– Ей трудно будет жить, – говорила бабушка, – у нее нет шкуры. Она все воспринимает кровью.
А Тамара думала, что большое зло может прийти очень издалека, от людей, о которых они «слыхом не слыхивали, видом не видывали». Ей нравилось это русское выражение, которому ее научила живущая у кладбища русская старуха. Старухе было лет под девяносто, не меньше, но она знала тьму-тьмущую разных слов и выражений.
– Я чего тут у вас поселилась?.. Слышала про Толстого? Он все про вас знал. Я родилась в год его смерти. А к вам подалась, когда пошла мором коллективизация. В столовой посудомойка была на сносях, меня взяли в подмогу. Там был сторож, своими ушами слышала, как он говорил: «Толстой, не кто-нибудь, сказал: люблю за их обращение и достоинство… И еще, что стариков уважают». Имел в виду вас, кавказцев. Так я тут и осталась. И правда, никто ни разу не заобидел. Выстроила себе землянку. А когда пошел от этой идиотской коллективизации голод, дня не было, чтоб утром не находила на чистом камне лаваш там, или сыр, а то и суп какой в баночке. Я умру с этим народом. Толстой был ведь святой по мысли, хотя по поведению такой бывал вредный. Я читала про него много книжек. А сторож, который мне на него глаза открыл, умирать пришел ко мне. Я не сообразила сразу, когда он мне сказал: «Я от тебя хочу уйти. Можно?» – «Иди-иди, – говорю, – мне тоже на работу». Он засмеялся и говорит: «Глупая, я хочу у тебя умереть. Ты посидишь со мной, руку подержишь. Душа и отпустит».
Тамара приходила к ней, уже совсем лысой старухе, и читала ей «Кавказского пленника». От нее услышала и другие слова: калики перехожие. Думала, это нищие. Так думала и старуха. А папа сказал: «Нет, детка, это богатыри во смирении».
– А что это значит?
– Это значит, что богатырство его – для доброго дела. Он никогда человека не обидит. Смысл его жизни – в смирении и святости.
Она смотрела на глобус, который стоял на подоконнике, и успокаивалась. Близко были исключительно миролюбивые народы: болгары, поляки, турки. К тому же лозунг «Миру – мир» висел повсюду, и выходит, не только она, а многие люди были озабочены тем, чтобы войны не было никогда. Значит, и не будет! С чего бы ей быть?
Тамара темно-рыженькой девочкой с курчавыми волосами. А глаза у нее были серо-синие, как речная вода. И еще ямочки на щеках, которые ее смущали. Она старалась не улыбаться без лишней нужды, чтоб не выглядеть легкомысленной, на нее и так пялились черноголовые мальчишки. Но никто пальцем не тронул, потому что было такое понятие – честь. И ей очень нравилось это слово «честь». Высокое, как дерево, оно не гнулось при ветре и только слегка шелестело листьями от сильных порывов.
Не было войны, была честь, сады не горели, мальчишки-близняшки пошли в первый класс и были первыми учениками. А она, младшая сестра, следила, чтоб учили уроки, хотя обожала их до колючей боли в сердце.
Она ходила в пятый класс, когда раздались где-то за горами первые выстрелы. Никто не придал этому значения. Хотя нет. У дедушки Вахида была ручная ворона, ее все любили. Она прилетала и стучала клювом в окошко, могла во время обеда гордо пройти мимо тарелок и усесться на плечо дедушки. И тот ей что-то шептал, а она, наклонив голову, слушала и даже будто кивала головкой, а потом, нежно клюнув в щеку, в сущности, поцеловав, улетала по своим птичьим делам.
Вот ее убили первой. И она лежала, виновато раскинув крылья, а из ее сердца
текла совершенно человеческая кровь. Боже! Как плакал дед!
Тамара уже понимала, что присутствие зла запрограммировано самой природой. Иначе что делать той же высокой чести и доброте, которая встает на защиту, не будь зла? Она хорошо училась, собиралась после школы поступать в университет, где работал ее отец, на филологический факультет, до Грозного автобусом двадцать минут езды. Мама на будущее купила ей костюм, уже совсем не девчоночий, а немножко взрослый. Юбочка с разрезом и пиджак с красиво выкроенным воротником. Но стрелять стали все чаще и чаще. И кое-где горели бензоколонки.
А потом эта бомбежка, когда горело все, но ярче всех – сухие деревья, как та старая груша детства. Много горящих деревьев выглядели даже празднично. Тамара тогда окаменела. Она думала, что любимый сад будет гореть долго, потому что живой, и она этого не вынесет. Лучше уж самой броситься в огонь. Она сгорит быстрее, ибо меньше дерева, зато не увидит весь этот ужас. Будет больно, но будет быстро. И она пошла туда. За ней напряженно-задумчиво следила вся семья, но только
Олеся поняла ее замысел. С мокрым суконным одеялом бросилась она наперерез девочке, когда у той уже стали искриться волосы. Олеся тащила ее грубо, к ней бежали на помощь, и тут бабахнуло снова. В доме напротив, у Эльвиры, закричали. Они все увидели, как мечутся в огне женщины, потеряв в безумии выход. Шамиль перемахнул через заборчик, кричал, чтоб выходили через подвал. Эльвира вышла первой на его голос, и на ее глазах его разорвало на части. Он полз к ней, как нагадала ей по книге мать. Четыре – не четыре, но три года прошло точно, и он, истекая кровью, полз умирать. И умер у нее на коленях.
Олеся добежать не успела. Успела только взять его руку. И он неизвестной
природе силой сжал ее руку и затих. Эльвира же, держа голову Шамиля между
своих ног, испытала непостижимое уму счастье. Она сжимала его голову обгоревшими бедрами, крича от восторга и дикой боли, потому что только когда сбежались люди, увидела, что у нее нет кисти правой руки, на синих жилах висели пальцы. «Что она будет делать левой рукой? – пришла простая, будто без бомб и крови, мысль о жизни. – Что?»
Такая была ночь.
На следующее утро через гарь и дымный туман мужчины довезли женщин до ближней станции. И даже не успели попрощаться. Ведь все уже произошло – и смерть, и увечья, и погибший сад, и сгоревшие дома. Какому прощанию могло быть тут место? Никто не плакал, даже маленький Тимур. Плакал приехавший проводить их сын Саида Ахмет, служивший в русской армии. Мужчины смотрели на Ахмета молча, молчал и он. Так, не говоря ни слова, они и разошлись в разные стороны.
Где-то в России…
Женщины поехали к Саиду. Мужчины же пошли в ту сторону, куда шли все остальные, – в горы. За их спинами горел один из самых красивых городов Северного Кавказа, но они не оглядывались. По уходящим стреляли, но чаще мимо – русская армия была пьяна от победной радости. С перевязанной рукой вместе с мужчинами шла Эльвира. Не найдя никого в разрушенной больнице, она сама топором отрубила себе кисть, сама залила ее йодом и антисептиками, и теперь ей некуда было идти, кроме как со всеми, и не с кем было оставаться, так как мать спасти не удалось. Она одна оглядывалась, и чем дальше они шли, тем яснее был виден город. Он горел местами, а местами был цел и прекрасен.
Эльвира думала, может ли быть счастлив человек, если он выжил в аду, и как им теперь встречаться с русскими солдатами, с которыми раньше они вполне дружили. Если бы не Шамиль, она могла бы выйти замуж за Василия из Армавира, хорошего, белобрысого такого парня. Он объяснял Эльвире, когда попал в больницу с аппендицитом, что войны быть не может, потому что воюют враги, а русские и чеченцы столько лет живут душа в душу. Но лежавший рядом нефтяник с язвой объяснял другое: война – это деньги, и не какие-нибудь там, а немереные.
Поэтому при чем тут душа? И душу разорвут, и друг друга пустят в клочья, если есть куча денег величиной с Казбек. И есть много людей, которые сколько захотят, столько и положат народу за прибыль. Война – лучшая из прибылей.
Эльвира шла и думала: какой дурак этот нефтяник. Ну и что поимели эти снайперы и летчики, какую выгоду от разрушенных домов и заваленных людей получили? Где их деньги? Нет, думала Эльвира, что-то здесь не так. Это пришло какое-то новое зло, может быть, зло дурной крови, может, жадность к другой земле. Но у русских ее полно, она у них и наполовину не обработана. Зачем же убивать тех, у которых сады плодоносят, виноградники дают вино, а сколько спасительной целебной воды?
В большом безобразии всегда есть первый. Только один имеющий большую силу может захотеть такого зла, как Гитлер там или Сталин. Потому что двое уже сильных могут вступить в спор о смысле пролитой крови. И спор может кончиться по-разному. А если зла захотят сразу многие… Но тут так дернуло руку, что она закричала.
Мужчины остановились. «Бедная женщина», – думали они. Она связывала их своим тихим ходом, и они озирались в поисках селения, куда бы ее пристроить. Откуда им было знать, что Эльвира имела свой план, и все в этом плане было – продолжением жизни Шамиля. Разве случаен был этот чистый предсмертный восторг? Теперь она родит от брата Шамиля, или отца, или деда – неважно от кого, и спрячется так, что тот человек, который начал это все, не найдет ее ни с какими собаками. В сущности, она чувствовала себя почти беременной от Шамиля, умершего на ее коленях.
Они остановились у заброшенного сарая подле сгоревшего села, где сильно пахло человеческим тленом.
– Здесь нельзя оставаться, – сказал кто-то из мужчин. – Это опасно, можно подхватить заразу. Здесь выкосили всех. Но засада может быть.
Эльвира отодвинула доску в стенке сарая и заглянула внутрь. Ей нужно было сделать перевязку, она боялась заражения или ампутации всей руки. К культе она стала потихоньку привыкать, да и не такой уж бестолковой дурой была левая рука, какой ее принято считать.
Она увидела ворох соломы, в котором лежал младенец, а рядом с ним – мужчина и женщина. Эльвира поняла, что ребенок жив, потому что солома слабо шевелилась от его дыхания. Она кинулась к нему и услышала стон – женщина была жива, она лежала на боку, выцеживая молоко в детскую бутылочку.
– Бог есть! – сказала она, глядя на Эльвиру. – Он послал тебе ребенка, и ты хорошая, я вижу, ты его спасешь…
Эльвира молчала. Как сказать умирающей матери, что она не может просто так взять ребенка, она хочет выносить другого. Надо попробовать спасти мать. И Эльвира кинулась к ней. Откуда ей было знать, что женщине давно полагалось умереть – пули прошили ее от плеча до лобка. И только одна грудь была цела, из которой она наполняла бутылочку.
– Я только тебя и ждала, – сказала женщина и умерла, без стонов, без агонии. В сущности, только страх за живое дитя непостижимой нитью держал ее, нить исчезла, когда появилась Эльвира.
Мужчины же ушли далеко. Они – пусть простит их Бог – даже рады были, что она приотстала в сарайчике. Надо будет – догонит… Эльвира не обиделась. Сейчас она знала, что пойдет в другую сторону. Она не пойдет в горы, она пойдет к морю, это далеко, но там люди, которых пока не убивают. Она сняла с мертвой женщины платок, перекинутый через плечо навроде колыбельки, и надела платок на себя. Боясь уронить малыша, она присела на колени и положила его на правую сторону, чтобы культя не была без дела, а поддерживала ребенка. Рядом она нашла еще один мешок, в котором лежали хлеб, печеная тыква и нитка чурчхелы. Она поднялась на ноги, поцеловала в белый лобик найденыша и пошла своим путем. Он был правильным, потому что ее вело провидение, и скоро она нашла людей, которые кинулись ей помогать. Они ничего не знали. Они слышали взрывы, видели пожар и решили, что началась война с Америкой.
– Русские? – не верили они, ибо были русские сами. Но прощали ей глупость слов: безрукая, обгорелая, с малым дитем – в общем, сумасшедшая.
Ей поверили через три дня, когда ползком, на коленях стали появляться другие люди. И тогда милая деревня русских, на которую не упала еще ни одна бомба, стала прятать безумных чеченцев в самые потайные места на случай, если они все-таки говорят правду. Почему-то никого не удивило, что уже несколько дней не говорило радио. Свет, правда, еще был.
А мужчины, и семидесятивосьмилетний старик Вахид, и шестидесятилетний сын Салман, и пятидесятилетний сын Рустам, холостяк (у него со свадьбы украли невесту, а он не вскочил на коня, не вытащил кинжал, а сказал: «Пусть!» И ушел куда-то, а потом вернулся и больше не говорил. Непротивленец, думал о нем отец. Аллаху такие люди тоже нужны. Именно их нельзя победить), и внуки, продолжали идти на юг. На месте их старого дома осталась только могила Шамиля. Порой они задумывались, куда подалась Эльвира и добрались ли женщины к Саиду. Если добрались – значит, все хорошо.
Вскоре они нашли своих. У них были приемники. Москва пела и плясала. Никакой войны не было, а была кучка бандитов, которых надо уничтожить всех до одного. «Где Хасбулатов? – спрашивали Вахида. – Он же большой человек! Он должен объяснить! А Махмуд Эсамбаев! Его весь мир знает…» Вахид слышит – внук Башир думает о другом. Он думает, что надо обязательно победить русских, пока те думают, что воюют с бандитами. Это их главная ошибка. Они воюют с народом, который их не трогал. Русские слабые – от позорного Афгана, от бесконечной пьянки, от отсутствия мысли о Боге на небе и о земле, на которой живешь. Вот поэтому, думал юный чеченец, как змея из-под камня, выползла ненависть к его народу.
Одна из главных причин бедствий людей – ложное представление о том, что одни люди могут
Старик же Вахид все время думал, какие больные у него ноги, еще с пересылки.
Где он их только не лечил, каким светилам не показывался. И если умирать, то придется здесь. Ноги дальше не пойдут. Он обуза сыновьям и внукам. Может, завтра все и кончится, хотя в России никогда ничего не кончается быстро. Надо умереть естественно. Чтоб у Салмана и Рустама не было угрызений совести. Конечно, будет горе, но совесть – это другое. Она – главное, что есть в человеке или нет.
Он лег, раскинув руки. Он попробует не дышать. Если не получится, он найдет круглый камень, проглотит его, чтоб застрял в горле. Кто ему, мертвому, будет заглядывать в горло?
Вахид, конечно, думал и о Патимат. Как она всегда держалась. Красавица, она скрывала свою хромоту – в молодости, на пересылке, неудачно прыгнула с платформы. Но он обязательно приглашал танцевать ее вальс-бостон, и она шла легко, плавно, с ним она ничего не боялась. А кто теперь переведет Патимат через улицу с сумками, кто проводит ночью в туалет? Саид в своем доме, у него своя семья. Он и так столько сделал для них, как никто. Только бы кончилось все скорее.
Он мысленно писал письмо Патимат, но не рассказывал, что Эльвира от них отстала. Патимат справедливая, будет гневаться: как можно оставить инвалидку? Что люди скажут, случись с ней что-нибудь? Он оправдывался перед женой, рисуя ей сарай вполне целый, где Эльвира могла отдохнуть. Конечно, про тлен – ни слова. А в конце письма просто соврал. Эльвира, мол, от них чуть отставала, но, ловкая, пошла наперерез, и теперь они вместе. И рука у нее заживает.
Здесь и сейчас
Я тоже видела бредущую женщину со странным узлом под правым локтем. Я видела, как она садилась прямо на землю и пела длинную колыбельную на чужом мне языке. У нее были черные волосы, грубо срезанные ножницами почти до корней, а однажды из узла, что под локтем, я увидела золотистую головку ребенка. Ну что я могла подумать, видя часть и не зная всего? Сумасшедшая украла ребенка.
«Нет, – услышала я голос, – она его спасает». А краж детей было и в Москве много. Странно, но я почему-то довольно скоро перестала дергаться по каждому случаю. Кто его знает, а может, это правда, что спасти можно, украв? Слава Богу, далеко внуки. И словно в ответ на эти мысли позвонил сын. Он был чем-то встревожен, я по голосу слышала. Дети? Все в порядке, здоровы. Но он что-то чуял. Он мой сын, и хотя у него нет камня,
Где-то…
Верховодил всеми в Забабашкине одиннадцатиклассник Аркадий Путинцев. Сын начальников: мама – завотделом в горсовете, папа – начальник станции. Оба пьющие, они боялись бесшабашного сына, который, кроме скандалов, в дом ничего не приносил. Возле него всегда крутились мальчишки без отцов, а то и без матерей.
Они без конца могли слушать рассказы генерала Грачева, как умирают наши солдаты, он, мол, это хорошо знает и по Афгану, и по Чечне. С улыбкой на устах. Слышите, люди, с улыбкой! Аркадий первый опробовал свое лицо перед зеркалом, а потом стал обучать своих друганов.
– Генерал дело знает, последнюю минуту, пока ты себя ощущаешь, ты должен быть что надо. Чтоб всяким нашим врагам было страшно даже от твоей мертвой силы, которая в русских не кончается никогда.
И мальчишки делали гордое выражение лица на случай пребывания в гробу.
…Война просачивалась в страну то капельным путем, то низвергалась ливнем. Пришла она и в Москву. Как-то легко стало говорить о том, что всех черных надо гнать с базаров. Работа милиции стала простой и ясной – хватай не белого. Рыжие, курносые, конопатые стали ощущать в себе недюжинную гордость. И они брили себе лбы, писали на груди «Россия – мать родная», били стекла в магазинах и нигде не работали, потому что чувствовали себя хозяевами земли и победителями.
Саид ушел с работы поздно, потому что с утра отпросился съездить в Москву за лекарством. Он шел с тяжелой душой. Во-первых, Ахмет остался в Чечне не случайно – война разгорается. Во-вторых, лица приехавших женщин были черные, но не от южного солнца, а будто их подпалило изнутри. Еще бы, такое горе – Шамиль. Надо беречь эту девочку-вдовицу. Надо забрать ее в дом, в самую светлую комнату. Слезы катились по лицу Саида, и он не заметил, как его окружают мальчишки. Нет, ему даже это слово в голову не пришло «окружают» – идут навстречу. Сейчас крикнут: «Привет, дядя Саид! С гостями тебя!»
Последнее, что он видел, – заточку, которую как бы даже нежно приложили ему к шее. И он захлебнулся. Закопали его шустрецы неглубоко, на полметра – не больше, распаленные легкостью убийства, а главное – тишиной поселка. Нигде не вспыхнул свет в окне, наоборот, улица словно затихла перед смертью и стала слепой и глухой. Но мертвому уже не дано было знать, что это закон заточек – страх.
Жена Саида Фатима проснулась еще в темноте, в летней кухне, где спала вместе с гостями. Она не помнила ничего. Ее напичкали лекарствами, и теперь она смотрела на скошенный потолок – и не узнавала его. Тогда она вышла в ночь и не поняла, где она. Перила были жесткие и вели куда-то не туда. Она посмотрела на небо. Оно было хмурое, и низкие облака, казалось, задевали крыши. И вот крышу своего дома она узнала. Ей бы вспомнить, почему она не в постели с мужем, а в лачуге с покатым потолком. Но она не вспомнила.
И вошла в свой дом. Он был пуст. Фатима трогала вещи мужа, гладила рукой перила, за которыми он так тщательно следил – не занозила бы она руку. Вот и леечка детская, чтобы не подымать тяжелое с ее пороком сердца. И только тогда она вспомнила, что не видела вчера Саида. «А! – сказала она тихо. – Его убили». Сердце в груди набухало и ухало, делалось огромным, готовым разорвать грудь, и она радостно подумала о смерти. Без Саида у нее нет жизни.
Она легла на супружескую постель на сторону Саида. Подушка пахла им, и она уткнулась в нее носом. И запах Саида принял ее последний выдох.
Патимат первая спохватилась, что нет Фатимы, и кинулась в дом. Она повернула Фатиму и увидела, как изо рта ее вылетело облачко. А через исчезающее облако Фатимы на нее смотрел Шамиль, молодой, красивый. Патимат не могла оторвать глаз от него, и он протянул к ней руки, и она упала на них легко и освобожденно.
Олеся и Лейла хоронили Фатиму и Патимат. Народу было много. Русские женщины голосили и говорили, что лучшей семьи у них в поселке сроду не было – и накормят, и напоят, и спать уложат. Разговор сам собой перешел на то, что хоронить стариков – хорошо и правильно. Вон сколько умирают молодых. А эти чеченки, везет им, умерли, как выдохнули. И уже в случайном проговоре о легкой смерти рождалась зависть и злость. «Надо же, и смерть им лучшая». На кладбище крутился мальчишка с сумкой через плечо. Его карман оттопыривал пистолет, который он украл в лесу у пьяного милиционера. Мальчишке хотелось стрелять по орущим женщинам, он помнил запах крови, когда убивали Саида, помнил восторг убивания, но сейчас не знал, в кого выстрелить правильнее всего. Он подошел к тихому мирному Тузику, что лежал под кустом, и выстрелил в него прямо через карман. Пистолет бросил тут же.
Хотелось гордо встать и сказать, что это он убил собаку, ни за что, просто так. И не жалеет ничуть, потому что ему это понравилось. Другим пацанам, что убивали Саида, тоже понравилось. Они потом в овраге выпивали и рассказывали, как это было у каждого. Не получилось с первого удара с Саидом, но оказалось, что было
…Мальчишки долго сидели на поляне, пили пиво. И небо смотрело на них ясное и спокойное, будто оно и не видело ничего. Над слабым костерком летали бабочки – ну и отчаянные же, сволочи. Сгореть же – раз плюнуть, а летают, летают. Мальчишки забыли про смерть и кровь, стали просто мальчишками из железнодорожного училища. Они смотрели на отчаянных бабочек, слушали плачущих где-то собак. В этом плаче не было слышно стонов избиваемого на допросе милиционера, которого нашли на раз по пистолету, найденному рядом с собачьей будкой. «Как же ты, сволочь, бросаешь оружие?» И – в пах.
Небо было яркое, как никогда. Медведица была похожа не на ковш, а на ковер-самолет, который спускался к ним, чтобы унести в далекие чудесные края, потому как они замечательные борцы, проверенные кровью.
Но было и другое. Какой-то не то стыд, не то боль, не то червяк в душе: саднит, саднит… Они даже стали по-тихому расходиться, но раздался свист, и прямо через костерок перепрыгнул Аркашка Путинцев. Невысокий, некрасивый, с жесткими, плохо подстриженными усами и маленькими колючими глазами. В сущности, он был пахан их округа, жестокий, злобный, темный, как погреб, если заглянуть в ляду быстро и неожиданно. Непокорных он бил сразу промеж глаз маленьким, но железным кулаком. Он искал себе красивую кликуху. Типа Арнольд, Бен Ладен, Тельман, но «Игрок» пристало само собой, – он был классный преферансист.
И была у него мечта, красивая не сказать как – стать актером. Перед тем как подвигнуть мальчишек на убийство Саида, он читал им отрывок, который подготовил к поступлению во ВГИК. Читал звонко, откинув правую руку.
«Рядом с Гамзатом шел Асельдер, его любимый мюрид, – тот, который
Мальчишки Толстого не читали. Но чтение Аркадия произвело впечатление. «Как классно говорит! Надо же…»
Здесь и сейчас
Был поздний вечер. Муж слушал «Эхо Москвы», а я «слышала» отрывок из «Хаджи-Мурата». Я выключила радио и сказала мужу, что где-то близко подростки готовятся к большой бойне, только не знаю, где.
– Везде, – сказал муж. – Мир переполнен смертью.
И только тут я рассказала ему про человека, которого поила кипятком, получив взамен камень. Честно, я стеснялась своей истории, раз уж подумывала о психиатре. Муж взял мой горячий камень, тут же отдал его мне и подошел к моему столу, который был завален камнями Коктебеля и Пицунды. Камни были холодные и бесстрастные, как всегда, кроме одного. Мне подарила его подруга-волжанка, найдя где-то в районе Хвалынска, там, где рыли Саратовское водохранилище. Плоский, серый, некрасивый обломок других эпох имел след, отпечаток то ли бабочки, то ли птичьего крыла. А сейчас старик-камень был раскален, и след на нем стал цветным, голубовато-сиреневым… Явно след бабочки. Муж сказал, что давно наблюдает за камнем, даже проверял его на радиацию. Камень был здоров, а главное, он был живым. Что он видел, или слышал, или чувствовал – Бог весть. Но я-то знала точно. Я слышала «Хаджи-Мурата» и дыхание людей.
– Апокалипсис, детка, – сказал муж. – Должно быть возмездие. Посмотри людям в глаза – в них ненависть и зло. Фактор икс – помнишь, говорил Сережа? Вот почему по нас плачут камни древности и мертвые бабочки. И боюсь, мы не найдем этот таинственный фактор «X».
Где-то в России…
Аркадий искал очередную жертву. На улицу с пустым ведром вышла соседка Саида. Ножик был пущен ей в самое горло, и ей ничего не оставалось, как захлебнуться собственной кровью. Он ушел смеясь. «Какое простое дело. Никто не видел. Никто не слышал».
Теперь можно и во ВГИК, теперь у него есть настоящая сила. Прямая до жестокости мать говорила, что если у него так чешется в заднице, то надо попробовать в какой-нибудь рабочей студии. ВГИК требует внешности, а он носит лицо невыразительное (сказать, что некрасивое, она все-таки остерегалась). «В кино нужны глазки – пых, губки – ах, и чтоб мордочка играла сама, еще до того, как ты рот раскроешь (так представляла себе мать внешность киноартиста). А со сцены – поди разберись, хорош ты или плох, на тебе ж килограмм грима лежит и весь ты затянут по мерке».
Он изучал себя в зеркале. Отрастил усы, волосы зачесывал строго назад, чтобы увеличить лоб и глаза. В общем, он вполне был доволен собой, и мать не послушал. Пошел во ВГИК.
Кусок из «Хаджи-Мурата», часть которого он читал мальчишкам, произвел впечатление страстью и искренностью. Он перешел во второй тур. Он собирался преподнести матери сюрприз: как обошел разных красавчиков «ах» и «пых».
Их многоэтажка, единственная в поселке, стояла между железной дорогой и базарчиком.
Базарчик торговал разливным подсолнечным маслом, жареными семечками, квашеной капустой и двух-, трехдневными полуслепыми котятами. Аркадий любил покупать их всех, и шел потом на железную дорогу. Там он складывал котят на рельсы. Некоторых, шустроватых, приходилось привязывать веревкой.
Это был класс! Мчащаяся электричка – и беспомощные зверюшки. Но в этот раз ему крупно не повезло: его застала компания грибников. Вначале они не поняли, чего копошится на рельсах парень. Не диверсант ли? Но кто-то услышал писк. На минуту растерялись. Электричка была уже близко. Тогда девчонки стали снимать котят, а парни успели ухватить Аркадия. Били по-черному, так что три месяца Аркадий пролежал в больнице, леча переломы, гематомы, а главное, психику. Приходивший консультант сказал, что, будь его воля, он бы больному тут же повязал руки. Парень – за пределами добра и зла, и лучше всего смотрелся бы в изоляторе.
Но возмутилась мама: мальчик тихий, прошел первый тур ВГИКа, а бандиты испортили год учебы. И все же (черт его знает, как происходят эти тонкие связи людских наблюдений и соображений), к битому Аркадию намертво прилепилась кличка Кошкодав. Возвращаться из больницы после всех этих слухов было срамно. И он стал проситься в Чечню. Но как ни бардачно устроена вся наша жизнь и медицина, кое-где какой-то порядок тем не менее чтится и где-то кое-что записывается крупными буквами. Парень был поставлен на учет в психдиспансере, и военкомату именно в этот раз было строго-настрого приказано не покупаться ни на какие взятки и психов в армию не брать.
И жил безумец на свободе, потому что на этом кое-какой порядок и кончался, а, кроме котят, ничего за ним замечено не было. Ну, три-четыре мордобоя, и говорить не о чем. Про соседку Саида ведь не знал никто.
Аркадий решил ехать на Кавказ сам. Он задумал подвиг. Он подойдет к Олесе и предложит передать письмо ее родным. На самом деле он собирался взорвать всех беженцев в ингушских лагерях и примкнуть к Буланову. Чуял: это его кровь, его братан. Котята на железной дороге уже казались детской глупостью, равно как и ВГИК, от которого в голове остался только отрывок из «Хаджи-Мурата». С утра до вечера Аркадий смотрел боевики, а родители трандели, что надо идти работать, пока они в силе и могут ему помочь. «Начните большую войну», – отвечал им Аркадий мысленно. И, что странно, никогда не видел себя убитым, раскромсанным, поддетым на крючок. Он был жив всегда. Он был вечен.
Идя по улице, он отбраковывал людей. Ему не нравились красивые, высокие, ему не нравились веселые или просто улыбчивые, он терпеть не мог быстро идущих с портфелями парней с сосредоточенными умными лицами. Таких было все больше. От них хорошо пахло, они носили длинные черные пальто или стильные куртки на клепках. Он, как зверь, чуял, что это новый народ, который где-то там надавит – и прекратит войну. Те, что в ватниках и ушанках, завязанных шнурками, те, что, притопывая возле пивных, просят копеечку, – этот народ был его. Этот нищий, никому не нужный народ, как и он, любил войну, кровь, он тоже убивал собак и вешал кошек. И он подавал копеечку просящим оборванцам, угощал от щедрот единомышленников, приласкивал мальчишек.
Где ты, большая война?!
Откуда ему было знать, что над Башлам-горой, одной из сестер Эльбруса, последнее время солнце было особенно красным. Как ни странно, это было очень красиво – зеленые леса казались изумрудно-золотыми, серебряные родники, как лермонтовский барс, прыгали с крутых скал, и от них веяло духом свободы. Существовало поверье, что здесь, вблизи Башлама, нет и не может быть зла. Так считали древние. Но красное солнце пугало измученных людей. От такого солнца ждали беды.
Где-то…
Кавказ горел, Грозный стал похож на Сталинград, кучей камней лежали Гудермес и Аргун. В отместку русским чеченцы сожгли большое русское село, где спряталась в свое время Эльвира с русским мальчиком.
Накануне Эльвира наскоро собрала заплечный мешок, взяла на руки Ванечку и пошла в сторону моря. Что заставило ее в один миг встряхнуть мокрую от стирки руку, вытереть ее об передник и быстро-быстро культей набивать мешок? Не слышно было самолетов, не дрожала земля от тяжелых машин. Но она чувствовала – надо уходить. «Ты куда?» – кричали ей женщины, когда она поспешно шла по дороге. «Надо уходить, – сказала она. – Надо!» Люди пожимали плечами: зачем? Они далеко от войны, и они русские. Испокон веков жили в дружбе и с чеченцами, и с дагестанцами, и с грузинами. Они и говорили на едином смешанном языке. Они верили, что вот-вот все кончится. Потому что – зачем? Зачем убивать, если земли у них много, не то что у арабов и евреев. Глупая эта женщина Эльвира. Еще затеряется где-нибудь, а то на какого джигита нарвется. Что он у нее – спрашивать будет, если у женщины все, что ему надо, при ней? А ребенку, чтоб не мешал, сделает секирбашка… Но Эльвира шла, будто ее вел Бог, она обходила брошенные дома, осторожно шла по кромке леса, страшась мин, и тихо добралась до шалаша, возле которого дымился костерок. Вошла не боясь.
– Я тебя ждал, – сказал белый как лунь старик. – Ты устала, сними обувь, я приготовил тебе таз с теплой водой. Успокой ноги. А потом я тебя покормлю.
– Откуда ты знал? – спросила Эльвира.