— Я понимаю под этим мировой порядок, Сократ.
— Значит ли это, что, наблюдая что-либо на земле или в небе, мы можем объяснить его причину Умом?
— Именно так!
— Наблюдая, к примеру, падение камней на землю, тех самых, которые прочерчивают в небе огненный след и которые, как ты полагаешь, прилетают к нам с Солнца, можем ли мы сказать, учитель, что причиной их падения является Ум?
И добродушно усмехнувшись, Анаксагор сказал:
— Ни в коем случае, Сократ! Причина падения солнечных камней в движении эфира!
Сократ же спросил:
— А в чем причина, что Луна светит не собственным, а отраженным светом Солнца?
— Тем, Сократ, что Луна — холодный камень, а холодные тела светить не могут.
— А извержения вулканов, землетрясения, чем их можно объяснить?
— Движением подземных газов, Сократ.
— А лунные затмения, отчего они происходят?
Анаксагор же удивился и сказал:
— Зачем, Сократ, ты спрашиваешь о том, что известно из моих сочинений? Я же там показал: в падении на Луну тени Земли причина лунных затмений.
— Я спрашиваю, учитель, чтобы лучше уяснить суть нашего спора. И еще спрошу: не скажешь ли ты, что дает начало всему тому, о чем мы говорили: движению эфира, перемещению небесных тел, образованию подземных газов и прочему подобному? Может быть, причиной этих причин и является Ум?
И сказал Анаксагор:
— Причину всего этого, Сократ, надлежит искать в природе эфира, небесных тел, воды и газов.
— Выходит, Ум не имеет к этому никакого отношения? — допытывался Сократ.
— Ни малейшего! Ум дает начало и порядок в миро семенам вещей, так или иначе сцепляя их между собой…
И тогда Сократ спросил:
— Как же можно, дорогой Анаксагор, утверждать, что Ум всему в мире, как ты сказал, дает начало и порядок, если он объясняет лишь причину вещей, а объяснить причину явлений отказывается?
И, застигнутый врасплох опровержением, задумался Анаксагор, поглаживая бороду. Сократ же продолжал в тиши внимания гостей:
— Так не разумнее ли будет признать, учитель, что Ум не может быть началом всего сущего, раз имеется еще и другая причина мирового порядка, нам пока неизвестная?
И, склонивши голову перед Сократом, Анаксагор сказал:
— Я это признаю, Сократ. И признаю другое: ум ученика превзошел сегодня ум учителя…
И, как признание великодушия учителя и первенства ученика его, послышались рукоплескания гостей, в то время как Аспасия, поднявшись с кресла, подошла к Сократу. И вынув из своей прически веточку лавра, вплела ее в густые кудри победителя с улыбкой и словами:
— Сократову уму, одержавшему верх над умом Анаксагора!
Сократ же, розовый от смущения, поднявшись вслед за всеми с ковра, ответил:
— Не ум мой одержал сегодня верх, Аспасия, а мои неразрешимые сомнения…
— Так приходи их разрешать сюда, на состязания в риторике и диалектике! — сказала Аспасия.
Сократ же, поклонившись благодарно, ушел и, уходя, услышал, как Перикл сказал Анаксагору:
— Боги, несомненно, наделили твоего ученика незаурядной даровитостью…
И шел Сократ по улице и размышлял над силой, более властной, чем разум, — красотой прекрасной женщины.
…С тех-то пор и зачастил Сократ в кружок Аспасии, не столько занимаясь диалектикой, сколько наслаждаясь лицезрением хозяйки. К тому же дискуссии спорщиков о камнях, воде, земле, эфире быстро приелись Сократу, ибо мысль его влекло все больше к живому средоточию природы, человеку. Но человек не занимал друзей Аспасии: истину они искали в неживой природе, и, не зная, что она такое, тщились объяснить ее, и каждый убеждал другого, что его объяснения истинны.
И понял Сократ: из мира вещей и рассуждений о них воздвигли эти диалектики башню и отгородились ею от людей и жизни, как узники, добровольно заточившие себя в темницу. Одна лишь красота Аспасии влекла Сократа в ее дом, и эта красота постепенно одолевала его ум и сердце.
И горько было замечать ревнивому взгляду Сократа, как при виде стратега вспыхивала Аспасия, как счастьем озарялись ее глаза, как сдержанный Перикл чуть уловимым выражением умиротворенной гордости влюбленного на сухом удлиненном лице, даже не глядя на Аспасию, а только сидя рядом, посылает ей незримую признательность…
Тогда, желая одолеть безумие ревности, сказал себе Сократ: «Не мучайся, не ходи сюда!» И прекратил хождение к Аспасии. И, дабы позабыть ее, бросился как исступленный ваять своих харит, но в мраморной гармонии прекрасных спутниц Афродиты чудилась ему Аспасия… Когда же после столь же исступленных упражнений в палестре и купания в Илиссе[33] шел по улице, ноги несли его к дому Аспасии, и только силой духа он заворачивал себя назад. И от горячки сердца кидался в голову Сократа жар, а сильное тело трясло и ломало ознобом, и мутилось сознание…
Когда же верный Критон поднял больного на ноги настоем хинного дерева, пришел не менее верный Эсхин с сонным кругом кровяной колбасы и, заставив друга пожевать, сказал лукаво:
— А почему бы тебе, Сократ, не жениться? Все ведь знают, что от женского сердца одно спасение — другое женское сердце… К тому же есть у меня на примете одна прелестница, дочь Аристида Справедливого, военачальника, кто среди прочих, как ты знаешь, одержал победу в Марафонском и Саламинском сражениях[34]. А звать эту прелестницу Миртó. После смерти Аристида она, можно сказать, осталась сиротой, и за душой у нее ничегошеньки нет, если не считать за приданое добрый нрав и пригожесть…
И Эсхин, который сам уже успел жениться, пустился в похвалы семейной жизни…
Сократ же, дав уговорить себя Эсхину, побрел за ним на рынок, где Мирто торговала молоком своей козы, единственной живности, которая осталась ей в наследство от родителей. И, шутливо побеседовав с Мирто, уверился Сократ, что она и вправду добродетельна, скромна и хороша собой. К тому же обличьем напоминала она Аспасию, только другой, крестьянской породы; и были у нее смолисто-черные волосы, стекавшие по спине и стянутые у затылка синей ленточкой, и черные озорные глаза.
И решил Сократ на ней жениться, ибо хотел быстрей забыть Аспасию, да и время подошло ему, как истинному гражданину, обзавестись семьей. Тогда пришел он в домик к престарелой тетушке, пригревшей сироту, и посватался.
Так и случилось, что в одну из теплых летних ночей подружки Мирто и друзья Сократа, держа в руках пылающие факелы, проводили молодых к Сократу в дом; и приданое Мирто, ее коза, помещена была в сарай, где жевал свою жвачку осел, подаренный Сократу накануне свадьбы щедрым Критоном.
И преодолев, как думалось Сократу, любовь свою к Аспасии, вернулся он к ваянию, которым зарабатывал на хлеб, и к размышлениям об истине обыкновенной, будней жизни, ибо видел: хоть и сам народ, с помощью Перикла правит государством, неравенство в Афинах не исчезло, одни щеголяли в дорогих тарентийских одеждах, живя среди прислужников-рабов, в богатых каменных домах, другие же хлеб насущный добывали трудом собственных рук, и добродетелей в Афинах не прибавилось, и неправедности меньше не стало: куда ни глянешь, гнездились всюду эгоизм, обман, мздоимство, властолюбие, черная зависть и распущенные нравы… И мнилось Сократу, что вызволить Афины из беды должна не божеская истина, а истина житейская, еще неведомая людям, но которая научит их разумно жить и праведно вести дела.
И не зная, что это за истина и где ее искать, поспешил Сократ к софистам[35], устремившимся на зов Перикла со всей Эллады, дабы просвещать умы афинян. И были среди них кеосец Продик, Эвен с Пароса, Гиппий из Элиды, сицилиец Горгий Леонтийский и самый именитый — Протагор из Абдер, кто начал дровоносцем (и придумал, говорили, наспинную подкладку для носильщиков) и слыл теперь философом по прозвищу Мудрость. И хотя не нравилось Сократу, что берут приезжие мзду за ученье, и немалую — тому же Продику платили афиняне за полное обучение 50 драхм[36], — не отходил он от софистов, слушая их споры в гимнасии, на агоре, на улицах, с молодыми афинянами, а также и между собой. И поначалу до того был покорен Сократ их красноречием и живостью ума, что даже взял урок — за драхму — эристики[37] у громогласного кеосца Продика.
С неустрашимостью ума кинулись софисты сокрушать лживую истинность мифов, поверий, прав, законов и лицемерие домашней жизни афинян. Все привычное перевернул их гибкий, дерзновенный разум и на место свергнутых мыслью богов водрузил человека. И, оборотив свет мысли с неживой природы на живую жизнь людей, доказывали, что, подобно тому, как потребности тела родили земледелие, торговлю, скотоводство и ремесленные города, а непомерность телесных желаний — войны, рабство и насилие, так и стремление духа человеческого порождает новую, высшую жизнь — искусство и культуру.
И дерзали они утверждать, о чем втихомолку догадывались сами афиняне, что гражданское право не есть установление богов, а всего лишь соглашение между людьми. Другой же из софистов, Алкидам, бесстрашно осудив в Элладе рабство, доказывал, что люди все равны перед богами и только случай делает одних свободными, а других рабами, и потому-то рабство нужно уничтожить…
Когда же, насытившись зрелищем красноречивых состязаний софистов, глубже заглянул Сократ в их кладезь мудрости, то увидал на дне его темную воду незнания. Игрою слов подменяли софисты поиск истины, темное выдавали за светлое, а светлое за темное, небывшее — за бывшее, ради смеха говоря зевакам: «То, чего ты не терял, ты имеешь; ты не терял рогов, значит, ты рогат!», а другим — что «самая распрекрасная жизнь безобразна, потому что кончается смертью». Жизнь свою они растрачивали в суетливых спорах о словах, и нередко споры мудрецов кончались немудрящей потасовкой.
И стал Сократ ниспровергать своих кумиров, бросив им как обвинение народную поговорку: «Хвалить и хулить одну и ту же вещь нечестно!» А Протагора из Абдер, утверждавшего: «Человек есть мера всем вещам — существованию существующего и несуществованию несуществующего», спросил: «Какой человек? Ведь люди разнятся между собой, как звезды от песчинок!» И, не найдя ответа в разуме своем, твердил мудрейший из софистов: «Просто человек…» И тогда, опровергая главное из утверждений Протагора, будто «все на свете истинно», сказал Сократ: «Ну да, ложь ведь тоже истинна, если ее истинно высказывает лживый человек; но ведь от этого ложь не становится истиной!» И напоследок потешил софистов шуткой на их же манер: «Все, что храпит, не теряя, богатство твоего ума, Протагор, он имеет; не терял же он лживости; значит, ум твой богат ложью!»
И сказав себе: «Не истину ищут они, приезжие учителя софистики, а забавляются, как пьяные, разгулом разума!», покинул молодой Сократ софистов и замыслил странствие в другие государства, где, по слухам, жили мудрецы, владевшие познанием необходимой истины…
Покидал же он Афины и ласковую, домовитую Мирто, ходившую тяжелой первенцем Сократа, нетерпеливо, ибо хотел еще найти забвение своей любви к Аспасии, в дом которой его все время звало сердце. И быть попутчиком Сократа вызвался Эсхин. Тогда-то, занятый торговыми делами, Критон и посадил друзей в Пирее на парусник отца, отплывавший в Милет, не позабыв им сунуть на дорогу тяжелый кошелек…
Глава вторая
ПРИЗЫВ ДЕЛЬФИЙСКОГО ХРАМА
Познай самого себя.
Но не встретили путники тех мудрецов, кто знал бы тайну истины житейской, и повстречали только одного — ученика Анаксагора, Архелая по прозванию Физик, кто первый высказал догадку, что звук есть сотрясение воздуха. И сказал он странствующим афинянам, что справедливое и прекрасное существуют не по велению природы, а установлением людей. На вопрос же Сократа, считать ли справедливым или несправедливым установленное одними как справедливое, а другими как несправедливое, не нашел ответа Архелай в разуме своем, и покинули его Сократ с Эсхином в незнании большем.
Когда же приплыли на остров-государство Самос, славный военным могуществом, то беседовали там с мудрым Дамоном, наставлявшим юношей посредством музыки, ибо учил, что благозвучность способствует смягчению нравов, а неблагозвучность его огрубляет.
И выслушав Дамона, утверждавшего, что политические перевороты происходят от перемены музыкальных стилей в государствах, рассмеялся Сократ и увел с собой Эсхина, говоря: «Что тирания может иногда способствовать расцвету похоронной музыки и маршей, в это каждый поверит, по то, что будто музыка, даже самая сладкозвучная, способна свергнуть тиранию, в это и ребенок не поверит…»
И отправились афиняне назад и, переплывши Эгейское море, высадились в Истме[40], дабы насладиться зрелищем Истмийских игр, где в честь морского бога Посейдона состязались в телесной красоте и ловкости гимнасты и конники, а в благозвучии — музыканты и поэты. Из Истма же пришли они в Дельфы[41], знаменитые на всю Элладу Пифийскими играми[42], а еще того больше — храмом Аполлона, чтобы узнать у пифии[43] истину, философам неведомую: о добродетели, что она такое и как ее познать. Но не пришлось им вопрошать оракула, ибо нужную истину узрел Сократ начертанной у входа в храм: «Познай самого себя».
И так потрясла эта надпись Сократа, что долгое время стоял он в безмолвии, впившись глазами в призывную надпись храма, говоря себе бесконечно: «Так вот оно то, что так долго искал!»
И юный Эсхин, привыкнув к тому, что Сократ подолгу стоял и сидел, осененный мыслями, так долго ждал его на этот раз, что, испугавшись за друга, не напасть ли навалилась на него, решил схватить его за руку, чтобы отвлечь от мысленных грез. И повернув стопы домой, в Афины, говорил Сократ Эсхину:
— Познать самого себя, вот что нам нужно, Эсхин!
— Чем же тебя поразили эти слова? Растолкуй мне, Сократ, — сказал удивленный Эсхин, шагая рядом по пыльной каменистой дороге.
И Сократ спросил:
— Скажи, Эсхин, в чем причина того, что одни из людей добродетельны, а другие злы?
— Мне кажется, Сократ, что это происходит от различного сочетания злых и добрых семян в человеке.
— Не хочешь ли ты сказать, — спросил тогда Сократ, — что это различие бывает у человека с рождения?
— Ни в коем случае, Сократ! Все ведь знают, что младенцы рождаются добрыми, дурными же их делает жизнь.
— Клянусь харитами, ты верно сказал, Эсхин! Но почему она, эта самая жизнь, одних превращает в злых, а других сохраняет добрыми?
— Трудно сказать, Сократ…
— Ну а если бы у нас, — допытывался Сократ, — была возможность наблюдать живого человека изнутри, с тем чтобы выяснить, как и почему в одном случае в нем одерживают верх семена добра, а в другом дурные семена, могли бы мы тогда путем рассуждения приблизиться к загадке добродетели?
— Наверно бы, смогли, Сократ. — И Эсхин рассмеялся. — Только как нам забраться внутрь живого человека, вот в чем загвоздка!
И тогда сказал Сократ:
— Но разве мы сами, ты и я, не можем сойти за тех людей, в ком добродетельное и дурное легко наблюдать, стоит только погрузиться мыслью в самого себя?!
И, задумавшись, сказал Эсхин:
— В самом деле! Ведь в нас, как и в других, намешано всякого, и добродетельного и дурного. Только мы с тобой, мне кажется, бываем чаще добрыми…
— И дурными тоже бываем, Эсхин. Вот почему и нужно нам, если мы хотим познать природу добродетели, начать с познания ее в самом себе. А сделать это можно, пристально себя наблюдая…
И подивился Эсхин уже в который раз простоте и верности Сократовых рассуждений…
…В странствии по городам Эллады заглушил Сократ в себе любовь к Аспасии и в Афины возвращался в робкой надежде обрести любовь к жене своей Мирто, ибо добронравие ее открылось его сердцу в разлуке. Но не встретила мужа жена, а встретили соседи — вестью о смерти Мирто: слабая еще от родов младенца, нареченного Лампроклом, отправилась она стирать белье на берег Илисса и, свалившись с подмостков, не умевши плавать, утянута была водоворотом в речные глуби, да так, что только дети малые, игравшие на берегу, видели ее погибель; тело же Мирто, сколько после ни искали, не нашли…
И, отдавшись скорби, долго в недвижности сидел Сократ у дома на обломке камня, а когда совсем стемнело, побрел к Критону, чья жена, как говорили, только что родившая девочку, была кормилицей Лампроклу. Притон же, ласково встретивший друга, сказал:
— Пусть твой Лампрокл поживет пока у меня. Тебе же, Сократ, как видно, боги воспрещают отлучаться из дому: первая отлучка стоила тебе потери Софрониска с Фенаретой, вторая — утраты Мирто. Утешься, Сократ: Мирто оставила тебе прекрасное наследство, ведь малыш, лицом по крайней мере, весь в тебя.
Когда удалось Сократу стряхнуть с себя оцепенение горя, вернулся он к старым привычкам — ваянию харит на продажу, занятиям борьбой в палестре, а пищу любознательности находя на агоре. И первая весть, которую узнал, была о любящих супругах, хотя и незаконных, Перикле и Аспасин, ибо с прошлого лета еще, говорили, вошла милетянка к любимому в дом и жила там уже как жена.
Не сразу поверили афиняне в любовь стратега к Аспасии: ведь сам Перикл, гордясь чистотой своей родословной, провел закон, налагавший запрет на женитьбу афинян с иноземками. И когда узнали вдруг Афины, что Перикл, которому давно минуло сорок, развелся со своей родовитой женой, ограниченной и своенравной, чтобы привести в свой дом вместо нее чужеземку-гетеру, даже тогда смотрели афиняне на этот поступок как на прихоть Перикла.
Когда же разнесла молва, что их сурово-сдержанный стратег взял за обычай, уходя и возвратясь, нежно целовать Аспасию, каждый раз заботливо о ней справляясь как о самом близком существе, — и тут усомнились горожане в возвышенности чувств Перикла, не желая верить, что соединяет его с милетянкой не одно телесное влечение, но и близость душ и разума. Родство же духовное между ними видели все, кто бывал у Перикла в доме, превращенном Аспасией с недавних пор в мусический[44] кружок, где сама она, как говорили, блистает широтой познаний среди таких гостей, как философы Анаксагор и Протагор, поэты-трагики Софокл и Еврипид, скульптор Фидий, архитекторы Иктин и Каллистрат, начавшие строительство Парфенона[45], историк Геродот, юный врачеватель Гиппократ, прочие именитые люди… И многие мужчины-афиняне осуждали вольность милетянки, ибо искони привыкли содержать жену, как узницу, в гинекее[46], из дому ее выпускали лишь по случаю торжеств и похорон, да и то выходила она, сдвинув шаль на самые глаза, а нарушившей обычай грозил немалый денежный штраф. «Женщина может появляться на улице лишь, в том возрасте, когда о ней не спросят, чья она жена, а спросят, чья она мать», — говорили афиняне, и самому Периклу принадлежали давние еще слова: «Афинская женщина должна мечтать об одном: чтобы никто не мог сказать о ней ни хорошего, ни дурного». Потому-то возмущался кое-кто из горожан Периклом, что волю дал Аспасии, уравняв ее в правах с мужчинами; а жены знатных и богатых злились на Аспасию из зависти; просвещенные же люди радовались, что такая женщина живет в Афинах.
И вознамерился Сократ пойти к Аспасии, ибо чувствовал: угасшая в сердце любовь уже не вернется, и, как старый знакомец, вошел к Периклу в дом и, встреченный слугой его, престарелым Евангелом, был одарен при встрече с госпожой ее улыбкой и расспросами… Была Аспасия все так же прекрасна, но складки просторного пеплоса не скрыли от глаз Сократа, что готовится жена Перикла к материнству…
И введенный в мусический кружок Аспасии, отметил Сократ про себя скромность Перикловых пиршеств: приглашенным гостям подавали к столу ореховые и медовые лепешки, рыбу, сыры, маслины и фиги, а больше всего винограда; «огненной росы», вина, разбавленного водой пили гости не чтобы опьянеть, а для легкого возбуждения ума, ибо наслаждались здесь не пиршеством, а остроумием, блеском мысли, шутками. И, чувствуя себя в кружке Аспасии как дома, изощрялся Сократ в острословии иронии и неожиданных поворотах мысли от веселой шутки к строгому логическому рассуждению…
Когда же приходили зодчий Иктин с ваятелем Фидием, прерывались словесные состязания, на столе, освобожденном от еды, расстилались листы пергаментных планов будущих Афин с их Длинными стенами[47], эскизы восстановления разрушенных персами храмов Акрополя[48] и чертежи заветной мечты Перикла — Парфенона, унизанного с четырех сторон склоненными чуть к центру дорическими колоннами, с цветными — синими, красными, желтыми — фронтонами, с цветным же скульптурным изображением праздника Панафиней[49] на главном фризе, с гигантским изваянием богини Афины внутри храма, изваянием, украшенным золотом, слоновой костью, драгоценными каменьями.
И тогда уже Перикл, ваятель этих новых Афин, муж сдержанный и малословный, поражал гостей умом и страстью красноречия. И так же, как в собрании, когда он покорял толпу речами, молодой отвагой зажигались мудрые, усталые глаза стратега, и вдохновлялся, как у прорицателя, его суровый лик, когда он рисовал воображением грядущий город справедливости и красоты; и тот же лик бледнел, взгляд угасал, тень печали ложилась ему на глаза, когда он говорил о кознях своих противников-аристократов, чинивших препятствия его начинаниям, о недовольстве союзных городов, не желавших возвышения Афин за счет общесоюзной казны, о невежестве народа, осуждавшего расточительный размах деяний Перикла. И однажды заявил стратег в собрании, что готов расходы на постройки отнести на собственный счет (доходы же Перикла от садов и виноградников были немалые)…
Тогда-то, в доме Перикла, и сдружились Фидий и Сократ, и ваятель именитый доверил молодому высекать харит для Акрополя. И стал Сократ ходить на Акрополь, высекая из трех кусков снежно-белого мрамора одетых богинь дружбы и радости, помещенных после над входом в пропилеи[50] в самом центре.
…И работая, любил Сократ окинуть взглядом афинские холмы и улицы, где кипела созидающая жизнь, ибо волею Перикла для украшения домов и храмов стекались в город толпы искуснейших чеканщиков, каменотесов, ваятелей, живописцев, ткачей: день за днем двигались по дороге повозки — с пентеликонским[51] мрамором, с драгоценным кедром из Ливана, караваны ишаков из Африки, навьюченных слоновой костью, золотом, черным эбеновым деревом…
И замечал Сократ, что так же, как ремесла, расцветает в городе торговля, соблазняя афинян обилием товаров, изделиями из металла, разноцветных тканей, керамики, оружием, предметами роскоши. А вкус толпы очищают в театре Диониса драматические представления Еврипида и Софокла, и дабы приохотить бедняков к искусству театральных зрелищ, ссужаются собранием для них «зрелищные деньги».
И желая перевеса голосов на холме Пникс, где решали афиняне важнейшие дела, заигрывали с бедняками богачи, устраивая им пиры и угощения. И цвел потихоньку порок, и возбуждалась у народа страсть к вину, водою не разбавленному…
Тайны этой жизни, скрытой от глаз, тянули Сократа окунуться в ее лоно, как тянет к себе запах варева голодного человека. Оставив молоток ваятеля, спускался он к соседу своему, ритору Симону, любившему пиры и разгул больше, чем риторику, и отправлялся с ним на гульбище.
И вкусив из чаши удовольствий винных возлияний и чревоугодия, познал Сократ их низменную сущность и спросил Симона:
— Не потому ли, Симон, нас так прельщают губительные наслаждения, что мы не знаем лучших?
И Симон, мучаясь от прошлого похмелья, сказал:
— Да существуют ли они, лучшие наслаждения, Сократ?
— Думаю, что существуют. Только давай сперва рассмотрим, что такое лучшие наслаждения. Не те ли, вкушая которые, мы пресыщаемся до отвращения, как это случилось у нас с тобой, Симон?