Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Во имя истины и добродетели [Сократ. Повесть-легенда] - Николай Алексеевич Фомичев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И, ставя на стол тяжелые кружки, амфору с козьим молоком и блюдо с кукурузными лепешками, ответила Ксантиппа:

— Да уж языком трепать ты умеешь!

— Было бы плохо, если бы я не умел этого делать, — сказал Сократ, садясь за стол возле сына. — Ведь теперь язык — мое единственное оружие.

— Да много ли ты заработал своим оружием! — возмутилась жена, наполнив кружки молоком. — Ты ни единой драхмы в дом не принес! А мое оружие пот! — Ксантиппа показала жилистые руки. — Вот этими руками я целыми днями пластаю в саду и в огороде, за вами с Лампроклом хожу, как за малыми детьми. Да вы бы с голоду сдохли, если бы не это вот оружие! Ты же, хоть в войну, хоть теперь, воды ведра не принесешь. Плетень вон завалился — не поправишь! Чтоб ты лопнул со своей философией! — И, завернув с собой лепешки в холстину, кинулась Ксантиппа в сарай, чтобы взять бечевку для подвязывания лозы.

Тут-то и появился в распахнутой калитке Алкивиад в своем лазурном хитоне с египетским орнаментом и весело сказал, помахивая эбеновым посохом:

— Мир дому твоему, Сократ!

И в ответ на приглашающий жест учителя сесть остался стоять и прохаживаться взад-вперед, говоря:

— Опять твоя Ксантиппа бранится?

— Женщина, Алкивиад, гневается, дабы вызвать ответный гнев, это вроде взаимности в любви, — ответил Сократ.

Ксантиппа же, выходя с мотком бечевки и не замечая Алкивиада, которого считала за распутника, турнула пасынка из-за стола, говоря:

— А ну, сейчас же новый хитон надень! Через город пойдем. Пусть видят в тебе парня достойного, а не рвань-голытьбу, как твой непутевый отец!

Алкивиад же, поглядывая на Ксантиппу, беззвучно смеялся.

И, собрав в корзину все необходимое, спросила Ксантиппа, метнув на мужа взгляд своих черных, сверкающих глаз:

— Ты придешь на подвязку лозы?

— Если не представится дела важнее, — мирно ответил Сократ.

И, выходя с корзиной в руке за Лампроклом, бросила Ксантиппа за калиткой:

— Ладно! Ужо попросишь у меня пожрать, шалопут ты этакий!

И когда Ксантиппа с пасынком ушли, Алкивиад спросил:

— Как ты можешь, Сократ, унижать себя такой сварливой женщиной?

И Сократ сказал, допив молоко:

— Сварливая жена для меня все равно что для тебя норовистые кони: ведь, одолев такого коня, ты легко справляешься с остальными. Так же и я на вздорном нраве Ксантиппы учусь обхождению с норовистыми людьми.

Алкивиад же, вспомнив, зачем он пришел, сказал, похаживая и тщеславно улыбаясь:

— Как бы ты посмотрел, Сократ, если бы я, занявшись государственными делами, предложил избрать себя на какую-либо высшую должность? Ведь из наших архонтов, стратегов песок сыплется, потому-то и не способны они, избавив страну от лишений, вернуть Афинам славу первого города Эллады…

И Сократ сказал:

— Но разве возраст определяет пригодность человека к высшим должностям, а не уменье разумно управлять делами?

— Об этом-то я и хотел спросить тебя, Сократ: что значит уметь разумно управлять делами государства и гожусь ли я для этого?

Сократ же, подумав, сказал:

— Пожалуй, лучше ответить на это словами мифа, который я слышал от софиста Продика, когда в молодости брал у него урок красноречия.

— С радостью тебя послушаю, Сократ, — кивнул Алкивиад.

— Только сядь сперва, ради богов, — попросил его Сократ. — Я не умею говорить, когда передо мной стоят навытяжку, как подданные перед царем…

И когда Алкивиад присел на лавку, опершись на край стола своим могучим, как у Геракла, локтем, Сократ продолжал:

— «Геракл на распутье» — так называется миф. Так вот, когда Геракл, достигнув юношеских лет, спрашивал себя, по какому из путей ему пойти дальше, явились перед ним в образе двух прекрасных женщин Порок и Добродетель, и каждая из них принялась расхваливать свои достоинства, черня свою соперницу. И, выслушав обеих, понял Геракл, что удовольствия порока, хотя они и легко достижимы и на первый взгляд сулят человеку счастье, на самом деле скоротечны и чреваты множеством несчастий для его души и тела; добродетель же — единственно разумный путь для ищущих счастья, ибо она не разрушает, а укрепляет тело идущего по этому пути, а душу его радует благодарностью тех, кому он делает добро. Но есть у добродетели одно большое неудобство: путь этот долог и труден необычайно, ибо требует от человека жить меньше для себя и больше для других, а на такое способен далеко не каждый. И в пояснении того, что добродетельный путь требует еще умения, сказала добродетель-женщина Гераклу вот что: «Из всего, что существует доброго и прекрасного, боги ничего не даруют человеку без забот и труда. Так что если ты, Геракл, желаешь благодетельствовать людям землепашеством, извлекая из него обильную жатву, трудись в поте лица своего на земле; если хочешь получать богатства для людей из стада ты должен заботиться без устали о стадах; если ты стремишься к добродетельной славе во время войны, чтобы нести свободу друзьям и защищать сограждан, ты должен изучать военные науки и упражняться неустанно в их применении; если же ты хочешь заслужить уважение родного города, ты должен благодетельствовать городу: если же мечтаешь о благодарности со стороны Эллады, добро ты должен делать всей Элладе».

И, выслушав Сократа, сказал Алкивиад:

— Клянусь богами, я понял тебя, Сократ! Управление государством должно быть смыслом жизни того, кто к этому стремится, и еще: умению управлять народом нужно учиться так же, как любому другому делу.

— Я бы сказал, более чем какому-либо другому, — поправил Сократ.

Алкивиад же, в возбуждении честолюбивых мыслей стремительно поднявшись, вновь принялся расхаживать перед Сократом, говоря:

— Можешь обвинить меня в нескромности, Сократ, только сдается мне, что боги наделили меня этим умением — управлять людьми. Открылся же мне мой дар вчера, когда сограждане собрались в Толе[117] для добровольных пожертвований на восстановление Афин. Пожертвовав крупную сумму и увидев, что другие богатеи не спешат последовать моему примеру, я взорвался и неожиданно для самого себя произнес по этому поводу такую речь, что мне устроили овацию, а число пожертвований и сумма оказались наивысшими за всю историю города. И многие, в восхищении от такого исхода дела, стали упрекать меня за то, что я не добиваюсь государственной должности. Тогда-то, Сократ, я и решил попытать свое счастье на нынешних выборах в стратеги.

Сократ же спросил:

— И чьи интересы ты собираешься отстаивать?

— Конечно же, народные, Сократ! Ведь справедливее народовластия нет правления! Что ты мне пожелаешь на этом добродетельном пути?

И Сократ сказал:

— Если уж тебя зовет, как ты сказал, твоя одаренность, следуй за ней. Только помни, Алкивиад: многие правители начинали путь добродетельно, да немногие его кончали так же…

И, обняв Сократа за совет, ушел Алкивиад. Сократ же, прибрав со стола и захватив сучковатую палку — от дурных и бешеных собак, расплодившихся после войны во множестве, — тоже вышел из дому.

…Каждый день ходил Сократ на агору, где было наибольшее скопление людей и где всегда поджидал его кто-либо из друзей-учеников, и, усевшись где-нибудь в тени платана или портика, вступал в беседы с каждым, кто этого желал, была бы только возможность приблизиться к неуловимой, вечно ускользающей Истине. И афиняне, зная, что этот человек, низкорослый, с выступающим животом, с шишковатой лысой головой и выпуклыми умными глазами, бескорыстен и отзывчив на любую просьбу, дать ли житейский совет, разобраться ли в запутанном споре или же посостязаться в диалектике, говорили о нем: «Вызвать Сократа на разговор все равно что позвать ездока в чистое поле: спрашивай и услышишь».

И лето, знойное и пыльное в Афинах, сменялось ветреной холодной зимой, зима сменялась летом, Сократ же все ходил по городу и, неустанными беседами разоблачая беззакония, несправедливости и ложь, побуждал сограждан к добродетельному знанию; и к тому же звали сочинения его друзей.

Но в иную бессонную ночь мучили Сократа тяжкие сомнения в возможность разума исправить нрав людской, ибо видел: как и прежде, как всегда, гнездится в народных Афинах зло и рядом с нищенством многих цветет непомерная роскошь немногих, и алчность, мздоимство, обман, корысть властолюбия, ложь и невежество правящих подтачивают государство, как точит ржа железо.

И утешал себя мудрец надеждами, что плоды добродетели его самого и друзей его не сгинут безвозвратно, что рано или поздно семена от них, найдя благодатную почву в сердцах, прорежутся новыми всходами, а всходы вновь дадут побеги добродетели, ибо вечна она, добродетель, и ведет свой бесконечный путь из века в век, властвуя над временным торжествованьем зла… Но слабо утешала эта мысль, ибо нечестие текущей жизни афинян, едва он вспоминал о ней, оборачивалось для него тщетой взывающего к добродетели ума; и хотя доказывал сам, что научиться добродетели нельзя, а зарождается она от добродетельного семени родителей и воспитания в младенчестве, более всего был угнетен Сократ неправедностью своего ученика, Алкивиада.

И подобно старому Анаксагору, устремившему свой зоркий глаз в ночное небо, дабы понять закономерности физической природы, наблюдал теперь Сократ судьбу Алкивиада, видя в ней загадку человеческой природы с извечными метаньями от зла к добру. И подлинно: как буря лодку без ветрил, швыряло честолюбие Алкивиада из крайности в крайность, то вознося его в глазах людей в герои, то низвергая в омут безрассудства, ибо с тех самых пор, как афиняне, отдавая дань родовитости и ораторскому дару тридцатилетнего Алкивиада, выбрали его в стратеги, совершил он такое множество противоречащих деяний, что сделался предметом пересудов для Афин и даже всей Эллады на долгие годы вперед.

Начал же Алкивиад с того, что, жаждуя первенства среди стратегов, расставил сети Никию, мудрейшему из них, и с помощью различных козней мешал ему кренить мирный договор со спартанцами и, вызвав этим недовольство Никием у афинян, хитросплетением речей посредника между враждующими сторонами поссорил со спартанцами элейцев, мантинсийцев и аргосцев, македонский Эпидавр толкнул к войне с аргосцами и, выждав случай, восстановил через своих сторонников народовластие, выгодное для Афин, в Аргосе, Мантинсе и Элее; и затмив тем самым как политик Никия, замыслил молодой стратег купить расположение народа щедростью, взял на полное свое содержание пленных в Пилосе спартанцев, а для афинской бедноты выставил в своем дворе, перед домом-дворцом, множество столов с едой и выпивкой, чтобы каждый, кто захочет, приходил сюда и ел хоть каждый день.

Но более всего удручала Сократа нескромность Алкивиада в житейских делах, ибо муж государственный, будучи на виду, отвечает не только за слова и за дела на общественном поприще, и личная жизнь его должна быть добродетельным примером.

Алкивиад же показывал примеры расточительного своеволия. Тысячи голодных и холодных ютились еще на окраинах Афин, а он, как некогда Крез, утопал в роскошествах. Хиос[118] доставлял ему отборнейший корм для его многочисленных лошадей, Лесбос слал корабли, груженные бочками самого дорогого в Элладе вина, Эфес[119] прислал ему царский дар — походную палатку из атласа, тканного совместно с золотыми нитями; а на людях он появлялся в пурпурных одеяниях царей, окруженный толпой восхищенных почитателей; в доме же его висели, поражая глаз друзей, золотые доспехи воина.

И в страстях своих не знал он удержу. Замыслив уподобить красотою внутренности дома храмам афинским, дерзнул Алкивиад похитить художника Агатарха и, заточив его в своем дворце, не выпустил оттуда, пока именитый художник не украсил стены покоев росписью, изображавшей подвиги Геракла. И в гневе мог Алкивиад ударить человека по лицу, и, ударив как-то раз аристократа Таврия, откупился от него потом богатым подношением.

И в гульбищах дошел Алкивиад до святотатства, ибо тайно созвал к себе в дом друзей и там при свете жертвенных огней показал им представление элевсинских мистерий[120] и храмовый танец полуобнаженных юных жриц Деметры под волшебные звуки флейт и коленопреклонения перед самым изваянием богини, кончил пьяной оргией. И такое кощунство стратега, благодаря его же друзьям переставшее быть тайной для немногих, встревожило Сократа: ведь за одно лишь разглашение обряда мистерий карали виновного смертью.

Но уповал Сократ на благой исход этой выходки, ибо видел: еще больше, чем его беспутство множило ему врагов, множили ему друзей его щедроты и гимнастическая доблесть; ведь Алкивиад, любя свое тело не меньше самого себя, не только услаждал его негой и роскошью, но и постоянно укреплял его борьбой и упражнениями в палестре. Женщины превозносили его за мужественную красоту, а однажды даже самые суровые из афинянок признали его первенство среди мужей: это было в день, когда жена Алкивиада, Гиппорета, доведенная до отчаяния изменами его, подала на развод, а он, явившись в суд, выхватил у судей из-под носа Гиппорету и, вскинув ее на руки, плачущую и брыкающуюся, понес ее через весь город домой, осыпая поцелуями ее лицо и шею. И разнеслась среди сограждан весть: «Алкивиад опять отличился: похитил собственную жену!» — и за этот поступок простили ему все его беспутства.

И снова изумил Алкивиад сограждан, когда вернулся из Немеи[121] с конных состязаний на семи снаряженных им самим колесницах, увенчанный сразу тремя наградами, первой, второй и четвертой.

И, видя в этой буйной натуре столько же доблестного, сколь и порочного, вспоминал Сократ слова афинского стратега Архестрата, сказанные как-то в Собрании: «Двух Алкивиадов афиняне бы не вынесли». И, желая говорить с учеником своим, пришел Сократ к нему домой, и введенный рабом-эфиопом в перистиль[122], окруженный дорической колоннадой, присел на мраморные ступени. Когда же, вынырнув из-за колонн, явился перед ним Алкивиад в роскошной хламиде, спросил его Сократ вместо приветствия:

— Как чувствует себя Алкивиад, миновавший распутье?..

Алкивиад же, слегка хмельной перед вечерней трапезой, сказал, усаживаясь рядом:

— На избранном пути Алкивиада озадачивает новое распутье…

Тут, неслышно появившись, подал им чаши с вином раб и так же неслышно исчез.

И, отпив лесбосского вина, спросил Сократ, вглядываясь в ястребиные глаза Алкивиада и смуглое его лицо, красиво окаймленное черной сирийской бородкой:

— И в чем же оно, твое новое распутье?

И Алкивиад, готовивший поход на остров Мелос[123] и замышлявший другой — в богатую Эгесту[124], сказал, с улыбкой отхлебнув из серебряной чаши:

— Сделать ли мне добро Афинам за счет мелосцев или же за счет эгестян…

Сократ же, опорожнив чашу, сказал:

— А я-то думал, ты совсем перед другим распутьем — страстей и разума…

— Э, нет, учитель! Здесь выбор сделан. Клянусь богами, нет выше счастья, чем наслаждения, которые питают наши страсти!.. Еще вина, Сократ?..

И Сократ сказал:

— А не кажется ли тебе, дорогой Алкивиад, что властвовать над своими страстями — высшее счастье? — И с этими словами отставил чашу в сторону. — Благодарю, больше мне не позволяет разум…

Алкивиад же сказал:

— Жить по-спартански в Афинах — такое под силу лишь Сократу… и немногим друзьям его.

— И ты не сожалеешь, что нет среди них тебя?

И, рассмеявшись, сказал Алкивиад:

— Как видно, боги не даровали мне воздержанности, Сократ! — И, приняв новую чашу с вином, медленно, с наслаждением, осушил ее.

Сократ же сказал:

— А почему бы тебе не поупражняться в воздержании?

— Каким образом, Сократ?

— Попробуй сделать так. Явившись из палестры изнуренным от борьбы и голодным, как сотня волков, подойди к столу с роскошными яствами, а затем, отдав всю эту роскошь на съедение рабам, удовлетвори свою голодную страсть обычной незатейливой едой, вроде жареной рыбы с лепешками…

И, не дослушав Сократа, разразился хохотом Алкивиад. Сократ же, с сожалением подумав: «Этому уж, видно, не вернуться на путь добродетели», — поднялся и, кивнув хозяину, направился к выходу. Но Алкивиад остановил его:

— Постой, учитель. Я хочу отблагодарить тебя: ведь ты немало способствовал моим ораторским успехам. — И, достав из-под хламиды свиток, протянул его Сократу. — Здесь дарственная на все принадлежащие мне земли в Гуди. Можешь там выстроить дом…

Сократ же, отстраняя свиток, сказал с усмешкой:

— Если бы мне нужны были сандалии, а ты предложил бы для них целую бычачью шкуру, разве не смешон был бы я с таким подарком? — И пошел, сказав на прощанье: — Подумай вот над чем, Алкивиад: что разумнее, жить, властвуя над своими страстями или потворствуя и покоряясь им? Прощай!..

И тем же летом, на семнадцатый год от начала Пелопоннесской войны, когда отправился Алкивиад с флотилией на остров Мелос, пришла в Афины весть, ужаснувшая Сократа, ибо. покорив этот древнейший город, устроил там Алкивиад кровавую резню, мужчин до одного перебил, а женщин и детей продал в рабство.

И сердцем отшатнулся от него Сократ; лишь дивился он афинянам: потакая честолюбию Алкивиада, жаждущего хотя бы даже ценой опасностей для родины стяжать себе славу, они опять его избрали стратегом-военачальником, замысливая новый военный поход — на Сиракузы[125].

Как ни убеждал сограждан миролюбец Никий, что нападение на Сиракузы, случись сиракузянам прибегнуть к помощи спартанцев, может обернуться для Афин большой войной, афиняне его не послушались: большинство вняло доводам Алкивиада, что-де, напротив, завоевание Сицилии лишь укрепит афинское могущество, и сто тридцать снаряженных триер двинулись на Сиракузы, ведомые Алкивиадом, Ламахом и, против собственной воли, Никием. И в час, когда, завороженные посулами Алкивиада несметных трофейных богатств Афинам, устремились толпы горожан в Пирей на проводы армады, сказал им вслед Сократ, обращаясь к друзьям: «Поистине достойно удивления, что глупая надежда на блага в этом явно безнадежном деле ослепляет такое множество людей».

…И был еще один, в судьбе кого Сократ пытался разгадать природу человеческого зла, — драматический поэт и ритор Критий.

Так же, как Алкивиад, был мучим самозваный ученик Сократа жаждой власти, он, сдержанный нравом, в действиях не спешил, а, выступая в судах и народных собраниях, продолжал укреплять сбою славу оратора.

Теперь же, с отплытием флота в Сицилию, представился Критию случай смести с дороги главного из домогавшихся высшей власти соперников — Алкивиада. И, будучи с ним в родстве, обвинил его Критий устами сообщников своих и к тому же задним числом в кощунстве над священными гермами[126].

Ночное надругательство над божествами — у всех были отбиты носы, подбородки и уши — кто-то совершил во время снаряжения сицилийской экспедиции, но только теперь, как заявили сообщники Крития, нашлись свидетели кощунства и показали на Алкивиада и его друзей. И, дабы действовать наверняка, решился Критий, выудив из забвения давнюю проделку Алкивиада, всенародно обвинить его в другом тягчайшем преступлении — как давнего осквернителя мистерий.

И, спешно снарядив государственный корабль «Саламинию», отправился к Катану[127], где расположился лагерь афинян, с наказом посланным: не беря Алкивиада под стражу (из боязни возмущения в войсках), доставить его для защиты перед афинским судом. Когда же Алкивиад и приближенные — друзья его, плывущие на собственной триере в сопровождении «Саламинии», зашли в непогоду в италийский город Фурию, то, предвидя их ждавшую в Афинах смерть, бежали с корабля и, пользуясь ночным временем, скрылись. И, узнав об этом, противники Алкивиада добились своего: афиняне приговорили беглецов заочно к смертной казни…

И, видя в том судилище торжествование зла, ибо не столько доводами истины, как клеветой и лжесвидетельством обвиняем был Алкивиад с друзьями, что это клевета понудила доверчивый народ приговорить вчерашнего любимца к смерти, что ораторское красноречие того же Крития, расположившего к себе сограждан славословием афинской демократии и тут же возбудившего в нем ненависть к Алкивиаду, угрожавшему Афинам тиранией, что это лишь туман, скрывавший черную корысть алчущего власти, все это видя, спрашивал Сократ в бесчисленных беседах: «Так что оно такое, зло? Отчего рождается в разумном человеке?» И прежний довод «зло — это невежество» к таким, как Критий, как будто бы не подходил, ибо был он человеком знающим. «Отчего же, — продолжал пытать Сократ вопросами друзей и самого себя, — отчего одни, будучи невежественными, выказывают добродетель, а другие, самые, казалось бы, разумные, — злонравие? Отчего в одном из малолетних братьев растет источник зла, в другом же источник добра? Не вправе ли мы утверждать тогда, что это заброшенные в человека волею богов в тех или иных пропорциях злые и добрые семена разум одних отравляют злонравием, а разум других смягчают добронравием? Недаром же в народе говорят: „Ум злой“ и „Ум добрый“. А не чаще ли бывает так, что один и тот же человек при разных поворотах жизни выказывает то озлобленность, то доброту? Выходит, в нем противоборствуют оба ума, злой и добрый? Так кто же управляет этим состязанием?» И чем больше размышлял Сократ об этом, тем чаще говорил себе: «Не знаю… Не знаю… Познать эту загадку мой разум бессилен». И обращал свой мысленный взгляд к Алкивиаду, предчувствуя, что этот пленник собственных страстей, отвергнутый отечеством изгнанник, способен в гневе на любое безрассудство.

И не был изумлен Сократ внезапной вестью, вызвавшей смятение в Афинах: что Алкивиад, найдя убежище у знатных покровителей в Спарте, склоняет спартанцев изгнать афинян из Сицилии и двинуться походом в Аттику. И, вняв его призыву стать первыми в Элладе, спартанцы снарядили флот на помощь Сиракузам, а весной, на девятнадцатый год от начала войны, вторглись в Аттику войска спартанского царя Агиса и, опустошив окрестности, закрепились в ста двадцати стадиях[128] от Афин, в Декелее…


И, отставленный от воинского дела по возрасту[129], вновь с душевной болью узнавал Сократ о новостях, одна тревожнее другой. Почти вся Аттика оказалась в руках врага, непрерывные набеги Агиса истощали страну, военные расходы множились, а доходы падали, к тому же двадцать тысяч рабов-ремесленников бежали к спартанцам; скотина погибла, хлеба были выжжены, конница, не пополняемая свежими лошадьми, погибала от ран и болезней…

И вновь Афины превратились в воинский лагерь, вновь наводнились беженцами; и Сократ, не могущий быть равнодушным к тяготам родного города, пошел в ополченцы, чтобы вместе с другими поочередно нести караулы у брустверов, а ночью — на крепостной стене и в гавани Пирей. Самой же трагичной вестью была весть из Сицилии, где совместные силы спартанцев и сиракузян на реке Ассинаре, красной от крови, разбили войско Никия, самого его казнили, а сорок тысяч пленных продали в рабство.

И горько было наблюдать Сократу, как афиняне, так дружно проголосовавшие за Сицилийский поход, теперь, горюя о гибели близких и каждую минуту ожидая нападения сиракузян на Пирей, с бранью обрушились на ораторов, заклинателей, прорицателей, всех кто, вторя доводам Алкивиада, внушал им надежду на успех в Сицилии.

И вновь в волнение пришла Эллада, и, видя, что подорвано могущество Афин, города-союзники то там, то здесь перебегали на сторону спартанцев, а несоюзные дерзали выступать против царицы морей самостийно…

И в эту пору выпало на долю Сократа отцовское несчастье, ибо от болезни неизвестной умер в одночасье единственный сын его, Лампрокл, справлявший службу в гавани Пирей; и пролила над ним материнские слезы Ксантиппа, Сократ же, с молчаливым мужеством снеся и это горе, снова погружался разумом в себя: «Всякий человек, родившись, обречен. Но отчего же жизнь одного уносят боги смолоду, а другому продляют ее до глубокой старости? Отчего иного не берет ни мор, ни меч, ни морская пучина, а какой-нибудь насморк сводит в могилу? И отвечающих на это односложно: „Случайность“, спросить хочу: „А что же есть „случайность“? А может, это не случайность, а рок, божественное предписание судьбы жить столько, а не столько, родиться тем, а не другим?“ И, размышляя, отвечал себе: „Не знаю… Нет, и этого не знает разум мой“». А погодя еще одно событие подбросило Сократу пищу для ума — олигархический переворот в Афинах…

Уже давно ходили слухи о подпольных гетериях[130], объединивших юных сыновей аристократов, да только им никто не придавал значения. Заговорщики же из гетерий, укрепившись, начали с того, что тайно убили самого влиятельного из народных вождей, Андрокла, а за ним и несколько других, и, совершивши это злодеяние, пришли они в народное собрание и предложили, чтобы в государственных делах участвовали не все, как было раньше[131], а не больше пяти тысяч граждан, полезных государству личным дарованием или своим имуществом.

И поскольку народ, запуганный тайными убийствами, оказавшись без вождей, хранил молчание, а выступали лишь единомышленники заговорщиков, предложение прошло; и хотя народное собрание и Совет Пятисот созывались теперь как обычно, заправилами там были заговорщики, ибо страх оказаться жертвой заговора был настолько силен, что афиняне не только не осмеливались выступить против, но отказались даже от намерений разыскать убийц своих вождей.



Поделиться книгой:

На главную
Назад