– При чем тут как я появилась?
– При том… Не сама появилась, не сама уйдешь… А как природой положено…
– Богом… Ты хотел сказать: Богом…
– Я сказал природой. Я соображаю, что говорю… Соображаю пока еще… Бог и природа – одно.
– Дурак, и уши холодные. Бог – над… Природа – его творение…
– Это ж кто тебе такое сказал?
– В первом классе церковно-приходской школы мне сказали… Может, дальше сказали б что другое, но я на этом остановилась… Извиняюсь… конечно…
Такие шли разговоры.
7
Роза поступила на биологический факультет и стала жить за тем самым шифоньером, за которым жила Лизонька. А Лизонька окончила университет и уехала работать на Урал. Купили ей черную цигейковую шубу, которая охватывала ее дважды, на что предусмотрительная Ниночка сказала: «Пусть… Это неплохо… Когда-то ты будешь беременна, и это будет самое то…» Леля, которая принимала участие в этой шубе суммой триста пятьдесят рублей, была возмущена таким предположительным будущим шубы:
– О чем ты говоришь? Лизе надо проявлять себя по производственной и общественной линии. Это сейчас главное. Если каждый вместо того, чтобы отдать родине долг за бесплатное образование, начнет плодить детей…
Ниночка обняла шубу вместе с Лизонькой и сказала:
– Плоди, доченька, плоди… Нету у тебя долгов, не бери себе в голову.
Такое началось!
– Мещанка! – кричала Леля. – Ты посмотри на себя. Во что ты превратила свой дом? Ты уже скоро лопнешь от накопительства. Где твоя совесть?
– Не лопну, – смеялась Ниночка. – Ты не бойся. А если лопну, то как атомная бомба, – всех вас снесу к чертовой матери. Да! – кричала. – Да! Я хочу, чтоб у меня в доме было все! И будет! У тебя тоже дом не пустой, от хрусталя полки гнутся.
– Но я работаю! – заходилась Леля. – Я раньше девяти дома не появляюсь.
– Ой! Ой! Ой! Как у тебя только на заднице мозолей нет! Да я свою работу по дому с твоей и сравнивать не хочу. Моя же – че-ло-ве-ческая!
– Девочки! – возникал в критической ситуации Эдик. – Сестрички! Мир-дружба! Пхай-пхай!
– Нет, ты такое скажешь! – это потом уже Леля, успокоившись. – Мозоли… Ты пожалей лучше… Конечно, трудно… Но пойми, Нина, сейчас делается огромный скачок… Надо людям это объяснить или?..
– Прыгайте! Бог с вами! – миролюбиво соглашалась Ниночка. – Ты только мне скажи, Хрущев умный или дурной? Я с ним запуталась…
Крупная личность, – серьезно отвечала Леля. – Крупная…
Надо сказать, что это было время, когда они уже успокоились и отошли от того первого шока от Хрущева, когда Василий Кузьмич даже слегка поломал Лелино лицо. Издалека потихоньку возвращались люди, Василий Кузьмич со многими из них лично встречался, но в целом все было спокойно. Все возвращенцы делились для Василия Кузьмича на две категории. Одни только что в ноги ему не кидались и все благодарили… Прямо – пожалте ручку. Другие – молчком. Если бы не было первых, вторые не были бы так выразительны. А так волей-неволей о них думалось… К примеру: зачем такая уж гордость? Или обида? Разве на мать обижаются, если врежет сгоряча? А родина – больше, чем мать. Родина – это великое государство, шестая часть земли, а придет, время – будет и больше. Потому что стоит посмотреть вокруг – и поймешь, как он заразителен, наш пример. Ну, сколько осталось исторических лет капитализму? Ну, десять от силы… Там же полное гниение и распад, смотреть на них жалко. Конечно, не тот народ американцы там или французы. Не русский, в смысле. Мы бы это уже не стерпели, чтобы монополии и сверхприбыль, а пролетарий – катись на помойку. Наш народ – он в смысле самосознания впереди лет на сто. Поэтому не исключено, что придется идти им на выручку, как идем на выручку всем. Посчитать – кого мы только не кормим! Такая наша планида – освобождение других от оков и братская помощь. Поэтому те, кто возвращаются
Именно поэтому Василий Кузьмич очень-очень распалился на Дмитрия Федоровича, который прислал идиотское письмо такого содержания.
«Дорогие дети, дочь Лелечка и зять Василий Кузьмич!
С великим вас праздником Октября и с наступающим Днем Конституции. Как вы живете, давно от вас ничего не было, но мы тут в газете «Труд» углядели Лелю на фотографии, где открывают кинотеатр «Россия», но уверенности нет, потому что очень мелкие фигуры и некачественный цвет. Растет, хорошеет столица, У нас тоже заложили пятиэтажный дом, но он тут же осел, потому что поставили его наши деятели на присыпанный шурф. Хоть бы у кого спросили. Так что фундамент стоит голый, дома нет, а дорогу дурная стройка людям перегородила. Так что если теперь идти на базар, то надо круголя, а Нюра уже человек немолодой, ей лишние дорожные метры ни к чему. Но живем мы хорошо. Достали толь, покрыли крышу. Яблони пришлось срубить, какая-то зараза деревья стала точить. Посадили на то место виноград, у нас все им увлекаются для производства своего домашнего вина, но мы это делаем с другой целью. У Нюры зубов – ноль, а какой-никакой витамин вовнутрь нужен, будет сосать виноград, если он, конечно, приживется. А может, приедут девочки, Лизонька и Роза, то тоже пусть побалуются. Пчел я оставил себе три улика, больше не охватить. У меня их хорошо купили, потому, что мед – великая панацея от всех болезней. А еще теперь укусами пчел лечат радикулит, так что получается совсем много пользы. Жизнь идет, но некоторые вопросы остаются без ответа. Поэтому обращаюсь к вам, уважаемый зять Василий Кузьмич, помогите мне в разрешении мучительной задачи, как все-таки умер мой единственный сын Николай? Спасибо вам, я знаю число и, конечно, знаю, что пыток быть не должно, хотя люди говорят разное. Но люди – они люди. Они и то говорят, и другое. Все-таки, как он был подвергнут смерти? Это важный для меня вопрос, и я низко вас прошу, посмотрите, где надо. Вовек буду вам благодарен за эту вашу любезность. Но, конечно, Нюре это знать не надо, поэтому сообщите мне до востребования и как-нибудь намекните, чтоб я сходил на почту. Там работает Рая Чаусова, она училась с Лелей. Напишите – Рае Чаусовой привет, а Нюра пусть себе живет спокойно, она человек уже не очень здоровый, пищу приходится глотать без жевания, какая ж может быть польза организму? Собирает вам посылку. Во-первых, конечно, мед сотовый. Во-вторых, купили у соседки сало, замечательно мягкое и, что важно, от знакомой свиньи, знаем, чем кормлена. И, конечно, варенье из крыжовника, без косточек, получилось светлое, как янтарь. Нас научили не перекладывать все в ящике газетами и тряпками, а пересыпать семечками. Мы сами их пожарим, чтоб не занимать ваше время. Вечером как-нибудь погрызете. Это дело неплохое. Вот и все наши новости. Целуем вас крепко. Ваши папа и мама».
– Толстое какое письмо, – сказала Нюра. – Набрехал, набрехал, а почитать не дал.
– Да как-то языком сразу по конверту мазнул, а потом вспомнил – ты не читала. Я про виноград им рассказал, про толь…
– Надо им!
– Что-то ж надо писать… Какие у нас еще новости?
– Небось, написал, что в церковь хожу?
– Ты что? Это им ни к чему… Расстроятся… У них же билеты…
Когда уехала Роза, старики сделали перестановку. Убрали старенькую кровать, на которой Роза всю свою жизнь спала. Хотя были на этот счет сомнения. Все кровати в квартире стояли в прибранном виде, хоть остались они вдвоем. Лизонькина стояла. Полуторная, на которой Ниночка и Леля спали, а вот топчан Колюни выбросили, и как все нехорошо вышло. Поэтому мучались с Розиной кроватью, прямо быть или не быть у них случилось. Но уж больно она скрипуча была, про вид и говорить нечего, краска на железе облупилась, ржавчина так и сыпалась. Надо было выкидывать. Тем более что купили раскладушку на всякий случай. Да Господи! Пусть только приедут. Свою девочкам отдадут, спите, дорогие, на перине. Немодно, конечно, но зато как хорошо, такое костям уважение. Вынесли кровать, пока несли, она прямо в руках разломалась. Ветвистая такая серединка из спинки возьми и вывались. Это та часть, куда Роза, как лошадка, ногами каждую ночь била. Била, била и разбила. Вынесли кровать – Господи, места сколько! Диванчик двинули туда-сюда, вокруг стола стулья поставили, а то они по углам были затыканы для проходу. И тут в углу возьми и освободись место. Аж задрожала Нюра. Потом пошла в спальню, что за занавеской, стукнула крышкой сундука и достала с самого низу Казанскую Божью Матерь. Потемнел лик у Матери от долгого лежания без света, а тут она ее приложила рукой в угол, на пробу, и – как солнце засветилось в комнате.
Нюра прямо слезами зашлась.
– Заступница ты наша усердная! Прости меня, грешницу!
Оформили угол, как положено. И рушники нашлись, еще из дореволюции, и лампадочку сочинили из Лелиной коробочки «Орех мускатный».
– Все! – сказала Нюра. – Будем жить как люди. Будем говеть.
Старик не то что обеспокоился. Нет… Его охватило другое, его настигло уже бывшее когда-то с ним ощущение. И дрожь прошла по телу, крупная такая дрожь, тот раз точно так было. Давно… В испанку. Тогда его тоже выгнуло на кровати так, что он увидел собственную спину, иначе откуда бы он знал, что шрам его под лопаткой кривой и сморщенный, он поимел его от пули в четырнадцатом и до тех пор знал только по ощущениям пальцев и представлял себе совсем другим, большим и значительным, а шрам оказался так себе, сопливая фитюлька… Когда же в поту и бессилии он выровнялся на кровати, удивляясь этому видению шрама, то услышал такой разговор двух мужчин, и сразу понял – о нем.
– Пусть возвращается…
– Так ведь готовый уже…
– Нет, еще не готовый…
Он разлепил закисшие в болезни глаза, плавилась в ярком, бьющем свете Нюра, так плавилась, что ему стало страшно – поплавится, поплавится и совсем исчезнет. Она поняла, что ему чего-то страшно, положила руку на лоб и сказала:
– Уже не так горишь, Митя, слава Богу. Уже взмокрел…
Его охватило никогда ни ранее, ни позже не достигавшее такого накала ощущение счастья и покоя. Хотелось в нем пребывать всегда, потому что лучше не было и уже не будет. Он улыбнулся Нюре и уснул, а во сне пришел кошмар и ужас – он увидел смерть Колюни. Это как-то связалось – его личная, победившая жизнь и будущая смерть сына. Будто у него одно за другое. И если что способствовало довольно легкому отречению его от Бога, то именно это. Как и что он планирует, этот Всевышний, какое ж у него должно быть сердце, если он такое себе и людям намысливает?
…А тут у лампадки из-под ореха мускатного его снова крутануло так, что он увидел то, чего ни видеть, ни знать не мог. Он увидел, как он появился на свет.
Он увидел свою мать, которая в изнеможении сидела на крыльце, а рядом с ней стояла бутылка молока и завернутый в платочке кусок хлеба.
– Видать, сегодня, – сказала мать. – На низ тянет…
– Ты же говорила на Троицу… А до нее еще ого!..
Отца он не видел, а мать и видел, и слышал, и чувствовал. И как у нее колотится сердце, и как напряжено ее тело, и как старается она поправить сбивающееся дыхание, а не может, отчего из нее выходит стон, который она почему-то глотает внутрь себя, глубоко, и стон этот достигает его там, в таинственном пребывании начала, без которого нет жизни, но которое досконально не известно никому. И от этого стона он устремляется вниз, в неизвестность. Боится? Или жалеет мать? Или уже хочет поступить вопреки отцу и появиться именно сегодня, до Троицы, сейчас, тут, на крыльце, пока не увел отец тяжелую мать в поле?
– Началось, – прохрипела мать. – Зови Мироновну.
Потом была ни с чем не сравнимая боль, которую не было сил терпеть, – его? материна? И крик – его? материн?
…Он смотрел на икону. Чуть склоненная голова была усталой, и смотрела она на него так, как никто никогда не смотрел уже много, много лет. Она ему сочувствовала, эта Божья Матерь. Она его жалела. Конечно, он считал, что забыл, как гнутся колени перед образом и как складываются пальцы для крестного знамения; считал, что забыл, а помнил. Так просто и легко опустился он на удачно освободившееся в комнате место и склонил вниз голову. Нюра, стоявшая в стороне, этого уж никак не ожидала. Она даже оторопела от такого. Хорошо, конечно, что повесили икону – слава Богу! Светлее, радостнее стало. И когда-никогда перекреститься на нее – тоже дело хорошее. Опять же – говение. Это первое, что пришло в голову. Не есть каждый день чертов холестерин, а уделить внимание постному, хорошие праздники соблюдать. Взять хотя бы Пасху, сколько всего замечательного: и яички, и со свечой кругом идешь, и целование со всеми, и плащаница, убранная, как невеста. А Рождество Христово? А Троица – зеленая красавица? Но чтоб бухаться на колени и лоб бить, это Митя совсем не туда гнет. Вот что называется – мужик мужиком. Нюра в глубине души всегда считала, что брак ее неравный. Их семья была и побогаче, и пообразованней. Отец ее хорошо грамоту знал, любил читать. У них в доме была этажерка с книгами. Граф Толстой. Журнал «Нива». Сочинения Мельникова-Печерского. А родители Мити грамоты не знали. А и Б им показывал Никифор, и очень почему-то при этом злился, а они этих букв стеснялись, Никифора боялись, а Нюра думала: вот попала к неукам. Фу!
Сейчас, видя стоящего на коленях мужа, Нюра снова ощутила то свое давнее превосходство. Ну, не до такой же степени она предполагала оказывать уважение иконе, получается прямо по пословице: заставь дурака Богу молиться… Она скорбно покачала головой и ушла в летнюю кухню. Наливка на этот раз была на редкость удачна. Нежная, пряная, и косточка в ней так легко, легко, неуловимо горчила. Нюра открывала свой беззубый рот, ощущая небом, пустыми деснами, языком радость жизни, какая б она ни была. Плохая, конечно: и детям ты не нужен, и внукам вряд ли, и денежки на жизнь такие мелкие, что тут же проваливаются, и здоровье – какое там здоровье? А, тем не менее, жизнь – это так хорошо. Сейчас она достанет коробку от кориандра, вынет папироску, затянется до потемнения в глазах, и гори они синим пламенем, тоски-печали. А ты, балда, бейся больше головой, ну, легче тебе стало, дурак старый?
8
Письмо старика дало в Москве вспышку. Время наступило хорошее, спокойное. Все-таки убрали этого полоумного Хрущева, и сразу возник другой климат. «Другой климат», – сказала Леля Ниночке, когда та приехала в Москву из Мытищ покупать детское приданое, потому что, пока то да се, Лизонька на своем Урале вышла замуж и уже была в декретном отпуске, а надо сказать, что уверенности, что она выйдет замуж, уже не было. Девочке – хо-хо! – было за тридцать, и ни-ко-го. А Роза, к слову сказать, за это время дважды замуж сбегала. Первый раз, пока старая барыня лежала с переломом шейки бедра в Боткинской, она привела за хозяйский шкаф – не падайте, люди, в обморок, не падайте, – негра. Такое началось, что Ниночка думала – все, сердце не выдержит и лопнет к чертовой матери. А эта кретинка висела на черной шее негра, целовала его в расплющенные губы и говорила: «Хочу родить еврейского негра. Это же не человек будет, а ядовитая смесь!»
Слава Богу, что шейки бедра у старых заживают плохо. Хозяйка так ничего и не узнала, потому что, когда, наконец, вернулась, Роза уже спала за шкафом одна и была вся потухшая, притихшая, задумчивая и без негра. Никто так толком и не знал, что там случилось. Лизоньке Роза потом сказала:
– Ну, захотелось… Понимаешь, захотелось негра… У тебя что, так не бывает?
Лизоньку всю прямо искривило от этих слов. Не подумайте, что она какая-то там нацистка-националистка, нет. Негры – тоже люди. Но постановка вопроса – захотелось! – это ведь ужасно. Конечно, Лизоньке можно было припомнить Жорика, который в этот момент сидел на какой-то льдине с сугубо секретными целями, но она сама про это давно не вспоминала и другим бы не дала. Из Лизоньки как-то очень удачно образовывалась эдакая хорошенькая шкрабская сволочь. Она не красилась – а зря, между прочим, – не одевалась модно, она как-то гордо заморозилась на полученном образовании, и ни шагу вперед. Одним словом, Лизонька вполне и окончательно стояла на краю бездны и не без интереса в нее поглядывала. И вот пока она занудно объясняла несчастным детям, чем отличается лишний человек Пушкина от лишнего человека Лермонтова во-первых, во-вторых и в-третьих, Роза снова вышла замуж, на этот раз вполне пристойно, за однокурсника, однолетку, он забрал ее к себе в отдельную барскую комнату отдельной барской квартиры, и Роза сказала: «Ничего себе хоромы». Лизонька хрустнула в этот момент всеми десятью пальцами сразу и, кто знает, может, это и было сигналом судьбе? Во всяком случае, на другой или третий день после этого к ним в школу пришел журналист местной газеты – искал героиню к восьмимартовскому номеру. На Лизоньку указали пальцем, она прямо просилась в героини – скромна, строга, справедлива, трудолюбива, добросовестна, идейно выдержана, устойчива в морали до такой степени, что людям от этого противно, но, если самому человеку нравится… Журналист пошел ее провожать домой, в арке дома поцеловал, не спрашивая разрешения и вообще без предварительной подготовки, просто привалил к стене дома и раздавил ей губы, прямо скажем, грубо, без изыска. Тут, конечно, дело темное, что пошло за чем… То ли Лизонька вспомнила, что целоваться с мужчиной приятно, чего уж тут скрывать? То ли журналист, прижимая к себе и стене замороженную шкрабину, уловил этот момент превращения куколки в бабочку, и это ему по профессии показалось интересным для исследования, но они стали так целоваться, как будто завтрашнего дня в их жизни не было, а было только сегодня, двор и подворотня, и надо было успеть, потому что дальше – конец.
Когда журналист уже ввел Лизоньку в подъезд, где горела вполне приличная лампочка, может, даже двести ватт, он увидел перед собой красавицу. Перемена была столь разительна, что корреспондент подумал: может, там, в подворотне, он невзначай обхватил совсем другую женщину, ходят же они туда-сюда, а он подслеповатый, в очках. Нужная ему учительница ушла чуть вперед, а он, значит, налетел на другую? Но увидел пальтишко – серенький драп с сереньким зайчиком на воротнике, – именно это неказистое пальтишко он подавал час назад девушке с поджатыми губами и холодными, бесстрастными глазами. «Боже! – подумал он. – Боже!» Она ошеломила его всем. Остроумием – откуда? Умом – тем более откуда? Лихостью, страстью… Ну, дает, думал он, так не бывает. Таких женщин просто нет. Она же совершенство. Он, конечно, загибал, но вполне искренне. Короче, материала в газете так и не было, а свадьба как раз была. Пришлось, правда, протерев как следует очки и затянув потуже галстук, сходить к одной барышне, у которой он уже год столовался и с которой было уговорено пожениться летом. Хорошая барышня, врач-физиотерапевт, она ему назначала токи дарсонваль, и он ее из благодарности за внимание к его болеющей голове провожал и тоже годом раньше поцеловал. Тут надо к слову сказать, что он, начиная с пятого класса, всякое общение с девочкой ознаменовывал именно так. Был бит и наказывался общественностью, но оставался убежденным: обидит человека-женщину, если поступит иначе, не поцелует. Такая у него была природная особенность или психический склад. На Лизоньке эта яркая индивидуальная черта закончилась. Просто больше не хотелось никого целовать. Поплюем, постучим по дереву. Или скажем так – пока не хотелось.
Лизонька ходила на сносях, а Ниночка с оклунком из «Детского мира» зашла вечером к Леле. Ту как с места сорвало.
– Что они себе там думают? Живут в покое, под своей крышей, обуты-одеты… Живи и радуйся! Так он, отец наш, дурак старый, письма пишет… На! – И Леля метнула Ниночке конверт, который та ловко, как циркачка, поймала прямо в пальцы.
Ниночка читала письмо намного дольше, чем требовало количество страниц, букв и слов. Потом она до противности долго сворачивала письмо, еще дольше запихивала его обратно в конверт, помогая этому процессу вдуванием. Леля внутренне совсем завелась: что это она так тянет? Вопрос-то простой, человеческий, ей, Леле, в сущности, и ответа на него не надо, она просто так с сестрой поделилась, по-родственному. Старик блажит, и все тут. Разве не ясно? Нина должна была просто подтвердить это, и конец разговору, но та уставилась, не мигая, неизвестно во что и куда. Была у Ниночки такая отвратительная привычка – смотреть не смаргивая так долго, что хотелось ее ударить и крикнуть на нее, крикнуть!
– Да перестань же! – закричала Леля.
Ниночка повернула к ней лицо с очень спокойными, уже помаргивающими глазами и сказала:
– А что, слабо твоему Васе узнать, как все-таки Колюня принял смерть, или они там все документы от страху тогда спалили, чтоб все шито-крыто осталось. Ни кто убивал, ни как убивал?
Все что угодно! Все! Но не этого ожидала Леля. Да какая разница, как? Это что, существенно уже сегодня? Важно? Может это что-то изменить? Пострадал, как все… В конце концов, лес рубят – щеп-летяг. Это точные слова, точные! А думать надо вот о чем: где бы мы с тобой были, периферийные девчонки, если бы не революция? Гнили бы в служанках или на поденных работах.
– Не гнили бы, – засмеялась Ниночка. – Так бы и жили. Я во всяком случае… Ну, ты, конечно… Без революции твоя жизнь недействительна… – Ниночка прямо зашлась от смеха, а потом Леля вдруг видит – плачет она.
– Ты не знаешь, а я знаю, – закричала она. – 3наю! У отца видение было, как Колюня умер – забили его сапогами. Он мне недавно сказал…
Леля просто рухнула.
– Да ты что? Откуда он узнал?
– Он про все смерти знает… И как ты… И как я…
– А как я? – испугалась Леля.
– Не бойся! Мы умрем старухами. Он так мне сказал: вы с Лелей умрете старухами, а Колюню, боюсь, забили сапогами.
– Ну, слава Богу, – облегченно сказала Леля. И замахала рукой. – Я не про Колюню, не про него! Я про нас с тобой – слава Богу! А то временами так жмет в сердце, так жмет, просто нет дыхания, и все…
– Нашла чему радоваться, – вздохнула Ниночка. – У нас с тобой плохие будут смерти… Это он тоже сказал… Ну… Так как насчет Колюни? Может твой Кузьмич узнать?
– Так и было, как папа видел, – ответила Леля, потому ответила, что считала этот разговор уже не главным, а главным считала свою будущую плохую смерть и хотела теперь выведать, в чем же ее плохость, чтобы вовремя ее предотвратить. Все в жизни можно предотвратить, если знать заранее и принять меры… Что у нее будет? Рак? Инсульт? Или она попадет в аварию? Это же все разные вещи, и к ним разные нужны подходы.
– О паскуды! – сказала Ниночка. – О фашисты! О Господи, покарай их!
– Ты о ком? – не поняла Леля.
Ниночка к тому времени была уже мягонькая, толстенькая, подбородок у нее возлежал на воротнике округлой такой складкой, и Нина его еще и выпячивала, как – о смех! – как красоту, что совсем выводило Лелю из себя. Что думает о себе, что думает? Ела бы лучше меньше, занялась бы физической культурой. Посмотрела бы на нее, Лелю, наконец! Конечно, и у нее есть лишний вес. Но он ведь распределен симметрично, она для этого ногами цепляется за батарею и гнется, гнется до кровавых чертиков в глазах, зато живот у нее почти плоский, а подбородок она на ночь туго подтягивает мокрым скрученным полотенцем. Да! Неудобно. Больно. Но иначе как выходить на люди, как с ними общаться на том уровне, на каком она общается? Вот о чем думала Леля, глядя сейчас на Ниночку, и эти ее восклицания о том, чего она не знает и не понимает, казались Леле глупыми, бездарными, мещанскими. Смотрите на нее, смотрите, старуха с жирным подбородком, а туда же… Рассуждает… А ты тогда работала? Ты не боялась ложиться ночью, потому что в те времена люди не спали и ждали, что каждую се-кун-ду могут понадобиться. А как нас ненавидел и ненавидит капитализм? Это что – так себе? Пустяки? И что дороже, сила и прочность твоего родного государства целиком или жизнь Колюни в единственном числе? Вот возьми и ответь на это прямо.
– Ответь! – повторила Леля. И сколько в ее голосе было льда и уверенности, что она победила с первого удара, тем более что толстуха Ниночка от этого удара даже дернулась, как тряпичная кукла их детства!
– Государство и Колюня? – повторила Ниночка. – Да? Конечно, Колюня. Тут и сравнивать нечего. – Она поднялась и стала связывать веревки у своих покупок, чтоб удобней было нести. Делала она это, повернувшись к Леле спиной, то есть задом, что выглядело демонстративным. Так и уходила, почти не глядя в лицо. У самой же двери выпрямилась и сказала жестко:
– Как же ты будешь, дура, мучаться, как будешь… И я тоже, между прочим… Ну, пока… Кузьмичу пионерский привет… Другого для него нету.
Леля на другой же день решила провести тщательнейшую диспансеризацию всего своего организма от и до. Все у нее, слава Богу, оказалось в порядке, анализы же были просто показательные. Везде – N.
Но она была настойчива – во все закоулочки тела и потрохов попросила заглянуть. Была у нее возле уха родинка, не из красивых, а из мохнательно-волосатеньких.
– Удалите радикально, – сказала. А кожник всего ничего – на секунду! – на этой родинке дольше глазом задержался. Удалили. Леля очень этим поступком гордилась. Как она? Удалите… Сразу! Решительно! Она им сказала! Сама!
На своем пятидесятилетии она, можно сказать, была в полном физическом блеске. Костюм сделала по парижскому журналу, такой серебряный, серебряный. Сверкунчик. Волосы выкрасила под платину – позволила себе это излишество. Василий Кузьмич ее видом остался доволен.
– Вполне, – сказал, – вполне…
Ее просто завалили подарками. Она даже не ожидала, что все организации, в которых она то собрания проводила, то лекцию читала, то просто по-человечески и по долгу в жизнь вникала, знали ее день рождения. Столько замечательных вещей презентовали, хотя разве в них дело? В вещах? Важнее адреса в кожаных папках, на мелованных бумагах, на бумагах с водяными знаками, на глянце с золотом. А какие дивные стихи насочиняли коллеги, с такими удачными рифмами. Потом был домашний вечер, для родственников. Приехали старики и Нина с семьей. Розу позвали с мужем. Лиза в этот момент тоже в Москве оказалась. Она, пока сидела с маленькой дочкой, исхитрилась написать какую-то там книгу из школьной жизни, и ее пригласили в журнал как раз в тот день, когда Леля все назначила. Это событие чуть ли не сбило всех с толку. Все так носились с Лизонькой, что, честно говоря, стало обидно и выглядело неприлично. Кто звал-то? Чей праздник? Молодец Василий Кузьмич, он сразу все понял и взял дело в свои руки. Вилочкой по бокалу позвенел и сказал абсолютно справедливые слова, хотя и в тоне юмора, что, когда книга у Лизоньки выйдет, пусть Лизонька и соберет их вместе, вот тогда о ней и будут говорить, а сейчас другой, извините, повод. Лизонька вскочила, застеснялась и исправилась тем, что сказала очень хорошо.
– Леля! Прости, ради Бога! С начинающими авторами случаются затмения. Конечно, ты у нас героиня. И вся твоя жизнь – для всей нашей семьи пример служения идее, пример честности, а если учесть, что при этом ты сохранила прекрасный женский облик и вполне можешь сказать, что тебе тридцать пять, то это еще более заставляет нас с Розкой подтягиваться и равняться на тебя, дорогая Леля! Исполать тебе, исполать!
– Что за полати? – переспросил Василий Кузьмич, он не расслышал, так как напрягался над тугой импортной пробкой.
– Слава тебе, слава, – перевела Лизонька и правильно сделала: у нее у одной тут филологическое образование, остальные же тонкости языка знать не обязаны. А «слава» – слово в стране известное всем. Если в их семье выводить кривую достижений, то, безусловно, она, Леля, окажется на первом месте, даже Василий Кузьмич будет чуть ниже… Потом, потом, на неизмеримо далеком расстоянии от них, может быть, встанет Роза. У нее неплохо пошло с биологией, что-то там серьезное копает… Остальные – рядовой состав. Ниночка со своим домоводством в обывательском смысле слова, Лизонька с какими-то неизвестными писаниями. Кому это надо? У нас что, уже нет писателей? А стариков и брать нечего. Их можно рассматривать только как исходные первоначальные данные.
Поэтому Леля крепко и от души поцеловала Лизоньку, за хорошие слова, и все стали есть и пить, тем более, было что. Очень хороший организовали стол, и колбаски разные из спецбуфета, и рыбка. Огорчала Нюра. Она жадничала, все хватала беззубым ртом, прожевать не могла, поэтому громко отсасывала, что могла, а остатки ходила выплевывать в уборную. И бегала довольно часто. Что поделаешь – мать. Надо было терпеть. Но Василия Кузьмича пришлось отсадить подальше, ему такой способ еды был неприятен. Хорошо, что Леля вовремя это заметила и задушила ситуацию в зародыше.
По дури – потому как захмелела – задала Леля отцу этот свой главный вопрос. Как он в ней сидел, оказывается.
– Папа! Я слышала – ты ясновидящий, знаешь – ха-ха-ха! – как кто умирать будет? Ну, и как умру я – ха-ха-ха?!
9
Дмитрий Федорович в Москву приезжать категорически не хотел. Последние годы он стал жить странно… Как бы прощаючись…
Началось вот с чего…
Открыли новое кладбище. Старое совсем подобралось к городу. Пошло с того случая, когда на шахте № 11-12 в одночасье засыпало всю смену. Двенадцать могил пришлось вырыть уже не на территории кладбища – негде было, а прямо перед оградой, на самом въезде. Имелось в виду, что тут особый случай, пусть эти покойники будут впереди всех. Но как за всеми уследишь?
Где двенадцать могил, там, глядишь, уже двадцать четыре. Первым нарушителям границ место отвели щедро, чтоб и лавочка была, и столик, и беседка, если кто в средствах. Быстро обнаружилось отрицательное – нашим людям только дай волю. Все мертвые, стоящие и нестоящие, решили идти по тому же пути. Все стали размахиваться последним пристанищем так, что очень быстро дошли до ручки. Каждый решил ставить лавочку возле дорогой могилки, и столик, и беседку. Оглянуться не успели, а уже шоссейная дорога, а через нее – лавочка, но уже возле дома, так сказать, временного, где живые, если подходить к понятию дома и времени философски. Были случаи скандалов и неприятностей. Уже на каких-то похоронах вытоптали огудину на чьем-то огороде, а чье-то дитя, бегая, пописало на свежий обелисточек. Короче, вбили вокруг кладбища железные штыри с цинковым пугалом: «Захоронение запрещается. Штраф 10 рублей». Хочется тут заскочить вперед и сказать, что лет так через десять пришел специальный человек с ведром и кистью и стал краской пририсовывать к каждой цифре нолик. Что бы ему всю цифру перекрасить. Нет. Он ноликом удовлетворился, и стал этот нолик на цинке выделяться и возбуждать ненужные державе разговоры. А во сколько у нас жизнь за последние годы подорожала? Не знаешь? Пойдем, покажу. Видишь, было десять? Когда? Легко узнать, глянь крайнюю могилку. Кто там лежит? А! Степа! Ну, это значит пятьдесят девятый… Клеть у нас тогда полетела, зараза… А теперь у нас какой? Во! То-то! И уже стоимость в десять раз выросла…
Старик испугался, что его похоронят на новом кладбище, сером, пустом, унылом… Хотелось туда, где и деревья, и кустарник густенький, и цветы, и травка. И эти цинковые пугала. Так просто ничего в нашей жизни не делается, и место на
Нюра из двух дочерей больше любила Лелю. И перед стариком она это даже не очень скрывала. Конечно, с Нинкой им в жизни было много труднее. И этот баламут Сумской, и эта ее партизанщина. Теперь же превратила свой мытищенский дом в помещичью усадьбу, и коза у нее, и свинья, и каждая палка плодоносит, и не стесняется на базаре продавать облепиху за несусветную цену, объясняя, что она у нее прямо-таки райская. Не такой им виделась жизнь дочерей. Он думал, что выбранная им смолоду советская власть определит как-то иначе судьбы девочек и Колюни. Что вырастут они врачами или учителями, уважаемыми людьми. Правда, сейчас он уже понимал – хорошо, что стали не учителями, что стали не врачами. В этих профессиях минус уважения и минус положения. Но чего-то другого можно было достигнуть? Ниночка не достигла ничего, кроме отборной дорогущей облепихи. Ну, конечно, есть у нее дети… Ах, эти дети… Лизонька такая хорошая была девочка, а тоже без судьбы. Вот, пожалуйста, она как раз учительница… Это же кошмар какой-то, во что превратился человек… Ни улыбки, ни привета, ни доброго слова… Сейчас, правда, изменилась… Написала книжку. Но разве сейчас пишут книжки? Разве эта нынешняя литература способна кого-то напоить? Он ведь любил и любит читать. И не просто любит – умеет. Его еще в прошлом столетии правильно читать научил его первый учитель. Вот тогда были учителя так учителя. Он объяснил им, малолеткам, на всю их последующую жизнь, что читать надо медленно, насыщаясь не только смыслом, но и звучанием, музыкой слова. Что чтение должно проникать в человека повсеклеточно, и только тогда от слова – толк. А толк – это когда «слово способно сотворить чудо и душа твоя вострепещет. Поэтому слово должно быть единственным из всех, а не первопопавшим в руку». Узнав о модном скорочтении, старик сначала просто опешил. Решил, что это что-то совсем другое, не может быть науки про то, чтоб быстрее и больше заглотнуть слов. Это же чушь! За всю свою жизнь он прочел немного, самые любимые книги приобрел себе (это было очень давно, еще до войны и в войну, когда, например, Гоголя он купил на базаре, уже без первых страниц – великий писатель шел на самокрутки). Среди самых главных книг жизни старика были «Воскресение» Толстого, «В лесах» Мельникова-Печерского, Гоголь – весь. Любил Некрасова, единственного из поэтов, других не очень понимал, а, не понимая, раздражался. Внутренне был убежден, поэзия – от лукавого, раз люди говорят прозою. Еще Лесков был среди чтимых, а из зарубежных – Золя, «Чрево Парижа». Поэтому новое занятие Лизоньки безмерно огорчило – вот беда так беда. Понятно, что хочет бежать из школы, но не в том же направлении надо бежать, дурочка! Роза как раз на ногах стоит крепче. С ней вообще не соскучишься, Росла, росла себе с прямыми волосами, а потом возьми и опять вся закудрявься. Совпало с рождением в ней злости. Они так и говорили с Нюрой. Лизонька, мол, родила Анюту, а Роза родила злость. Но хоть и огорчало это старика, в глубине души Розину злость он уважал. Потому что была она направлена не против людей. Она была иного сорта. Но этому рассказу время придет. А мы должны приблизиться к моменту, когда старик ударил Нюру, а для этого должны понять, почему Нюра любила больше Лелю.