нет. Это только «вдовствующая императрица» и Крупская во всех госиздатовских магазинах в сарафане выставлена и внизу надпись: «Редкий снимок: Крупская в сарафане».

В толпе молодежи наш автомобиль вызывает хотя и не сенсацию, но все же — повышенный интерес. «Барышни» как-то по особенному, по «интеллихентному», не так, как своим деревенским, строят шоферу глазки, а парни смотрят на него с затаенной завистливой злобой и напускной насмешливостью.

Но шофер наш не совсем твердо знает дорогу дальше и просит кого-нибудь из парней сесть с нами — показать.

— Ну, я, што ли. Ведь ненадолго? — словно нехотя, но тем не менее поспешно, не успел бы кто другой пока вызваться, соглашается один из парней.



Поделиться книгой:

На главную
Назад