Я махнула рукой, показывая тем самым, что в этом нет необходимости.
– Я тебе верю, – пробормотала я, стараясь не смотреть ей в глаза и глядя через дверь на улицу.
Откуда-то издалека до меня донесся голос Кармен: «Если пойдете к Нино, возьмите меня с собой: втроем мы его выведем на чистую воду, не отвертится!» Я почувствовала, как она легонько коснулась моей руки. В детстве мы собирались в саду возле церкви и читали фотороманы, так же сочувствуя попавшим в беду героиням и так же желая их поддержать. Кармен двигало то же чувство солидарности, только по-взрослому серьезное, искреннее, вызванное настоящей, а не выдуманной проблемой. Лила никогда не была поклонницей фотороманов и если теперь сидела напротив меня, то по совершенно другим причинам. Я представила себе, как она ликовала и как ликовал Антонио, когда выяснилось, что Нино обманщик. Я видела, как они с Кармен переглянулись. Мгновения тянулись долго. «Нет», – прочла я по губам Кармен, и как бы в подтверждение этого она замотала головой.
Что «нет»?
Лила уставилась на меня, приоткрыв рот. Как обычно, она сочла своей обязанностью воткнуть мне в сердце булавку – не для того чтобы его остановить, а для того чтобы заставить биться еще сильнее. Прищуренные глаза, высокий, наморщенный лоб. Она ждала моей реакции. Она хотела, чтобы я закричала, расплакалась, кинулась к ней за помощью.
– Мне и правда пора, – спокойно произнесла я.
23
Я нарочно исключила Лилу из участия во всех последующих событиях.
Ей удалось меня ранить. Не открытием, что Нино больше двух лет врал мне о своем разрыве с женой, а тем, что она нашла доказательства тому, о чем твердила с самого начала, – что я сделала неправильный выбор и повела себя как последняя дура.
Несколько часов спустя мы встретились с Нино. Я делала вид, что все в порядке, только от объятий его уклонилась. Меня душила злоба. Я всю ночь пролежала с открытыми глазами, борясь с желанием прижаться к длинному телу мужчины, который так все испортил. На следующий день он собирался везти меня смотреть квартиру на виа Тассо, я согласилась и не выдала себя, даже когда он сказал: «Если тебе понравится, об оплате не беспокойся, я сам обо всем позабочусь: вскоре мне должны дать такое место, что проблем с деньгами у нас не будет». Только вечером я не выдержала и взорвалась. Мы приехали на виа Дуомо, а его друга, как обычно, дома не было.
– Хочу завтра встретиться с Элеонорой, – сказала я.
– Зачем? – Он смотрел на меня в растерянности.
– Мне надо с ней поговорить. Хочу узнать, что ей про нас известно. Когда ты ушел из дома, сколько вы с ней не спите. Подали вы на развод или нет. Пусть расскажет, знают ли ее отец и мать, что вашему браку конец.
Он оставался спокоен.
– Так спроси у меня, если что-то не ясно, я объясню.
– О нет, теперь я поверю только ей, потому что ты врун.
Я начала орать и перешла на диалект. Он тут же сдался, сознался во всем, и у меня не осталось никаких сомнений, что Лила сказала правду. Я накинулась на него с кулаками и, пока колотила его в грудь, чувствовала, как на свободу вырывается какая-то другая я, которая хотела причинить ему как можно больше боли, надавать пощечин, плюнуть в лицо (в детстве я видела, как взрослые делали это во время ссор); мне хотелось орать, обзывать его поганцем, рассадить ему лицо и выцарапать глаза. Я поразилась сама себе. Поразилась и испугалась.
Я остановилась. Сердце выскакивало из груди.
– Сядь, – попросил он.
– Нет.
– Прошу тебя, дай мне возможность все объяснить.
Я рухнула на самый дальний от него стул и дала ему выговориться. «Ты прекрасно знаешь, – заговорил он сдавленным голосом, – что перед Монпелье я все рассказал Элеоноре и был уверен, что порву с ней. Но по возвращении все обернулось сложнее, чем я мог себе даже представить…»
Его жена буквально обезумела, жизнь Альбертино на его глазах превращалась в кошмар, и ему пришлось сказать ей, что мы больше не встречаемся. Ложь помогла, но ненадолго. Поскольку ему все труднее было придумывать правдоподобные объяснения своим частым отлучкам, скандалы с Элеонорой повторялись снова и снова. Однажды она накинулась на него с ножом, метя в живот, в другой раз настежь раскрыла балконную дверь и чуть не выбросилась вниз, в третий – ушла из дома вместе с ребенком. Ее не было целый день, и он чуть не умер от страха. Он нашел ее у тетки, с которой они были очень близки. С того дня Элеонора изменилась. В ней не осталось злобы, только презрение.
«Как-то утром, – продолжал Нино, – она спросила, правда ли я тебя бросил, и я ответил „да“. Она сказала: „Хорошо, я тебе верю“, – и после этого стала притворяться, что у нас все прекрасно. Понимаешь,
Он перевел дыхание и прочистил горло, пытаясь понять, слушаю я его или от злости оглохла. Я сидела, ни слова не говоря, и смотрела в сторону. Должно быть, он счел это добрым знаком, потому что возобновил свою исповедь, добавив ей убедительности. Он демонстрировал чудеса красноречия и вкладывал в свой рассказ всю душу: превозносил мои достоинства, сокрушался о своих недостатках, жаловался на то, как он страдает, и сетовал на свое отчаянное положение. Договорив, он потянулся ко мне, но я его оттолкнула. Он разрыдался. «Я не прошу простить меня, – сквозь слезы бормотал он, – прошу только, чтобы ты меня поняла». – «Ты врал ей, врал мне, – перебила я его, – и делал это не ради любви, а ради себя! У тебя не хватило смелости сделать выбор. Ты трус». Я осыпала его самыми грязными ругательствами на диалекте, он все терпеливо сносил, только изредка бормотал что-то жалкое. Гнев душил меня, не давая говорить, и я замолчала. Он тут же снова пошел в наступление. Он доказывал мне, что врал вынужденно, чтобы избежать трагедии. Ему показалось, что он почти добился цели, и он тихим голосом сказал, что теперь, благодаря молчанию Элеоноры, мы прекрасно можем поселиться вместе. На это я спокойно ответила, что между нами все кончено. Я покинула его квартиру и в тот же день уехала в Геную.
24
Обстановка в доме Гвидо и Аделе делалась все более напряженной. То и дело звонил Нино: я либо сразу клала трубку, либо громко, на весь дом, объясняла ему, что я о нем думаю. Пару раз звонила Лила, хотела узнать, как идут дела. «Хорошо, прекрасно, как же еще?!» – гаркнула я и швырнула трубку. Я была невыносима, без повода орала на Деде и Эльзу. Но особенно доставалось Аделе. Однажды утром я сказала ей, что мне прекрасно известно, что она пыталась помешать публикации моего эссе. Она и не подумала отнекиваться: «Потому что это просто памфлет, а я против того, чтобы издательство печатало памфлеты». – «Хорошо, пусть я пишу памфлеты, – ответила я, – зато ты за всю свою жизнь не написала даже памфлета! Непонятно только, откуда взялась твоя хваленая известность?» Она обиделась и прошипела: «Много ты обо мне знаешь». О, я знала о ней много, больше, чем она могла себе представить, но в тот раз промолчала. Зато высказалась через несколько дней: я только что наорала по телефону на Нино, и свекровь сделала мне замечание, что я на весь дом кричу на диалекте.
– Отстань, – буркнула я, – можно подумать, ты сама святая.
– Ты на что намекаешь?
– Сама знаешь.
– Ничего я не знаю.
– Пьетро рассказывал мне, как ты водила любовников.
– Я?
– Именно. И нечего прикидываться, что ты с луны свалилась. Я отвечаю за свои поступки перед всеми, в том числе перед Деде и Эльзой, и сама расплачиваюсь за последствия своих ошибок. А ты, что бы ты из себя ни изображала, просто лицемерная мещанка, привыкшая заметать свои пакости под ковер.
Аделе побледнела. Кожа у нее на лице натянулась, она на негнущихся ногах пошла и закрыла дверь гостиной. Вернувшись, она вполголоса прошипела, что я злобная дрянь и мне не понять, что значит любить по-настоящему и отказаться от любимого человека, что под маской милой послушной девушки скрывалась моя суть базарной воровки, готовой стянуть что плохо лежит, и что никакое образование и никакие книжки не в силах меня изменить. «Убирайся отсюда завтра же, – заключила она, – вместе со своими дочерями. Бедняжки, мне их очень жаль! Возможно, останься они здесь, у них был бы шанс вырасти не такими, как ты!»
Я ничего не ответила, понимая, что перегнула палку. У меня было искушение извиниться, но я его переборола. На следующее утро Аделе приказала домработнице помочь мне собраться. «Сама соберусь», – крикнула я и вскоре, даже не попрощавшись с Гвидо, сидевшим у себя в кабинете и делавшим вид, что ничего особенного не происходит, очутилась на вокзале, волоча за собой груду чемоданов и двух девочек, которые с любопытством озирались, не понимая, что происходит.
Помню, я жутко устала, в зале ожидания было очень шумно. Деде постоянно делала мне замечания: «Хватит меня толкать! И не кричи, я не глухая!» Эльза спрашивала: «Мы едем к папе?» Они радовались, что не пошли в школу, но в то же время – я чувствовала это – испытывали смутное беспокойство и без конца спрашивали: «А куда мы едем? А когда мы вернемся к бабушке с дедушкой? А где мы будем обедать? А где мы сегодня будем спать?» – и умолкали, стоило мне прикрикнуть.
Сначала, от отчаяния, я хотела купить билеты до Неаполя и без предупреждения заявиться к Нино с Элеонорой. «Так и сделаю, – распаляла я себя. – Это он виноват, что мы с дочками оказались на улице, пусть теперь расхлебывает!» Меня так и подмывало втянуть его в тот бардак, которым обернулась моя жизнь, поломать его существование, как он поломал мое. Он обманул меня. Сохранил семью, а меня держал для утех. Я сделала окончательный выбор, а он нет. Я бросила Пьетро, а он остался с Элеонорой. Значит, я имею полное право заявиться к нему и сказать: «Здравствуй, дорогой мой, вот и мы! Ты боялся, что твоя жена сойдет с ума, так вот, теперь с ума схожу я. И выкручивайся как знаешь!»
Я настраивалась на долгую, мучительную поездку до Неаполя, но в одну секунду изменила решение: объявления по громкой связи оказалось достаточно, чтобы мы сели в миланский поезд. Мне позарез нужны были деньги, значит, надо было идти в издательство и выпрашивать работу. Только в вагоне я призналась себе, почему вдруг передумала. Несмотря ни на что, любовь к Нино продолжала отчаянно биться в моем сердце и не давала мне причинить ему боль. Сколько бы я ни писала о женской независимости, как бы многословно о ней ни рассуждала, я не могла обойтись без его тела, его голоса, его ума. С ужасом я осознала, что все еще хочу его и люблю сильнее, чем собственных дочерей. Одна мысль о том, что я его больше не увижу, рвала мне душу: свободная образованная женщина один за другим теряла свои лепестки; опадали женщина-мать, и существовавшая отдельно от нее женщина-любовница, и не имеющая отношения к женщине-любовнице озлобленная шлюха – и все они разлетались в разные стороны. Чем ближе мы подъезжали к Милану, тем отчетливее я понимала, что, избавившись от Лилы, стала подражать Нино. Я не умела быть
Раздавленная и изможденная, я добралась до дома Мариарозы.
25
Как долго я рассчитывала у нее пробыть? Как минимум, несколько месяцев, и – я не обольщалась на этот счет – это будут не самые простые месяцы. Золовка уже знала о моей ссоре с Аделе и со своей обычной прямотой заявила мне:
– Ты знаешь, я люблю тебя, но зря ты так с моей матерью.
– Она тоже обошлась со мной ужасно.
– Не спорю, но раньше она тебе помогала.
– Помогала, чтобы я не замарала репутацию ее сына.
– Ты к ней несправедлива.
– Нет, я просто называю вещи своими именами.
Она посмотрела на меня недовольно, что было совсем на нее не похоже. Затем голосом, каким излагают правило, не терпящее исключений, сказала:
– Я тоже хочу назвать вещи своими именами. Моя мать – это моя мать. Говори что хочешь о моем отце и брате, но ее не трогай.
В остальном она была сама доброта и любезность. Она, как всегда спокойно, приютила нас, выделив нам большую комнату с тремя раскладушками, выдала белье и полотенца и предоставила нас самим себе, как поступала со всеми обитателями своей квартиры, которые внезапно появлялись там и столь же внезапно исчезали. Меня в очередной раз поразил ее живой взгляд: казалось, ее тело было наброшено поверх глаз, как выцветший халат. Я даже не заметила, какая она бледная, как сильно похудела. Я была так занята собой и своими бедами, что вскоре вообще перестала обращать на нее внимание.
Я немного привела в порядок захламленную, пыльную, грязную комнату, застелила постели себе и дочкам, составила список необходимых покупок. Но мой организационный порыв длился недолго. Мысли путались, я не знала, за что хвататься, и первые дни провисела на телефоне.
Я настолько стосковалась по Нино, что сразу позвонила ему. Он спросил у меня номер Мариарозы и с тех пор непрерывно звонил, несмотря на то что каждый наш разговор заканчивался ссорой. Я так радовалась каждому его звонку, что почти готова была его простить. «В конце концов, я тоже скрыла от него, что Пьетро вернулся домой и мы ночевали под одной крышей», – убеждала я себя. Но не могла не понимать, что это разные вещи: я с Пьетро не спала, а он спал с Элеонорой; я подала заявление о раздельном проживании, а его брак только укрепился. Мы снова ссорились, я кричала, что не желаю больше его слышать, но телефон продолжал регулярно звонить, по утрам и вечерам. Нино говорил, что не может без меня жить, умолял приехать в Неаполь, сказал даже, что снял квартиру на виа Тассо и она ждет нас с девочками. Он упрашивал, умолял, сулил мне златые горы, но не говорил самого главного: что он
26
Я презирала сама себя, но не могла выбросить Нино из головы. Я писала какие-то статьи, куда-то через силу ездила, через силу возвращалась, я не жила, а выживала. Практика показала, что Лила была права: я забросила дочерей, не занималась их воспитанием, не устроила их в школу.
Деде и Эльза были в восторге от новой жизни. Тетку они почти не знали, зато оценили исходившее от нее ощущение свободы. Дом на Сант-Амброджо продолжал служить своего рода причалом для тех, кому больше некуда было пойти. Мариароза принимала всех, со всеми вела себя как сестра, если не как добрая монахиня: никого не осуждала, прощала любые провинности, не обращала внимания на психические расстройства, закрывала глаза на нарушение законов и пристрастие к наркотикам. У девочек не было никаких обязанностей, они целыми днями, до позднего вечера, с любопытством шлялись по всей квартире. Слушали взрослые споры и взрослую болтовню, радовались, когда в доме играла музыка, звучали песни и затевались танцы. Тетушка уходила в университет рано утром и возвращалась вечером. Она никогда ни на кого не сердилась, а девочки ее только веселили; они ходили за ней по пятам, играли с ней в прятки и жмурки. Иногда она оставалась дома и устраивала большую уборку, привлекая девочек, меня и других гостей. Но больше, чем о физическом благополучии, она заботилась о нашем умственном развитии и организовала что-то вроде вечерних курсов, на которые приглашала коллег из университета, или сама читала нам увлекательные лекции. Племянниц она сажала рядом с собой и постоянно обращалась к ним с вопросами. В такие вечера в квартире было не протолкнуться от ее друзей и подруг, которые приходили специально, чтобы послушать Мариарозу.
Однажды во время такого собрания в дверь постучали. Деде побежала открывать: ей нравилось встречать гостей. Вскоре девочка вернулась в гостиную и с испугом объявила: «Там полиция!» Среди собравшихся поднялся недовольный и даже сердитый ропот. Мариароза спокойно встала и пошла к полицейским. Их было двое: оказалось, на нас нажаловались соседи. Мариароза вела себя с полицейскими доброжелательно, пригласила в гостиную, едва ли не силой усадила рядом с нами и продолжила лекцию. Деде, которая раньше никогда не видела полицейских вблизи, прилипла к тому, что помоложе, положила локти ему на колени и завела с ним беседу. Мне запомнилась первая произнесенная ею фраза, которой она хотела доказать ему, что Мариароза – хороший человек:
– По правде говоря, моя тетя – настоящий профессор.
– По правде говоря? – переспросил полицейский с робкой улыбкой.
– Да.
– Как хорошо ты разговариваешь.
– Спасибо! Правда профессор, ее зовут Мариароза Айрота, она преподает искусствоведение.
Парень шепнул что-то на ухо своему старшему товарищу, они просидели у нас в заложниках минут десять и ушли. Деде проводила их до дверей.
Вскоре Мариароза и мне организовала выступление: на мой вечер собралось еще больше народу, чем обычно. Девочки сидели на подушках в первом ряду большой гостиной и внимательно меня слушали. Мне кажется, именно с того вечера Деде стала присматриваться ко мне с любопытством. Она была очень привязана к отцу и к деду, быстро полюбила Мариарозу, а мной совсем не интересовалась. Я была ее матерью, то и дело что-то ей запрещала, и она терпеть меня не могла. Наверное, ее удивило, что другие люди так внимательно слушают, что я говорю, а может, ей понравилось, с каким спокойствием я отвечала на острые вопросы, которые в тот вечер задавала мне в основном Мариароза. Единственная из собравшихся женщин, та заявила, что не согласна ни с одним моим словом, хотя именно она побуждала меня учиться, писать, публиковаться. Не спрашивая разрешения, она рассказала о моей стычке с матерью во Флоренции, из чего я вывела, что ей известны все подробности. Умело жонглируя умными цитатами, она доказывала мне и собравшимся, что женщина, не уважающая своего происхождения, – потеряна.
27
На время своих отлучек я оставляла девочек на золовку, но вскоре обнаружила, что большую часть времени ими занимается Франко. Вообще он почти не выходил из своей комнаты, не участвовал в лекционных собраниях, не обращал внимания на появлявшихся и исчезавших обитателей квартиры. Но к моим дочкам он привязался и по-своему занялся их образованием. Он научил Деде находить нелепости – так она называла это в разговорах со мной – в классических текстах, например у Менения Агриппы, которого они проходили в школе, куда я наконец ее отдала. «Мама, плебеи, конечно, восхищались красноречием Менения Агриппы, – со смехом говорила она, – только разве могут органы одного человека нормально питаться, если набивают чужой желудок? Ха-ха-ха»[2]. У него же она научилась показывать на большой карте области, утопающие в богатстве или страдающие от чудовищной бедности. «Какая ужасная несправедливость!» – повторяла она за ним.
Как-то вечером, когда Мариарозы не было дома, мой бывший пизанский любовник, кивнув на девочек, с криками носившихся по квартире, сказал мне серьезным и печальным голосом: «Подумать только, а ведь это могли быть наши дети». – «Могли, только были бы старше на пару лет», – согласилась я. Он опустил взгляд, уставившись на свои ботинки, а я смотрела на него и пыталась отыскать черты того богатого и увлеченного учебой студента, которого знала пятнадцать лет назад. Передо мной был он и в то же время не он. Он ничего не читал, не писал, весь последний год почти не участвовал в общих собраниях и дебатах. О политике – единственном настоящем своем увлечении – он говорил без былой страсти и азарта и даже свои мрачные предсказания излагал в насмешливом тоне. С намеренно преувеличенным пессимизмом он перечислял мне грядущие неизбежные катастрофы: «Во-первых, гибель субъекта революции – рабочего класса; во-вторых, растрата политического наследства социалистов и коммунистов, которые уже сегодня передрались между собой, выясняя, кто – или что – сыграло ключевую роль в поддержке капитализма; в-третьих, крах любых надежд на возможные перемены: все идет как идет, надо смириться и приспособиться». – «Ты и правда во все это веришь?» – скептически спросила я. «Конечно, – засмеялся он. – Впрочем, ты знаешь, что в полемике я силен и могу при помощи тезиса, антитезиса и синтеза доказать тебе прямо противоположное: что коммунизм неминуем, что диктатура пролетариата – это высшая форма демократии, что Советский Союз, Китай, Северная Корея и Таиланд гораздо лучше Соединенных Штатов, а проливать кровь ручьями и реками иногда, конечно, преступно, но иногда и справедливо. Так тебе больше нравится?»
Только два раза мне довелось увидеть его прежним. Однажды утром к нам пришел Пьетро, без Дорианы, с видом инспектора, который явился проверить, в каких условиях живут дети, в какую школу ходят, всего ли им хватает. Момент был напряженный. Может, девочки слишком много ему рассказали, может, по-детски что-то присочинили, но только он накинулся сначала на сестру, а потом на меня, обвинив нас в безответственности. Я потеряла терпение и крикнула: «Конечно, ты всегда прав! Вот и забирай их себе и воспитывай вместе с Дорианой!» Тут из своей комнаты появился Франко. Припомнив свое былое красноречие, когда-то помогавшее ему управлять буйными сборищами, он завел с Пьетро ученый спор о семейных отношениях и воспитании детей. Они дошли до Платона, совершенно забыв о нас с Мариарозой. Муж уехал раскрасневшийся, с горящими глазами, в крайнем возбуждении и страшно довольный, что нашел достойного собеседника для умной и культурной дискуссии.
Еще более бурным и ужасным был день, когда у нас на пороге без предупреждения появился Нино. Он явно устал от долгой поездки на машине и выглядел не лучшим образом. Во мне вспыхнула надежда, что он приехал за нами. «Пусть только скажет:
– Что ты такое несешь? – с изумлением спросила я.
– Я не могу оставить Элеонору, но и без тебя жить не могу.
– То есть ты предлагаешь мне сменить роль любовницы на роль второй жены?
– Что ты говоришь? Это не так.
28
Сегодня, когда у меня целая жизнь за спиной, я понимаю, что слишком бурно отреагировала на это известие, – пишу и смеюсь сама над собой. Я знаю огромное количество таких историй о любви и сексе, наслушалась их и от мужчин, и от женщин, – что поделать, это неуправляемые животные инстинкты. Но тогда мне сорвало крышу.
Он его не выгнал, но жестом показал, чтобы тот молчал. Он не спрашивал, что случилось, вместо этого взял меня за запястья, постоял со мной, подождал, пока я приду в себя. Затем отвел меня на кухню, усадил на стул. Нино поплелся за нами. Я заламывала руки и сдавленно стонала. Когда Нино попытался приблизиться ко мне, я повторила: «Выгони его». Франко отвел его в сторону и спокойно произнес:
«Оставь ее в покое. Уходи». Нино послушно вышел из кухни, а я сбивчиво, поминутно умолкая, рассказала Франко, что случилось. Он слушал меня не перебивая, пока не понял, что больше у меня нет сил говорить. Тогда он в своей обычной наукообразной манере сказал, что наслаждаться тем, что есть, вместо того чтобы ждать невозможного, – не такая уж плохая привычка. Я взвилась: «Вечно эти ваши мужские оправдания! Плевать я хотела на ваши наслаждения! Хватит чушь пороть!» Он не обиделся и призвал меня оценить ситуацию трезво. «Давай порассуждаем. Этот человек врал тебе два с половиной года, говорил, что оставил жену, что между ними ничего нет, а теперь выясняется, что семь месяцев назад она от него забеременела. Это ужасно, ты права, Нино подлец. Но заметь, он же мог просто исчезнуть из твоей жизни и забыть про тебя навсегда. Подумай, зачем ему было ехать из Неаполя в Милан, целую ночь провести за рулем? Зачем он пришел сюда унижаться, каяться? Зачем ему умолять тебя не бросать его? Наверное, это что-то да значит…» – «Это значит, – завопила я, – что он врун, пустышка и ему не хватает мужества сделать выбор». Франко кивал, со всем соглашался, но потом спросил: «А что, если он действительно тебя любит и знает, что по-другому любить не сможет?»
Возможности наорать на него за то, что неожиданно встал на сторону Нино, мне не дали. Дверь открылась, на пороге появилась Мариароза. Девочки узнали Нино и, мигом забыв о днях и месяцах, когда их отец использовал его имя исключительно как ругательство, кинулись к нему. Нино заговорил с ними, Франко и Мариароза стали меня успокаивать. Как все это было сложно! Деде и Эльза громко болтали и смеялись, а Мариароза и Франко пытались привести меня в чувство при помощи рациональных аргументов. Они призывали меня подумать здраво, но сами при этом не могли сдержать волнения. Франко вопреки своему обыкновению рубить сплеча неожиданно заговорил о компромиссе. Золовка при всем сочувствии ко мне защищала Нино и – особенно – бедную Элеонору, чем сильно меня обидела, – возможно, случайно, а возможно, и с расчетом. «Не злись, – говорила она, – ну рассуди, ты ведь тоже женщина. Разве ты способна ради своего счастья погубить другую женщину?»
И так до бесконечности. Франко уговаривал меня смириться с тем, что есть, и решить, что в данных обстоятельствах будет для меня лучше; Мариароза рисовала передо мной портрет Элеоноры, брошенной с грудным ребенком на руках, и предлагала: «Попробуй с ней поговорить – вот увидишь, вы поймете друг друга, она же твое зеркальное отражение, а ты – ее». «Что за чушь они несут, – думала я. – Почему я должна выслушивать подобные глупости от людей, которые ничего не понимают и не могут понять. Лила развернулась бы и ушла – она всегда так делает. Лила сказала бы: „Ты уже наломала достаточно дров. Плюнь им в рожу и беги!“ Любимый ее выход из любой ситуации». Но мне было страшно, а болтовня Мариарозы и Франко не только не помогла мне, но запутала еще больше. Я посмотрела на Нино. Какой он был красивый и как ловко подлизывался к моим дочкам. Он привел их к нам на кухню и как ни в чем не бывало сказал, обращаясь к Мариарозе: «Тетушка, какие прекрасные у вас племянницы!» При этом он коснулся пальцами ее обнаженного колена. Я увела его из дома, и мы пошли пройтись до базилики Сант-Амброджо.
Помню, было жарко. Мы шли вдоль красной кирпичной стены, над нами кружил пух платанов. Я сказала Нино, что мне нужно время, чтобы привыкнуть обходиться без него. Он ответил, что никогда не сможет жить без меня. «Конечно, – ответила я. – Ты вообще ни с кем расстаться не в состоянии». Он твердил, что все не так, что это все обстоятельства, что он должен сохранять эти отношения ради нас, чтобы быть со мной. Я поняла, что мне его не переубедить: он видел перед собой лишь бездну и был слишком напуган. Я проводила его до машины. Прежде чем завести мотор, он спросил меня: «Что ты думаешь делать?» Я промолчала. Я не знала ответа на этот вопрос.
29
Принимать решение мне пришлось несколько недель спустя: обстоятельства вынудили. Мариарозе надо было по делам съездить в Бордо. Перед отъездом она отвела меня в сторону, чтоб никто не слышал, и завела довольно сумбурный разговор о Франко. Она просила все время ее отсутствия быть рядом с ним, потому что он в глубокой депрессии. Я и раньше догадывалась, что с Франко все непросто, но, поглощенная проблемами, не думала об этом. Теперь я наконец поняла, что Мариароза не играет с ним в добрую самаритянку, как со всеми нами, его она любит по-настоящему. Она стала ему и матерью, и сестрой, и любовницей одновременно, и вечная тревога на лице, и неестественная худоба объяснялись тем, что она боялась за него – он мог сломаться в любую минуту.
Ее не было восемь дней. С огромным трудом (голова у меня была забита другим) я присматривала за Франко, каждый вечер допоздна с ним болтала. К моей радости, вместо разговоров о политике он предпочитал рассказывать о себе или о тех днях, когда нам было так хорошо вместе. Мы вспоминали наши весенние прогулки по Пизе, вдоль Арно, он делился со мной тем, что обычно держал при себе: говорил о своем детстве, родителях, бабушках и дедушках. Он и мне давал возможность выговориться: я болтала о новом контракте с издательством, о том, что мне надо срочно садиться за новую книгу, о возможном возвращении в Неаполь, о Нино. Мне особенно нравилось, что он избегал общих рассуждений и высоких слов, предпочитая ясность мысли и иногда пугающую откровенность. В один такой вечер, когда он показался мне еще более подавленным, чем обычно, он сказал: «Если он значит для тебя больше, чем ты сама, придется тебе брать его со всем багажом: женой, детьми, дурной привычкой трахать всех баб подряд и другими мерзостями. Эх, Лену, Ленучча…» Он расстроенно покачал головой, но потом рассмеялся, поднялся с кресла, произнес туманную фразу о том, что любовь, по его мнению, кончается только тогда, когда можно без страха и отвращения вернуться к себе самому, и вышел из комнаты, неуверенно передвигая ноги, будто проверял, точно ли под ним есть пол. Не знаю почему, тем вечером мне вспомнился Паскуале – полная противоположность Франко по социальному положению, культуре, политическим взглядам. Почему-то мне подумалось, что, если бы моему старому другу удалось вернуться живым из той тьмы, что его поглотила, у него была бы именно такая походка.
Весь день Франко просидел взаперти в своей комнате. На вечер у меня была назначена встреча по работе, я постучала к нему в дверь и спросила, сможет ли он накормить ужином Деде и Эльзу. Он пообещал все сделать. Вернулась я поздно. На кухне Франко оставил ужасный беспорядок, хотя всегда за собой убирал. Я все прибрала, помыла посуду. Спала я недолго, встала в шесть. По пути в ванную, проходя мимо его комнаты, обратила внимание на пришпиленный к двери кнопкой тетрадный лист:
Подушка и простыни были в крови, огромное черное пятно расползлось до самых его ног. Как омерзительна смерть! Здесь скажу только, что, когда я увидела его безжизненное тело, меня охватили одновременно отвращение и жалость. Я знала это тело во всех интимных подробностях, я видела этого человека счастливым, энергичным, знала, сколько книг он прочитал, сколько всего повидал в жизни. В голове не укладывалось: Франко, всегда такой живой, исполненный благородных целей и надежд, Франко – образец хороших манер, – и вдруг это ужасное зрелище. Как мог он так жестоко поступить со своей памятью, языком, умом?! Как он должен был ненавидеть себя, свое тело, свои настроения, мысли, слова, весь отвратительный вывих этого мира, заразивший его своей мерзостью!
В последующие дни мне часто вспоминалась Джузеппина, мать Паскуале и Кармен. Она тоже не смогла вынести себя и жизни, что выпала ей на долю. Но Джузеппина родилась задолго до моего рождения, а Франко был моим ровесником, и потрясение от его противоестественной смерти долго не отпускало меня. Я долго думала над оставленной им запиской. Он обращался ко мне, как бы говоря: «Не пускай сюда девочек, я не хочу, чтобы они видели меня таким, а сама заходи, ты
30
На сей раз Нино не обманул: он действительно снял для нас жилье на виа Тассо. Мы въехали туда сразу, хотя квартира кишела муравьями, а из мебели в ней была только двуспальная кровать без изголовья, кроватки для девочек, стол и пара стульев. Никаких разговоров о любви я с Нино больше не вела, о планах на будущее не заикалась.
Я лишь сообщила ему, что переехала вынужденно, из-за Франко, и что у меня для него две новости – одна хорошая, вторая плохая. Хорошая новость заключалась в том, что мое издательство согласилось напечатать подборку его эссе при условии, что он перепишет их не таким сухим языком, плохая – что он больше не коснется меня и пальцем. Первую новость он воспринял с восторгом, вторую – с отчаяньем. В итоге все вечера мы проводили вместе, сидя рядом и правя каждый свой текст. Этой близости оказалось достаточно, чтобы я сменила гнев на милость. Элеонора еще ходила беременная, когда мы снова стали любовниками. Ко дню рождения девочки, которую назвали Лидией, мы с Нино опять превратились во влюбленную парочку со своими привычками, красивым домом, двумя дочками и бурной личной и общественной жизнью.
– Только не думай, – сразу заявила я ему, – что все всегда будет по-твоему. Пока я не могу без тебя обходиться, но рано или поздно брошу.
– Не бросишь, я не дам тебе повода.
– Поводов у меня и так предостаточно.
– Скоро все изменится.
– Посмотрим.
Конечно, это все был фарс: я пыталась убедить себя, что поступаю разумно, хотя разумом тут и не пахло – сплошное унижение. Переиначивая слова Франко, я твердила себе: «Я всего лишь беру от жизни то, в чем сейчас нуждаюсь, но скоро мне надоест его физиономия, его речи, отступят все желания – и я пошлю его куда подальше». Когда я ждала его целый день, а он так и не приходил, я уверяла себя, что так даже лучше, что у меня куча дел, а он мне только мешает. Когда меня охватывала ревность, я успокаивала себя: «Любит-то он все равно одну
Трудности обрушивались на меня с регулярностью парового молота, оставляя на моем существовании все новые трещины. Город за прошедшее время ничуть не стал лучше: он по-прежнему высасывал из меня все силы. Жить на виа Тассо оказалось очень неудобно. Рино раздобыл для меня подержанный «Рено 4» белого цвета. Сначала я пришла в восторг, но вскоре выяснилось, что ездить из-за пробок невозможно. От повседневных забот голова шла кругом – такого со мной никогда не было ни во Флоренции, ни в Генуе, ни в Милане. Деде с первого дня в школе возненавидела учительницу и одноклассников. Эльза пошла в первый класс и теперь каждый день возвращалась домой расстроенная, с зареванными глазами, и отказывалась говорить, что случилось. Я ругала обеих, говорила, что они не умеют постоять за себя, приспособиться к обстановке, заставить себя уважать и что им придется этому научиться. Сестры встречали мои попреки единым фронтом, все чаще вспоминая Аделе и Мариарозу, при которых они жили как в раю. Я пыталась расположить их к себе лаской, обнимала и целовала. Иногда они нехотя отвечали на мои объятия, но могли и оттолкнуть. Что до работы, то мне очень скоро стало очевидно, что я напрасно покинула Милан: надо было постараться устроиться в издательство, пока все складывалось в мою пользу. Или перебраться в Рим: когда я ездила туда с презентацией книги, познакомилась с людьми, которые могли бы мне помочь. Что мы с дочками вообще делали в Неаполе? Неужели мы торчали там только ради того, чтобы доставить удовольствие Нино? А как же мое стремление к свободе и независимости? Неужели я просто врала себе? Значит, и своей публике я тоже врала, изображая из себя спасительницу, которая двумя книжками поможет каждой женщине признаться в том, о чем она до сих пор боялась говорить? Неужели мне просто хотелось в это верить, а на деле я ничем не отличалась от своих ровесниц с их традиционными взглядами на роль женщины? Если отбросить болтовню, то придется признать: я позволила мужчине полностью определить, как мне жить, и поставила его интересы выше своих и интересов своих дочерей.
Я научилась убегать от этих мыслей. Стоило Нино постучать в дверь, как все мои сожаления улетучивались. «
31
С виа Тассо наш квартал представлялся бесцветными каменными развалинами, едва различимыми у подножия Везувия. Мне хотелось, чтобы так оно и было: теперь, когда я стала другим человеком, мне верилось, что больше ему меня не засосать. Но и на сей раз моя решимость оказалась не такой твердой, как я воображала. Когда первая суета по обустройству квартиры осталась позади, я выдержала дня три, от силы четыре, а потом старательно нарядила девочек, сама оделась получше и объявила: «Пойдем навестим бабушку Иммаколату, дедушку Витторио и ваших дядей».