– Нету их, нету! – сказали ей. – Выслали.
– Ну чего ты, чего? – кричал ей уже Дмитрий, потому что испугался, как бы у Нюры снова не изменилось лицо. – Что теперь сделаешь?
То ли ему показалось, то ли Нюра на самом деле замычала, как соседская немая Сонька, но на том мычании, в общем, все и завершилось. И можно сказать, что завершилось благополучно. Могли ведь и их всех взять? Могли. Уже брали семьями. А не взяли. И даже наказания никакого им не последовало. Из квартиры не выселили, с работы Дмитрия не выгнали, а все могло быть! Столько всего началось, так что там судьба одного Дуськи и его сестер с матерью? Ну, мать, конечно, старая, а он молодой, выживет, переживет, еще в гости приедет.
Нюра не знала того, что знал Дмитрий. Уханев в допре избил Дуську до потери сознания, будто бы даже сапогами. Дмитрий, узнав это, – как хотите о нем думайте – испытал невероятное облегчение, даже радость. Значит, видел он в кровавом месиве своей мары не Колюню – Дуську. Поди разбери, оба рыжие, оба рослые. Человек в будущее заглянуть может, объяснял себе Дмитрий, но в точности не все в нем разглядишь. Это ведь взгляд не
От неясности мысли по этому вопросу вернулась та ясность, которая родилась в «кукушке». Надо скорей, скорей отправить Колюню куда-нибудь подальше от Уханева, от этой неудачной родни, в конце концов, от них с матерью. Ничего больше они ему дать в жизни не могут. Ничего! Купили Колюне пальто-москвичку, кубанку цигейковую и сапоги хорошей кожи с яловыми головками.
– Езжай, сынок!
Правда, тут же случилась неприятность. Колюня обменял сапоги на скрипку. Если учесть, что играть он не умел, то это был еще тот обмен. Но Колюня
сказал, что хоть босиком, хоть голый, но он выучится играть на скрипке, а сапоги, купленные ему, – это уже личная собственность, которая разрешена конституцией, а значит, он вправе одну личную собственность менять на другую, и никто ему не указ.
Теперь сапоги с замечательными головками носил паренек из шахтоуправления и, как назло, все время попадался Дмитрию Федоровичу на глаза. Следил за сапогами парень плохо и снашивал их некрасиво, набок, так что месяца через четыре, когда у сапог вида не стало, Дмитрий Федорович философски подумал: а может, скрипка долговечней? Ясно, вряд ли Колюня научится играть, слух у него, конечно, богатый, но и скрипка – инструмент тонкий, тут надо с детства. Колюня скорей всего зарвался в этой своей мечте. Мечту ведь тоже надо выбирать с умом.
Надо сказать, что Дмитрий Федорович, пока росли дети и он, как отцу положено, воспитывал их словами – что хорошо и плохо, внутренне (Боже, об этом никто не знал) был – как бы это сказать? –
Он не понимал. Почему нет остановки? Если убить плохих и оставить хороших? Каждый человек в состоянии понять, кто хороший, кто плохой. Оставить хороших! Это же так прекрасно ясно!
Отец же сказал третье: все люди на свете нужны, и не этому дураку Никифору определять, кому жить, кому помирать, кто плохой, а кто хороший.
Мать их была умней всех. Она тогда увидела самое главное – он влюбился в девушку, в которую ему влюбляться нельзя. Она повела его далеко, в кукурузные заросли, посадила рядом с собой на теплую землю. Невероятная мать, только что схоронившая двоих детей, она стала говорить с ним о любви. Сначала он вскочил, возмутился, застыдился.
– Да ладно тебе, – сказала мать. – Она очень славная! Очень!
Она столько сказала о барышне прекрасных слов, она столько отыскала в ней достоинств, что он даже испугался – как это может быть для него? Получалось, что любил он нечто недосягаемое и такое от него далекое, что любить это, конечно, можно, а вот приблизиться нельзя.
– Ты люби ее, люби, – говорила мать, – всю жизнь люби… А приведешь в дом совсем другую, она будет на нее похожа, но будет и ко двору…
Он никогда не забудет облегчения, какое испытал в этот момент. Он уже стал задыхаться от недосягаемости красоты и ума, и нечеловеческих достоинств, он понял, что ему рядом с барышней не то что стоять, дышать нельзя, – нечем! – а мать возьми и пообещай ему красоту, с которой вполне можно дышать рядом.
С земли мать поднялась тяжело, постояла и снова села, и заплакала горько, видимо, сразу обо всем. Он гладил ее по спине, первый раз в жизни, как взрослый сын, как уже защитник, и в таком новом для себя состоянии ему уже окончательно и с полной ясностью пришло даже не понимание – ощущение, что мать абсолютно права, что красивую помещичью девочку он, конечно, любит, но…
Когда барышня пришла к ним в очередной раз, он вдруг заметил мелкие прыщики на лбу и носу, и нечистые ногти, а в их беспросветной бедности чистые ногти ставились выше любой чистоты, как же она не знает об этом?
Долго потом мечтал, как будет объяснять правила любви и выбора своим детям, но случая такого так и не представилось. О чем говорить с Ниночкой, если Ваня Сумский был футболист и гуляка и больше никаких отличительных признаков не имел, но Ниночка сказала: все. Он – и никто больше. А этот, запакованное в форму мурло, работающее по профессии Уханева, которого привела потом Леля? Или поблядушка, которая едва не окрутила дурачка Колюню? Какой там разговор о выборе! Все это надо было бы выжигать каленым железом и гнать с порога, гнать, но уже наступило время, когда никто не слушал родителей и никто ни за кого не отвечал. Если бы еще Нюра была ему союзница, но она как-то сразу всему покорилась. На Ваньку Сумского глянула с отвращением, а сказала так:
– Хай живут!
И на Лелю, и даже на эту Колюнину выдру, на которой места для пробы не было. Все Нюре было – хай! Дохайкались до Сталина и Гитлера, так он говорил своим пчелам. С ними со временем у него и стали происходить главные разговоры.
Сидел в шляпе с сеткой на том самом чурбачке, который хотел когда-то отпихнуть ногами, и рассказывал пчелам все про все. Издали видно не было, что старик сам с собой разговаривает, только пчелы и Лизонька про это знали. Лизонька в малине играла, странная такая девочка, тоже играла в разговоры. Старый и малый бормотали что-то, только им известное.
– Гитлер не сегодня-завтра придет, – объяснял старик пчелам. – Конечно, немцы порядок любят. В смысле хозяйства это, может, даже и на пользу. Дороги построят, дома, колхозы ликвидируют… Но на черта нам этот немецкий порядок? Мы и сами смогли бы… Немцы – народ нам противопоказанный. Быть большому кровопролитию… А одну хорошую большую бомбу немцы могли бы бросить в цель. Но это трудно,
– …И была у принцессы коса, – рассказывала Лизонька, – длинная-предлинная, никто не знал, где кончается. Только тот мог на ней жениться, кто косу до конца расплетет. А никто не мог! Никто! До середины не добирались, запутывались. И тогда принцесса рубила своим женихам головы. Она была, конечно, добрая, но и злая тоже. Как столетник, колючий и полезный. И тогда пришел Иван-дурачок. Подошел к принцессиным волосам, она ждет, думает: вот бы ему повезло, очень он красивый, я хочу за него замуж. А Иван-дурачок достает тихонечко ножнички, чтоб никто не видел, чик-чик-чик – и отрезал косу возле самого затылка. Закричала принцесса не своим голосом, а коса ее лежит на полу, как миленькая, и сама собой распускается, распускается, на волосики распадается, и все они по сторонам, как змеи, расползаются. Через минуту косы как и не было, а принцесса стоит стриженая, некрасивая. Иван-дурачок посмотрел на нее и сказал: «Фу! Ты мне и даром не нужна!» Заплакала принцесса и пошла бродить никому не нужная, сиротиночка бескосая.
…Где-то там, в неизвестности смыкались слова деда и внучки, находила принцесса стариковскую бомбу, которая без нее в цель попасть не могла, а может, Иван нашел лучшее применение своим ножничкам и шел на спасение глупого народа, который от своих может терпеть до бесконечности сил.
Приходила баба Нюра, приносила старику кислого квасу из погреба, а Лизоньке теплого козьего молока от малокровия и для общего укрепления организма. Старик и внучка отвлекались от своих мыслей с неудовольствием, они еле-еле терпели эту бестолковую бабу Нюру, которая приходила всегда на самом интересном месте мысли. Дрожал Нюрин уголок рта, когда она смотрела на старого и малую, сердце ее мучилось печалью, страхом за них, за всех детей. И по суеверию темному ругала Нюра их всякими словами. «Ах вы, паразиты, ах, паразиты! Засели тут в малине и шу-шу и шу-шу… Сильная от вас польза получается».
И уходила будто бы сердито, човг-човг растоптанными туфлями по земле, човг-човг…
4
Немцы вошли в их поселок, когда старик молча сидел на своей пасеке уже несколько дней, повернувшись спиной к западу. Именно там гремело и ухало, оттуда шли эвакуированные коровы и бежали перепуганные люди. К этому моменту старик в силу державы верить уже перестал. Победить – победим, такого, чтоб немцу уступить, конечно, не будет, но жилы порвем насмерть, жилы людей, потому как, кроме жил, нечего против немца поставить. Представлялось, что будет не только много крови – много дури, и от этого болело сердце. Перед самой войной возникло противное слово – форпост, куда входили дети, а выходили барабанщики. Лизонька была маленькая, но ведь такое не остановишь, подрастет – думал – и тоже ударит по барабану. Ну, ладно, они считают это музыкой. Пусть… Но ведь хороводят во всех этих новомодных делах совсем уж никчемушные люди. Он в свое время осуждал Никифора за резкость в суждениях о будущем его детей. Тоже! Придумал бросить племянников на черные исправительные для их ума работы. Но, по сравнению с нынешними, Никифор был просто святой человек. Во-первых, допрежь всякого дела он думал, мучался мыслью. Можно сказать, что размышления и мука сильно влияли на организм – вон он какой был худой и черный. Так вот, нынешние вожаки с тела не спадали, ни-ни! Они были крепкие и налитые (смотри Уханева). Но самое главное – в конце концов, дело не в человеческом весе – они не соображали. Ну, ни в чем! У Дмитрия Федоровича даже возникала мысль, почерпнутая из неизменного источника – из Гоголя: они – эти форпостовцы чертовы – не просто не знали, где право, а где лево, они знать этого не хотели. По их жизни неважны были ни стороны света, ни верх и низ, ни, тем более, вещи более тонкие, требующие проникновения в суть. Сути для них не было вообще. Была колом организованная и на попа поставленная жизнь и таким же ломовым, дурьим способом развязанная война.
К ее началу как раз надумали достраивать их улицу, и за его домом в одночасье, на этом самом энтузиазме – топливе социализма (Дмитрий Федорович называл его пердячий пар) – поставили три фундамента. Они сейчас уже прилично заросли, потому что между всяким началом работы и ее концом в современной жизни пролегал неопределенный предел. Это могло быть сколько угодно времени… Фундаменты поставили назло фашизму, разгулявшемуся в Европе – этой глупой старой земле, которая жила уже без понятия, как стрелять в цель, пребывая в шоке после той, первой войны. А вот в их поселке мишени висели на каждом шагу, противогазы всем были выданы под расписку, и дети под звуки палочек без ума рыли окопы, можно сказать, вдоль и поперек. Кому какое дело, что от такой перерытости ни пройти было, ни проехать, зато крику! Лопату – на плечо! Иногда хотелось собрать семью и уйти куда глаза глядят, но понимал – глупая мысль. Идти некуда. Так вот в бессмысленности вырытых окопов и заросших фундаментов во время войны увиделся смысл. Дмитрий Федорович сообразил, что танком теперь к его дому не подойти, потому как фундаменты были глубокие, но одновременно и прилично торчали из земли. Это значит, что и на случай артиллерийского обстрела они годились, не пионерские окопы. Но пока Дмитрий Федорович на пасеке соображал, как спасать семью, немцы вошли к ним без единого выстрела. То есть ни они, ни в них; что называется, дали-взяли без боя. Вроде как и хорошо, а с другой стороны, где же ты, дорогой товарищ Уханев, вооруженный до зубов? Где? И кто же теперь немцу что противопоставит?
Немец же к ним пришел нахальный и глуповатый и, как ни странно – нестрашный. Как потом выяснилось, это были не немцы вовсе, а итальянцы и румыны, все сплошь деревенские ребята, а немцы были вкраплены в этот интернационал для скрепления состава, потому как без них итальянцы тут же бы все переженились, а румыны поменяли бы оружие на какое ни есть барахло, так оно, конечно, все и происходило, но при наличии фрицев и гансов не в той степени, чтоб уж совсем развал. Но – и это важно – такая нестрашность чужой армии не спасала от четкости и деловитости (как быстро они насобачились) законов самой оккупации. Перепись евреев и коммунистов, организация орднунга, аусвайсы там всякие, с этим все было очень организованно. И потому
Но есть, есть в нашем народе одна черта. Мы сто лет будем терпеть своего тирана и убийцу, а оккупанта, пусть даже давшего воду, на дух не вынесем, и будет ему от нас от всех полное поражение. Во веки веков, аминь. Такие мы люди. И, повторяю мысли Дмитрия Федоровича, свой может мордовать нас как угодно. Так вот оглянуться люди не успели, как у этих полудохлых в военном смысле румыно-итальянцев стало то там, то сям трещать и рваться, и пошли одна за другой диверсии, и даже голубенькие листовочки на оборотной стороне плакатиков по технике безопасности «Бей немецких оккупантов!» стали появляться на столбах и штакетнике. То, что одной из
Так вот, в шалаше молодежь боролась с фашизмом, а старик заговаривал фашизму зубы во дворе под яблоней. Враги, что стояли у них на постое, были совсем мелкого калибра. Один оказался художником, все рисовал Лизоньку, и выходила она у него на листах глазастой и длинноногой обезьянкой
– Плохо умеешь, – обижался Дмитрий Федорович. – Свою б ты не так нарисовал. А у чужих недостатки подчеркиваешь…
– Вас? Вас? – спрашивал немец.
– Квас! Квас! – отвечал ему старик. – Не умеешь – не берись. Тебе до передвижников не дойти ни за какие деньги.
Плохо было то, что Нюра тоже догадалась про шалаш. Однажды они утром проснулись, а шалаша нету, даже следов никаких, как ветром сдуло. Это была ошибка в действиях Нюры, потому что Ниночка после этого стала уходить из своего дома ночью, а раньше все-таки была на своем огороде. Надо сказать
Хитрость заключалась в том, что ни один человек не мог заподозрить в спасении именно этого ребенка Ниночку. Тем более что на еврейку она всю довойну просто не смотрела и, когда той на спину нацепили желтую звезду, делала вид, что так, мол, ей и надо. Люди очень хорошо понимали Ниночку: все-таки хоть и нестоящий Сумской человек, а уходить к еврейке от Ниночки, даже через промежуточных женщин, значит наносить последней сильный удар по самолюбию и даже слегка по национальной гордости. Поэтому, когда энтузиасты движения за чистоту рас стали искать пропавшую Розу, во двор Рудных никто и зайти не думал, а ведь видели, как Ниночка рано утром везла кого-то на тачке.
– Кого это ты везла, Нинок, во вторник?
– Здрасьте вам! Это ж я Лизку катала!
– А чего это ты такую здоровущую девку катаешь, надрываешься?
– Здоровущая, скажете? – тараторила Ниночка. – Больная вся! Малокровная, сил нет! А аппетита никакого ни на что…
Ниночка подтаскивала для убедительности Лизоньку, которая, ничего не подозревая, читала себе в углу любимую книжку «Барышня-крестьянка» – на ней она и грамоте выучилась, – заворачивала дочке веко так, что смотрящему на это делалось страшно, и ничего не оставалось, как убедиться в разрушительной силе детского малокровия.
Вот почему Нюра так решительно разломала шалаш.
– Дитя спасла? Спасла, – объяснила она твердо. – А остальное не твое дело… Пусть мужики воюют, если могут…
Но когда Ниночка перестала ходить ночевать домой, Нюре пришлось придумать для людей, будто Ниночка по молодости тела стала погуливать. На всех углах плакала она горючими слезами над пропадающей Ниночкиной женской порядочностью. Кого у нее только нет, плакала, говорят, даже итальянец один есть… Не гребует, сучка такая, никем…
Тут, надо сказать, в легенде произошел перебор. Поэтому, когда пришли наши и чистосердечную деятельность отряда имени Щорса райком партии не утвердил, поскольку не было там их представителя, слухи о плохом поведении Ниночки, распространенные лично матерью, не просто остались, а хорошо проросли.
Пришлось Ниночке даже уехать, так как молодежь из их шалашового отрядика, которая рисовала там какие-то листовки, защитить ее не смогла, их тогда тоже взяли к ногтю.
– Не было вас, и все!
Уханев, здоровенький и крепенький, как раз к тому времени вернулся и появился у них во дворе, весь такой гордый и брезгливый, и уже в больших орденах.
Нюра сказала Уханеву то, за чем он и пришел.
– Никаких отрядов тут и близко не было. Нинка? Да бросьте вы и думать! Шалава она у нас. Вот еврейского ребенка спасла, то чистая правда.
И она вывела вперед Розу, которая жила уже у них, обросла черным волосом и не имела ничего общего со своим отцом-украинцем, а была с виду типичным представителем материной национальности.
Уханев тяжело задумался, что само по себе ничего хорошего сулить не могло. Вот тогда собрали Ниночку по-быстрому и купили ей билет в Москву, где к тому времени сильно пошла вверх по партийной линии их младшенькая, Леля.
«Боевитая», – думал о дочери Дмитрий Федорович. Но беспокоился, как бы партийная работа не отразилась на ее женском естестве. Все-таки, что там ни говори, а есть в этом деле некая сущность, которая человека меняет. Ходит у них по улице райкомовка Фаля. Ну, не баба, и все тут, хотя, если брать вразброс, по частям, то все вроде правильно. И нога длинная с крутым подъемом, и бюст торчком, и волос густой, и лицо ничего себе, если смотреть на фотографию, а не на живую, что, конечно, странно, но ведь живет одна как перст, и мужики, даже самые гулевые мужики типа их бывшего зятя Вани Сумского, все – мимо Фали. Сказать, что она гордая и принципиальная, тоже не скажешь. Дмитрий Федорович нутром чуял, когда с ней возле колонки встречался, что Фаля хочет, как все обыкновенные женщины. Хочет, а не может. Вот такого же «не может» боялся он и для Лели. Тем более что идет война, мужчин будет потом мало, и останется Леля старой девой, а это так страшно, что и не сказать. Это страшнее, чем с Ниночкой: сошлась – разошлась. Вот уж у кого насчет женского естества, можно сказать, перебор. Ведь, если подумать: как же все сразу поверили, что она гуляет с итальянцем! Никаких же фактов, а ляпнула со страху Нюра, и все как один согласились. Потому что от Ниночки именно такое ожидать можно.
Но потом пришло радостное сообщение, что Леля вышла замуж. Это так их с Нюрой обрадовало, что они даже отвлеклись от мысли, что от Колюни давно ни слуху ни духу. Канул как в воду. Но ведь война… Плохой вести нет, значит, уже хорошо.
Тем более что и раньше, еще до войны, письма от него шли дурные и редкие, и все с разными намеками: «Вот завербуюсь на Шпицберген. Тогда уж не удивляйтесь, если писем долго не будет». Или: «Мечтаю о подводной экспедиции. Получается, что капитан Немо не превзойден? Как же я могу это терпеть?» А то и совсем дурь: «На Испании наше дело не кончилось. Мы еще пошагаем по другим землям».
С фронта тоже писал весело, с рисунками и стишками: «Гитлер едет на свинье, балалайка на спине», а то и с точками, догадайся, мол, сама. А чего догадываться, сплошной мат в адрес фашистов. Нюра радовалась письмам, но кричала: «Вот шалопут, вот шалопут!»
А однажды вечером, как в сказке, фыркнула возле забора легковая черная машина, и вышла из нее Леля в габардиновом пальто и шляпе с вуалеткой в черную точку, чемоданы за ней нес представительный мужчина, тоже весь в габардине и тоже в шляпе, с легким левым наклоном. Они топали по дорожке к дому, а Нюра стояла на крыльце босиком и причитала дурным голосом от радости: «Святые угодники, да что ж мне для вас сделать за такой подарок!» Леля строго и насмешливо сказала:
– Мама! Только без угодников. Уж, пожалуйста!
– Господи! – закричала Нюра. – Да это я так! Без ума! Что ж я не понимаю, что их нету?
– Кого нету? – спросил новый зять, ставя шляпу на комод.
– Угодников! – ответила Нюра. – Если б были, разве б войну допустили? Теперь и вопроса нет, что Бога нет, вы в нас не сомневайтесь.
И Нюра даже сделала странный прискок: левую ногу к правой, а руки ее засуетились, отчего Дмитрий Федорович даже испугался, что дура старая сейчас отдаст Лелиному мужу салют.
Пришлось ее слегка толкануть, а то ведь мог быть срам с этим салютом.
Леля навезла продуктов. Вываливая банки, свертки на стол, сказала, что Ниночка устроилась в Подмосковье, пока на тяжелые работы. «А что вы, собственно, хотите с ее репутацией? От нее самой будет теперь зависеть, как дальше пойдет дело. Мы живем в стране, где каждый получает по заслугам», – Леля как-то легко, будто ненароком посмотрела на себя в зеркальце, желая убедиться, что ее личные заслуги отмечены в полном и справедливом соответствии. Что, наверное, и было правдой. Леля была модно одета, чисто ухожена, деньги в ее сумочке лежали толстенько, муж тоже произвел очень благоприятное впечатление. Вымытый до самого скрипа мужчина. Дмитрий Федорович именно это сразу отметил. Он любил чистоту до скрипа и по субботам мылся в корыте в первой горячей воде, только после него пускалась в плавание Нюра, а уже после Нюры – дети.
Дмитрий Федорович хорошо помнил свои войны за чистоту ног с Колюней и Дуськой. Эти хлопцы могли лечь в постель с черными пятками, им и в голову не приходила мысль хотя бы сполоснуть ноги из кружки на крыльце, как любила делать Нюра. Конечно, это было поверхностное мытье, но все-таки какое-никакое… Потом взять бывшего мужа Ниночки. Тоже от субботнего корыта до корыта к воде едва-едва подходил. Ну, облейся летом во дворе, принеси ведро воды и облейся. Разотрись и живи чисто, так нет же! Ни за что… Умывался одним пальчиком… Говорил: холодного боюсь.
Новый же зять Василий Кузьмич такой был весь чистый, что Дмитрию Федоровичу сразу сделалось на душе радостно.
Правда, точила как червь одна мысль: почему такой здоровый мужчина не на фронте? Вопрос для Дмитрия Федоровича был краеугольный, круто замешанный на образе Уханева, который тоже был молочно-сильный и тоже не был на фронте. Он уже знал, что Василий Кузьмич работал в органах, и это опять же наводило на плохие мысли, которые Дмитрий Федорович тут же прогонял, потому что нехорошо думать о человеке нехорошо, если он этого человека только-только увидел. Могучие с виду вполне могут иметь какую-нибудь страшную внутреннюю болезнь. Есть, например, такая, от которой вся кровь из царапины может вытечь. Как же не беречь таких людей? А может быть и туберкулез при вполне цветущем виде. Тем более если подлеченный…
Короче, в дом пришла радость, а ты личный прыщ расковыриваешь ногтем. Стыдно!
Конечно, зашел разговор, что не пишет Колюня. И, конечно, стариков успокоили. Самое страшное в войне кончилось. Уже сорок четвертый на вторую половину пошел, войне осталось всего ничего…
Кто ж мог знать, что Колюня уже год как сидел в Бутырской одиночке. И не расстреляли его сразу на фронте как шпиона – идиот какие-то двусмысленные матерные частушки пел – только потому, – Господи Боже мой, чего только не бывает! – только потому
Но когда Колюню метелили уже в Москве, потянул избитый Колюня за собой других. И в тот радостный вечер, когда Дмитрий Федорович, Нюра, Леля и Василий Кузьмич пили чай с зефиром в шоколаде, у Колюни была очная ставка с профессором музыки, который смотрел на Колюню с таким ужасом, что Колюня не выдержал и завыл. Так выл, что не могли с ним справиться очень дюжие ребята. И так они с ним, и сяк, ну, просто пришлось сапогами, а то ведь что можно было подумать, услышав нечеловеческий вой? Стены стенами, но куда-то звук все-таки доходит?
Пили чай и ничегошеньки не знали. Причмокивали от мягкости и воздушности зефира.
– Вот это как раз на мои зубы! – умилялась Нюра. – Прямо губами ешь…
Дмитрий же Федорович именно в тот день напрочь страшную свою мару вычеркнул из сердца. За этим самым чаем он взрастил в себе уверенность – страшное произошло с Дуськой. Он ведь тогда лица-то не видел, С Дуськой все случилось, с Дуськой. Он точно это знает. А Колюня напишет, это верно, как и то, что по радио идет скрипичная музыка. Играет такой-то…
– Надо же, – засмеялся Дмитрий Федорович, – Колюня, сынок, перед самой войной с ним познакомился. С исполнителем этим.
– Ну, Колюня у нас нахал, – добродушно сказала Леля. И это был тот достаточно редкий случай, когда она сказала чистую правду.
Свою роковую роль сыграла проклятая скрипка. Дело было так. Решил Колюня, что он должен учиться играть у самого что ни на есть лучшего специалиста. У него всегда запросы не по мерке. Приперся к профессору консерватории. «Здрасьте вам, я – Колюня!» Тут надо сказать, что было у этого шалопутного парня что-то такое-эдакое… Мог кого угодно уболтать, и так, что его слушали, раскрыв рот, а дальше – все. «Садись, Колюня, ешь, пей и ни в коем случае не уходи от нас. Мы без тебя теперь не сможем».
Так вот, Колюня спел профессору все песни, какие выучил за свою жизнь. Потом их же проиграл на пианино, которое он месяц как освоил в институтском клубе. (Колюня учился в индустриальном институте.) Потом он чечеточкой сплясал эти песни – «ногами это выглядит так», – потом снова сыграл на трубе, у профессора была большая музыкальная семья и инструментов всяких было до фига.
Говорят, профессор просто рухнул от способностей Колюни, тем более что тот по ходу своего выступления слегка передвинул рояль – чтоб к свету ближе, это, мол, музыке тоже лучше – влияние солнечных лучей; объяснил хозяйке, что борщ без старого сала – не борщ, а кацапские помои, ей же, дуре-профессорше, долго втолковывал – не соображала! – что капуста в борще – поймите, женщина! – варится ровно семь минут и ни секундой больше, а буряк (о Господи, мадам, это свекла по-вашему) должен быть фиолетового цвета с белыми прожилками (а как же? Значит, ищите! Ищите! Ковыряйте ногтем при покупке!).
Беременной дочке профессора объяснил, как ей правильно рожать. Ни в коем случае не лежа – это вредная позиция, а только стоя, в крайнем случае, сидя. (Как вы не понимаете? Ребенку ж легче вниз! Это как нырять!) Показал прямо тут же лучшую рожальную позу, после чего на кухне починил форточку и сделал профессору массаж колена, которое у того при ходьбе щелкало.
А потом… Потом, уже лежа на полу в неестественной позе, он назвал профессорскую фамилию, потому что она единственная из всех была похожа на иностранную. Когда же он увидел седую старую профессорскую грудь, на которой беспомощно болтался крестик, увидел глаза без очков, в которых стыл ужас, Колюня, приняв в себя весь этот ужас, открыл рот и выпустил на волю вой, который, клубком свернувшись, уже давно жил в нем, жил, подрагивая и просясь выйти, и вот, наконец, вырвался.
– У-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у!
…Зефир же можно было есть действительно губами.
Ну, Лелечка, дочечка, так угодила.
А за занавеской лежали девочки – Лизонька и Роза. Нюра им дала по конфете и сказала, чтоб не скрипели, не шумели, а чтоб их как не было. Леля, когда увидела Розу, сказала сразу (хоть и тихо, но Нюра телом на дверь кинулась): «Я этого не понимаю. У нас что, нет системы детских домов?» Ладно, ладно, сказала Нюра, прижимая дверь, подумаем. Лизонька все-таки услышала это «подумаем», побежала к дедуне на пасеку, в рев. В общем, девочек успокоили. И изолировали, чтобы не вызывать у Лели плохое настроение. На следующий же день гости поехали дальше. У них была путевка в Сочи. Война, можно сказать, шла на убыль, значит, советскому человеку уже и отдохнуть было не грех. Так сказал Василий Кузьмич, и снова заломило в душе Дмитрия Федоровича.
Конечно, все правильно, Леля вон какая лицом малокровная, ей полезно море, но вот зять… Хотя внешний вид не всегда показатель.
– Он у тебя здоровый в смысле внутренних органов? – деликатно так, без всех, спросил Дмитрий Федорович Лелю.
– Он у меня крепыш, – гордо ответила Леля. Он знаешь, какие гирьки жмет. Каждый день – левой и правой.
Дмитрий Федорович сказал, что это очень хорошо, ему лично еще нравится эспандер, с ним можно много делать упражнений.
– Эспандер для него игрушка, – махнула рукой Леля.
Почему так запомнился этот, а потом сразу следующий приезд, будто между ними не было времени? А время было, и какое! Война кончилась, слава Богу. Дмитрия Федоровича сделали бухгалтером-ревизором, и теперь ему временами для поездок на дальние шахты давали лошадь. Подъезжал фаэтончик с кучером, чин-чинарем, девочкам такая радость прокатиться по улице, а Нюре – гордость. Не каждому к дому подают. Ниночка писала, что выбилась в конторские служащие, работает табельщицей на стройке, слава Богу, теперь в чистом и в тепле. Правда, было еще очень голодно, но тут опять возьми и появись Леля с мужем и чемоданом продуктов. Нюра такой борщ сварила из банки тушенки, что девочки не могли наесться, бегают, бегают, а потом опять попросят.
А потом был этот разговор.
Утром в спортивном костюме Василий Кузьмич делал пробежку, а Леля сидела в махровом халате и рассказывала им всю правду без прикрас и без жалости. Во-первых – как вам это понравится? – Колюня оказался врагом народа, и она теперь вынуждена скрывать это в анкете, как свой стыд и позор, Как же не везет с семьей! И сестра – женщина поведения время войны небезупречного… И брат…
– Да ты что, Леля! – закричала Нюра. – Я ж нарочно наговаривала на Нинку, чтоб прикрыть ее, дурочку!
Но Леля подняла руку, и это выглядело как знак, она, Леля, знает по этому вопросу гораздо больше, чем знают родители, потому что Василий Кузьмич собрал всю нужную информацию. Леля вдруг перешла на тонкий голос, и этим голосом объяснила им, что, «если бы не Вася, если бы не его золотое сердце, то еще неизвестно, где бы они все были».
Получалось так, что Леля, благодаря проклятым родственникам – брату и сестре – живет на острие ножа, что такие страдания, как ей, вряд ли кому пришлось переносить, что у нее авторитет, и положение, и перспектива, но все может, извините, пойти под хвост. Хорошо, что хоть Коли уже нету…
– Как нету? – глупо спросила Нюра.