— Доброе утро, — сказал он. — Меня зовут Павел.
Это ничего, что я включил чайник?
— Я вам сейчас покажу, где и что. — Елена проделала это быстро, голос у нее был чужой, чашка на стол звякнула со значением. Она поставила одну чашку и ушла в ванную. Стоя под душем, она понимала, что ее несет куда-то в сторону от места, где ей было хорошо и покойно, что надо сейчас же выйти и выставить вторую чашку, и выпить с ним общий чай-кофе, и сказать ему: «А я Лена».
Она уже заносила ногу за бортик ванной и тут же возвращала ее обратно. Она металась между полотенцем и водой, в зеркале отражались ее жалкие, растерянные глаза.
«Еще минута, и я опять стану той же разведенной бабой-неудачницей, у которой все из рук вон… А я хочу и могу быть другой! Другой! Я могу быть счастливой и могу быть щедрой. Меня приятно ласкать, я сладкая, вкусная, мне объяснили это, так какого же черта я вымываю в себе эту радость, которую мне послал Бог? Почему я иду на поводу у собственной неудачи, зачем именно она стоит у меня в подпругах? Господи, что со мной и кто я есть?»
Во всяком случае, Елена проторчала в ванной капитально, а когда вышла из нее, гостя уже не было. Чашка была вымыта и опрокинута вверх дном на блюдце. И все.
Она заперла дверь и заплакала.
День предстал перед ней желтый и горячий, как пустыня. Бесстрастное солнце плавилось краями и стряхивало вниз капли огня. Люди надевали панамы и шли себе и шли, так как давно привыкли к равнодушной жестокости солнца.
«Я не выйду из дома, — сказала себе Елена, глядя на горячий простор дня, — я буду ждать вечера».
Легко сказать! Без телефона, без дела она тупо стояла возле окна и пялилась, пялилась на горбатый мосток. По нему в лес от жары уходили люди, они носили яркие платья и яркие зонты, издали это было импрессионизмом и говорило о вполне благополучной и неспешной жизни. Открыточность пейзажа не то чтобы раздражала Елену — что она, вурдалак, что ли, она подстегивала в ней собственную неудачу. Елена включила радио — шел репортаж с места землетрясения.
«Сволочь! — сказала она себе. — Сволочь! Как ты можешь? Разве у тебя обвалилась крыша? Разве где-то под развалинами твоя дочь? Мать?» И она снова заплакала, на этот раз уже обо всех несчастных, положившихся на прочность своего мира, а она оказалась никакой — прочность, — поморщилась земля телом от надоевшей ей бездарности человека, только поморщилась, а его и нету — человека. Ну как же ты, матушка, так могла? Не избирательно, не по совести, не за деяния или отсутствие их, а просто так — от отвращения? А может, не от отвращения, от боли вскрикнула земля, неухоженная, запущенная, измученная нами? Но когда тебя успели измучить маленькие дети, они-то при чем? А в чем вина дочери ее гостя, что дурного сделала девочка, лежащая сейчас в реанимации? Елена представила на ее месте Алку, липкий ужас накрыл ее с ног до головы. «Надо ехать к ним на дачу, — решила она. — Случись что, даже не дозвонятся. Надо ехать».
Она засобиралась, защелкала сумкой, но вот именно роясь в сумке, поняла: никуда не поедет, она будет ждать вечера, потому что не ждать не может.
Можно бесконечно много рассказывать, как было в два часа и в четыре. Как наступило полшестого.
Но мы расскажем о семи часах.
…Она рванулась на звонок в дверь, она не посмотрела в глазок, она не спросила, кто…
Мужчина был чужой, он улыбался вежливо, но и насмешливо тоже, он был ухожен, подтянут, и он был из другого мира — где нет землетрясений, автокатастроф, где женщины не шелушатся от дурных отношений с мужчинами, где не корчатся от боли под ложечкой, где не стоит завсегда в подпругах неудача.
— Вы не туда попали! — сказала Елена резко, пытаясь тут же захлопнуть дверь.
— Лена! — насмешливо ответил гость. — Вы меня знаете! — И тогда она — абсолютно нелогично — распахнула дверь и запричитала «заходите! заходите!», потому что решила: этот человек от Павла, от кого же еще, но пока он заходил, Елена вспомнила, что как раз имени ее Павел и не узнал, но вот познакомиться они не успели.
— Все-таки это ошибка, — пробормотала Елена. — Вам, видимо, нужна другая Елена, а я вас тоже не за того приняла.
— Я Борис Кулачев, — сказал мужчина. — Я друг вашей мамы. Мы с вами встречались в больнице, вы забыли, но нам непременно надо познакомиться поближе.
Скажем, пришла пора.
На нее нашел поморок. Какие-то мелкие, суетливые мысли приходили, уходили, например, она сейчас босиком и в халате, не подумает ли он, что она намеренно так одета, а другая мысль сказала ей, что дверь надо оставить открытой на площадку, на что третья ей ответила: не все ли равно? Если это пришел душегуб, то пусть будет он. Пусть меня убьет чисто одетый человек, а не пьяный вонючий бомж…
— Я от жары поглупела и помню вас теоретически, — сказала Елена, — с меня бы мать шкуру содрала, если б узнала, что я дверь открыла не спрося.
— Так бы и содрала? — засмеялся Кулачев. — Вообще-то она у нас решительная.
— У нас? — не поняла Елена. — У нас что, одна мать?
— Нет, — засмеялся он. — Дело в том, Лена, что со мной случилось счастье — я люблю Марусю, вашу маму, и пришел у вас просить ее руки.
— Подождите, — сказала Елена, — подождите…У меня сегодня много чего случилось, а тут еще землетрясение… Я выпью таблетки.
Она пошла в ванную и в который раз сегодня тупо уставилась в зеркало. На нее смотрела старая женщина с землистым лицом. Дергалось веко, и волосы уныло обвисли вдоль щек. Эти проклятые волосы, которые мгновенно принимают форму ее настроения.
Что ей сказал этот ухоженный господин? Он сказал чепуху, вернее, он что-то ей сказал, а одурманенный солнцем и землетрясением мозг выдал ей какие-то невероятные слова, в которых не может быть ни правды, ни смысла. С ней явно что-то не то… Она нездорова… Ей не на пользу пошла ночная любовь… Он ее сглазил, тот пришелец… Говорят, приходят от дьявола… Или он сам… Она попросит этого, что в комнате, вызвать неотложку. Она ему скажет; я сошла с ума, мне послышалось, что вы у меня — ха-ха-ха! — просите руки моей матери… Вызовите «скорую».
Она вышла из ванной и так и сказала, и просто была ошеломлена жалостью, проступившей на его лице. Так смотрят на только что попавшую под машину собаку.
Именно собаку, которую, конечно, жалеешь, но от которой и уйти хочется поскорее. Одним словом, собачья жалость.
— Лена, сядьте, — сказал Кулачев. — Я сомневался, идти к вам или не идти. Но, видимо, меня привел Бог.
Если бы вам сказала Маруся, могло быть еще хуже.
— Какая она вам Маруся? Как вы смеете? — закричала Елена. — Вы сутенер, да? Сколько вам лет? Моя мать пожилая дама, вдова. В ее квартире прописана моя дочь, и я костьми лягу, а не дам вам прописаться. Не делайте из меня наивную дуру, если вам каким-то образом удалось обмишурить женщину в возрасте климакса.
На лице его, как маска, приклеилась «собачья жалость». Ею он на нее смотрел. И уже ничто не имело значения — только оно — это выражение лица.
Так возникает парша. Из глубины тела рождаются тонкие иголочки и прокалывают кожу. В месте укола происходит шебаршение — это края кожи начинают сворачиваться, как сухой лист. Ломкие, они тут же осыпаются, а из уколов с тоненьким посвистом выходит жизнь.
Она будет выходить долго, еще не завтра и не послезавтра уйдет вся, а ты ходишь и слушаешь песнь ухода — шелест сухого листа и тихое печальное посвистывание.
Невозможно вынести присутствие соглядатая при этом.
— Уходите, — сказала Елена. — Я разберусь с матерью без вас.
— Нет, — ответил он. — Нет. Без меня уже ничего не получится. Я ведь на самом деле пришел к вам не разрешения просить, я пришел познакомиться. Ваша мама сопротивляется. Она боится вас. Боится внучки. Но я, как теперь говорят, крутой. Я сломаю ваше сопротивление.
Но я не хотел бы начинать с лома. Скажите, любовь — достаточное основание для того, чтобы жить вместе?
— Я вам сказала. Там прописана Алла. Любой суд…
— Суда не будет, — ответил Кулачев. — У меня есть квартира. Маруся не знает, что я к вам пришел. Она бы всполошилась. Давайте все-таки сядем, и вы зададите все нужные вопросы. Кто я? Откуда взялся? Проверьте у меня документы.
— Я повторяю — уходите, — ответила Елена. — Я собираюсь на дачу и поеду. Я задам все интересующие меня вопросы матери. Она не Алла Пугачева, чтоб выставлять себя на посмешище и иметь с этого навар. Мать — обыкновенная женщина… Ей с простыми людьми общаться.
— Она необыкновенная женщина, — грустно сказал Кулачев. — Вы жили с ней всю жизнь и не заметили самого главного.
— О Господи! — закричала Елена. — О Господи! Вы уйдете наконец или нет? Я не хочу с вами обсуждать свою мать. Какая-то палата номер шесть! Откуда вы взялись на ее голову? Сытый, довольный… Я ненавижу вас, вы не смеете называть ее Марусей. Не смеете… — Елена уже рыдала, у нее тряслись руки.
Кулачев налил из чайника воды и подал ей чашку.
— Я пью сырую! — кричала она. — Сырую!
Он вылил воду и дал ей сырую. Вода бежала у нее по подбородку, стекала на халат, вода была холодной, и Елену стал бить озноб.
— Ложитесь, — сказал ей Кулачев.
Она послушалась, потому что у нее начиналась боль в солнечном сплетении. И легла на то же место, где была ночью. Кулачев накрыл ее простыней и пледом. Она закрыла глаза, пытаясь унять дрожь и боль. Куда-то ушли и гнев, и ненависть, осталась исхолодавшая болючая одинокая слабость. Он, оказывается, включал чайник. Видимо, пытался что-то найти в холодильнике, но он был пуст.
"Я ведь сегодня не ела, — подумала Елена. — У меня нет продуктов. Где-то была пачка печенья… Ах нет. Пачка печенья была в рюкзаке… Чей это был рюкзак? Ах да…
Он ушел. А сегодня пришел другой… Сюда повадились мужчины…"
— У вас нет еды, — сказал Кулачев. — Выпейте горячий чай. Я капнул в него коньяку.
— У меня нет коньяку, — тихо пробормотала Елена.
— У меня с собой было, — засмеялся Кулачев, подавая ей чашку. Елена глотала горячую жидкость, сжигающую рот. — Я возьму ваши ключи и схожу в магазин. А вы попейте чаю и усните. Ничего не бойтесь. Я вернусь тихо и буду вас сторожить…
Она не слышала последних слов, потому что провалилась в забытье, тяжелое, но спасительное.
Проснулась она глубокой ночью от тихого жужжания холодильника. Голова была ясной, сердце билось спокойно. Квартира была пуста, дверь закрыта, в кухне на столе лежала записка.
«Я вас запер. Приду завтра. Обязательно поешьте. Продукты в холодильнике. Отдыхайте и расслабьтесь».
Было три часа ночи. Елена открыла холодильник — в нем было все. На столе стояла бутылка коньяка.
"Наверное, так надо, — подумала она. — Чтоб сначала все было хорошо, потом все плохо, а потом неизвестно как, чтоб суметь определить, что это такое, согласно опыту. У меня опыт плохой жизни. Я не верю этим продуктам. Они слишком дороги для меня, чтоб я их признала за свои. И тот человек по имени Павел, который любил меня прошлой ночью, а я думала, что уже не способна отвечать на это, а получилось — сама пошла, первая… Так вот это, наверное, тоже не мое.
Правильно я не любила Ремарка. А мама моя — дура старая… Ну если у меня нет этой легкости жизни и радости, откуда взяться этому у нее? Из одного ведь теста слеплены. Правда, Ремарка она любила…"
Мысли не заводили Елену. Она была спокойна, она была как бы извне ситуации, и ей даже нравилось это состояние отстраненности.
"Он меня запер, чтобы я не уехала на дачу. Умно.
Оставил с продуктами и коньяком. Чтоб не сдохла". Почему-то по-детски радостно было представить, что у нее случится сердечный приступ и она умрет без помощи. И как дорогая мамочка будет рвать на себе волосы и изгонит этого типа. Но мысль, побыв секундно радостной, тут же увяла. И правильно сделала.
Елена включила чайник и подошла к окну. Была абсолютная чернота ночи, без светящихся окон домов, без фонарей, без стреляющих лучей автомобильных фар. Ей говорили при обмене обо всем об этом как о преимуществе. Сейчас же она почувствовала другое — ей нужны признаки близкой человеческой жизни, без них возвращаются смятение и страх. Она резко отошла от окна и включила свет во всей квартире. «Так-то лучше, — сказала она себе, наливая чай. — Сколько он мне добавлял коньяку?»
Она пила чай с его бисквитом. Была какая-то не правильность в этой внешне заурядной ситуации. Нет, она была не в том, что женщина пьет чай среди ночи и заперта в собственной квартире, а в том, что бисквит был нежен, а чай вкусен. А по всем параметрам в Елениной истории должны были присутствовать другие родовые там или видовые признаки. Чаю полагалось быть горьким, а бисквит должен быть черств. Странно, но думалось именно об этом. Она теперь не уснет, надо думать о матери, попавшей в ловушку. Ведь нельзя же всерьез принять все, что сказал этот тип. «Еще он забил мой холодильник».
Это тоже была разрушающе не правильная мысль. Ведь если разобраться, зачем ему, молодому и здоровому, — немолодая и не очень здоровая женщина с психопаткой-дочерью (а как еще он о ней может подумать?) и с неангелом-внучкой? К тому же он говорит, что у него есть квартира… Тогда во всем нет логики…
Она пошла и легла навзничь, и услышала стук электрички, и увидела уже светлеющее небо, и звук отъехавшей машины, она приготовилась лежать долго и недвижно, жалея глупую и старую мать, но уснула быстро и незаметно.
Ей снилась любовь.
…Ее собственные руки, в которых не было напряга, а была нежность и слабость… Они пульсировали в самых кончиках пальцев, и их сладость слизывали губы мужчины с плоским твердым животом… Ей было интересно пространство этого живота, и она прижималась к нему… Ее тело подчинялось и гнулось, как она хотела. Оно было умнее ее… Оно быстрее соображало и настигало мужчину в самое время совпадения с ним… Она целовала близкое к губам тело — мужчины? свое? — удивляясь легкости собственного. Голова мужчины покоилась у нее на груди, и она нюхала его волосы, потрясаясь, что он как бы ее, этот запах, по великому закону родства, совпадения частот и колебаний. И она целовала эту голову, эти волосы, ее руки жадно ощупывали спину, ища свое во всем его.
Пальцы узнавали ложбинки и бугры, пальцам было до всего, пальцы, как разведчики, шли впереди тела, подрагивающего от нетерпения. «Боже! — думала она во сне. — Я не знала, что так бывает!»
Но, оказывается, она думала об этом уже наяву, ощутив одиночество постели и вспомнив, что он так и не пришел и у нее нет о нем опознавательных знаков — Павел и Склиф. И все.
«Надо ехать в больницу, — сказала Елена. — Надо ехать, и все». Она вскочила на ноги и тут же села: она заперта, и у нее проблемы с матерью.
«Проклятье! — закричала внутри себя Елена. — Как нарочно».
Через какое-то время она поняла, что спятит от раздвоенности своих мыслей и чувств. От желания искать и невозможности это сделать, от стремления ехать на дачу и одновременно нехотения туда ехать, от острого, нестерпимого желания той ночи и страха, что этого может не быть никогда. «Тогда я пришла к нему сама, но у меня нет ни одного, ни малейшего доказательства, что ему это надо так же, как и мне».
Елена перебирала в памяти все, что было вчерашним утром. Как она увидела пачку печенья в рюкзаке, как ее собственные утренние лживые руки выставили на стол одну чашку, как она металась под душем и умные ее ноги все норовили перешагнуть бортик, но она силой возвращала их (проклятая дрессировщица тела!) и дождалась чашечки донышком вверх. «Меня зовут Павел», — сказал он. А ее зубы, знавшие крошево его зубов, «сделали замок», скажите, какие стойкие революционеры: слова доброго не нашли и не сказали. Вышла к нему вся в характере, как в броне, получается, отреклась от себя, ночной. А его уже не было…
Расчесав себя до крови, уже совсем легко было перейти к матери, дуре, старой идиотке, которой не стыдно внучки, вот у Алки смеху будет, девчонка ведь в возрасте остроколючем. Слава Богу, что у нее пока еще и никого, и ничего. Хотя не поручишься за завтра, у них порода ранорожалых: мать ее родила в девятнадцать, она Алку тоже до двадцати. Это, конечно, не так уж и рано, но Алке всего пятнадцать, года три у них есть, если, конечно, бабушка не подаст дурного примера. Вот уж не знаешь, с какой стороны грянет.
Где же эта сволочь Кулаков! Куликов? Как его там?
Она, Елена, поломает эту историю на корню, тут и думать нечего. Она скажет матери, что она о ней думает.
Она будет беспощадной — она поднесет к ее лицу зеркало и скажет: «Посмотри! Посмотри внимательней!»
— Господи! Что с тобой? — закричала Мария Петровна, увидев на пороге Алку.
— А что со мной? — холодно ответила та и посмотрела на висящее в простенке старое и мутное зеркало.
Некрасивое лицо было как бы перечеркнуто ненавистью. В общем-то многовато для одного лица. Алка замерла, испытав сразу и горе, и полное отчаяние. На секунду забылось все и существовало только это плохое. лицо. Лицо, которое нельзя полюбить.
— Что с тобой? — повторила Мария Петровна, и Алка уловила в ее тоне ужас, который подтверждал безнадежность ее лица. С такими лицами идут в автоматчики, в наемники, этому лицу место за пределами жизни и любви, его место в пределах смерти и ненависти.
Так безжалостно подумала о себе Алка, даже удивляясь холодному свойству формулировать.
— Уйду к чеченам! — сказала Алка.
— Господи! — воскликнула Мария Петровна.
— А лучше к нашим. Наши злее, — продолжала Алка как бы реестр возможностей лица. — Скажи, бабуля, тебе в пятнадцать лет хотелось убивать?
— Пятнадцать лет мне было в пятьдесят шестом, я узнала, что моего отца забили сапогами в органах. Мне хотелось убить тех, кто его убил, но моя мама сказала, что тогда не случится конца, что потом придут другие пятнадцатилетние уже по мою душу, и мы будем убивать, убивать, пока нас не убьет наша собственная ненависть.
Мне тогда стало так страшно, что с тех пор я не позволяю себе таких мыслей.
— Я позволяю, — сказала Алка. — Мне пятнадцать, и я готова.
— Деточка! — закричала Мария Петровна и прижала к себе Алку. — Я не знаю, что у тебя случилось… Но поверь… Христом Богом прошу, поверь… Это не выход.
Это тупик. И еще поверь, в пятнадцать лет нет такого зла и горя, которое можно не пережить. Скажи, кто тебя обидел? Кто?
В бабушкиных руках было тепло и пахло бабушкой. У нее всегда хорошие духи, лучше, чем у мамы. Правда, странно, но от бабушки чуть-чуть пахнет табаком. Наверное, ее обкурили в очереди, хотя запах табака как бы глубокий, он там, где и духи, и бабушкина кожа, которую в детстве очень любила разглядывать маленькая Аллочка. На теле бабушки много рыжих пятнышек.
Аллочка считает их пальчиком, а бабушка смеется: «Все равно просчитаешься, я у тебя из конопатых самая конопатая».
— От тебя пахнет мужчиной, — сказала Алка, отстраняясь.
И бабушка как отпрыгнула, что ни о чем другом, как о том, что Алка попала в точку, свидетельствовать не могло.
И если бы не сознание своей полной ничтожности, которое, конечно, легчает на бабушкиной груди, но совсем пройти не может, Алка бы затормозила на моменте «отпрыгивающей» бабушки, но победило свое, личное. Примешавшиеся к жизни лишние запахи она из головы вон, она думает сейчас и чувствует другое.