Раздражало его и то, что глухая любила бесстыдно танцевать под патефон, выпив водочки: задирая ноги и показывая краешки сиреневых панталон. Раздражало, но меньше, чем вонючая пища. Кроме того, его брала досада, что жена через ларек имеет левые деньги и прячет их на неизвестной сберкнижке, а ему не показывает. Делает вид, что их, левых, будто бы совсем и нет.
— Такой бы змее одну реформу сорок седьмого года, — бормотал Николай Ефимыч. Не понимая, что сберкнижка гарантирует все реформы. И деньги Елены, если они у ней есть, не пропадут никогда.
Так они и жили. И временами в отношениях между супругами наблюдались жуткие взрывы нетерпимости.
На Новый, 1956-й год Николай Ефимыч говорит:
— Демьян, давай сварим курухана.
А она не слышит.
— Курухана свариймо!? — кричит Николай Ефимыч.
Не слышит.
— Петуха мне свари, падла. Пожрем хоть на Новый год, — орет он ей в ухо.
А она хоть бы хны.
Помолчала, а потом и заявляет:
— Не дам. Будет Новый год, и в новом году надо кушать.
От таких слов Николай Ефимыч весь пошел по роже красными пятнами и замахнулся на Елену табуреткой.
А разговор происходил на кухне. Прыткая и маленькая Демьян проворно отскочила к плите, схватила кипящий чайник и славно трахнула им Николая Ефимыча по голове.
Обваренный заметался, матерясь. Он крушил кухонную обстановку и орал. Он тыкался по углам и пинал стены.
— Ох, убью, — рычал Николай Ефимыч.
Но Демьян тихо-тихо ускользнула и была спрятана моей теткой в подполье. На крышку подполья надвинули для видимости комод. Новый 1956 год Демьян встретила среди картошек и бочек с капустой.
А Николай Ефимыч все мыкался по квартире, жалобно повторяя, что вот как найдет, так тут же сразу и убьет.
Физиономию ему укутали ватой и обвязали марлей. Он шлялся и щелочками глаз высматривал Елену. Его можно было принять за ряженого.
Сидела Демьян в подполье, сидела. Только сколько же, спрашивается, можно там сидеть? Но — сидела. И дождалась она 2-го января 1956 года, когда Николай Ефимыч отправился на работу. И решила она, черт с ним, сварить петуха. В свой ларек она не пошла.
А у них был петух. Вернее, у них сначала была курица и петух. Демьян думала, что курица выведет ей от петуха цыпляток. Цыплята вырастут, станут нести яйца. И Демьян будет полной владелицей куриных яиц. Захочет — съест. Захочет — продаст на колхозном рынке как излишки.
Хорошо она прикинула. А ничего, к сожалению, не сладилось. Потому что, во-первых, петух оказался какой-то не тот, квелый. Он и кур не топтал, а только сидел весь день на жердочке, нахохлившись.
И кура взяла да в ноябре месяце и подохла вдруг неизвестно от чего. Гуляла, куляла по курятнику, потом — лапки кверху. Подергалась, закоченела и стала синеть. Прямо удивительно, до чего быстро умерла курица!
Демьян, конечно, имела кой-какие подозрения. В частности, на тетку или на меня. Но их не высказывала. А не высказывала потому, что и сама толком не понимала: кому и зачем нужно было травить ее курицу.
И остался петух, которого Николай Ефимыч неоднократно просился съесть, но Елена не давала. Таким образом, 2-го января 1956 года она все же решила сварить петуха и стала его варить. А Николай Ефимыч в это время пошел на работу, на то производство, где он трудился по металлу.
Там он взял кольцо от подшипника, разрубил, распрямил, выколотил молотком, закалил, подправил. После этого он весь день ширкал по бывшему кольцу напильником.
— Николай Ефимыч, уж не перо ли ты себе мастеришь в рабочее время? Давай лучше похмелимся после праздничка, — говорили ему друзья-рабочие.
Но Николай Ефимыч насупившись ничего не отвечал и продолжал усердно ширкать напильником.
— Брось, Николай Ефимыч, не точи. Ты ведь, Николай Ефимыч, ножик этот на себя точишь, — уговаривал его один рассудительный человек, который так все наперед хорошо знал, что каждую минуту опасался, как бы кто ему не присветил по роже.
Но Николай Ефимыч, с загадочной улыбкой, отправился домой. Около крыльца, занесенного снегом, он немного постоял, посмотрел вокруг.
— Век свободы не видать, — пробормотал Николай Ефимыч и шагнул в дом.
И увидел, что дома, за фанерной стеной не воняет жареным желтым салом, что там, за фанерной стеной очень даже чисто. За фанерной стеной светло. За фанерной стеной на столе бутылка водки, хвост селедки, колбаса и огурцы. И кастрюля, а из кастрюли — пар петуха.
И по пару понял Николай Ефимыч, что он одержал полную и окончательную победу над женой. Что, возможно, и сберкнижка будет его, если она, конечно, есть. А обваренная физиономия — это чушь и мелочь.
Хмурясь, он сел за стол и заорал:
— Демьян!
Тотчас и она, точно как из-под земли.
— Здесь. Я здесь.
Тихая и робкая Елена.
— Садись! Давай! Выпьем!
И точно сели, и точно дали. Выпили. И точно — сели, пили, ели. Выпили поллитру, и стали пить вторую. И уже дело дошло до петуха. Он был вынут из кастрюли. И он был прекрасен.
Тогда Николай Ефимыч достал из кармана ножик, показал жене и объяснил, что ей угрожало. Жена отнеслась к зловещему предмету с той степенью искренности и уважения, которая была приятна Николаю Ефимычу. И он отдал ножик жене, и она стала отрезать ножку да ножку, крылышко да крылышко, шейку да гузку.
И они жрали петуха до полуночи, а когда пробило двенадцать, супруги окончательно стали пьяны и завалились спать, не сняв одежд.
Сейчас они оба уже старые и ходят еле-еле. У моей тетки они больше не живут. Теткин дом сломали, и их всех расселили по разным квартирам. Демьян и Николай Ефимыч получили однокомнатную в пятом микрорайоне.
Я их иногда встречаю. Они идут еле-еле и держатся друг за друга.
Да ведь сейчас оно, конечно, и жизнь не та: старые дома поломаны, кругом газ, свет, цвет, лифты, кафельные ванные, лоджии и горячая вода. Подполья и погреба исчезли, петухов и кур в городе никто не держит, в магазинах продают товары, асфальт кругом. Свободно идешь вечером по улице, встречаешь друзей и знакомых.
Вот и я их иногда встречаю. Они идут еле-еле. Они идут еле-еле и держатся друг за друга.
Вот так и съели петуха…
Портрет Тюрьморезова Ф.Л
Один московский гость путешествовал летом по просторам Сибири. Московского гостя все удивляло и все устраивало: взметнувшееся к небу передовое строительство, ленты рек и дорог, лица людей и их челюсти, жующие кедровую смолу. Московского гостя многое трогало: девушка, склонившая голову на плечо любимого в пропыленной армейской гимнастерке, ребята, которые нарисовали на майках портреты Пола Мак-Картни и «Ролинг стоунз», светлые глаза сибирских стариков и старух. Московский человек знал жизнь.
И вот он как-то зашел на колхозный рынок одного районного сибирского городка. Москвич любил рынки, где гул и гам, где весело, где грузин, вращая глазами, подкидывает вверх арбуз, узбек призывает в свидетели аллаха, а русский мужик тихо стоит в очереди за пивом.
Путешественник приценился к фруктам и овощам. Отметил: виктория — 3 рубля 50 копеек, огурцы — 2 рубля 30 копеек, лук — 1 рубль 50 копеек. Там же на рынке он и увидел портрет Тюрьморезова Ф.Л.
Прямо там же на рынке, на стенке висели под стеклом фотографии, объединенные броским лозунгом «ОНИ НАМ МЕШАЮТ ЖИТЬ».
Гость полюбопытствовал и был за это вполне вознагражден лицезрением серии гнусных харь — большей частию опухших, мутноглазых. Но среди них явно выделялся Тюрьморезов Ф.Л.
Тюрьморезов Ф.Л. выделялся среди них необычайно ясным взором и бодрой осанкой. Потому что все остальные обитатели фотовитрины стояли, согнувшись крючком, стояли, умоляюще протянув руки к фотообъективу.
А Тюрьморезов Ф.Л. взирал на мир довольно дерзко, имел свежую курчавую бороду, мощный торс его был одет в тельняшку, а поверх тельняшки носил Тюрьморезов Ф.Л. пиджак. Вот так! И текст под Тюрьморезовым Ф.Л., который объяснял все его положение.
«ТЮРЬМОРЕЗОВ Ф.Л., 1939 г. рожд., С ЯНВАРЯ 1972 г НИГДЕ НЕ РАБОТАЕТ, ПЬЯНСТВУЕТ, ВЕДЕТ ПАРАЗИТИЧЕСКИЙ, АНТИОБЩЕСТВЕННЫЙ ОБРАЗ ЖИЗНИ».
Московский гость глубоко задумался.
А рядом оказались два милиционера в серых рубашках навыпуск. Они беседовали исключительно друг с другом, надзирали окружающую торговлю и время от времени трогали пальчиком выступающую из-под рубахи кожаную кобуру.
Московский гость, преодолев природную скромность, вежливо обратился к стражам порядка:
— Товарищи! Если этот объект находится в вашем ведении, то позвольте мне забрать портрет Тюрьморезова Ф.Л. раз и навсегда.
Милиционеры опешили.
— В нашем-то в нашем, — помедлив, отвечали они, видя перед собой приличного человека с портфелем. — А только для вас он зачем?
— Вы знаете, я попытаюсь вам сейчас объяснить, — сказал московский гость. — Несмотря на то, что гражданин Тюрьморезов — явно сугубо отрицательный тип, от него исходит какая-то внутренняя сила, его, фигура где-то как-то по большому счету даже как-то убеждает. Бодрит.
Милиционеры оживились.
— Да уж что, — согласился один из них — худенький, бледный, — убеждать-то он мастер. Как пойдет молоть — заслушаешься! Он тебе и черта, он тебе и дьявола вспомнит. А особенно упирает на бога, на Иисуса Христа. Он, однако, молокан, ли чо ли? Все больше на религию упирает. Я правильно говорю, Рябов? — обратился он к другому милиционеру.
— Ага. Все точно, Гриша, — кивал синеглазый и пожилой Рябов. — Он свое учение имеет. Однако он не молокан, потому что, — тут милиционер выдержал значительную паузу, — потому что он — иудеец!
Так сказал Рябов, а потом снял форменную фуражку, вытер нутро фуражки носовым платком и повторил:
— Иудеец он, родом из Креповки.
— Ну и что, что из Креповки, — всколыхнулся Гриша. — Если из Креповки, так он — молокан. В Креповке молоканы живут.
— А там живут вовсе не молоканы, а там живут иудейцы. — Рябов надел фуражку. — Их еще при царе выслали. Они все по видимости — русские, но вера у них еврейская. Их выслали, а они царю подали прощение, чтобы их назвать. Вот царь их и назвал — село Иудино. И уж после Ленин их переименовал в Креповку.
— Позвольте, — вмешался путешественник. — Это уж не в честь ли того крестьянина Крепова, который переписывался с Львом Толстым? И Лев Толстой его называл братом. И он еще какую-то книжку написал, тот Крепов. Про тунеядство и земледелие. Я в «Литературке» читал…
— Во-во, — сказал Рябов. — Я сам из этих мест. Точно, оно назватое по какому-то крестьянину. А раз Креповка, то и крестьянин, значит, Крепов.
— И что же это — Лев Николаевич Толстой стал бы тебе переписываться с иудейцем? — ехидно спросил Гриша. — Говорю ж тебе — там пол села иудейцы, а пол сел а — молоканы. А потом — будь он иудеец, так он бы на Христа не упирал. Потому что иудей не верит в Христа, а верит только в субботу. Их в субботу хрен выгонишь работать. Я-то знаю.
— А молокан, по-твоему, в Христа верит? Ты зайди к нему домой — у него ни одной иконы нету.
— Ну и что, что нету икон? — возражал оппонент. — У молокана икон, действительно, нету, но в Христа он верит. Вот и Тюрьморезов говорит, что Христос был социалист, от Каина родились все мировые сволочи, а сам он — авелевец.
— А, иди ты! То — молокан, то — авелевец. Сам не знаешь, что мелешь! — Рябов отвернулся и махнул рукой.
— А не слишком ли вы это слишком? — опять влез в беседу москвич, указывая на фотовитрину. — Это я имею в виду, что тут написано — «он ведет паразитический образ жизни, пьянствует»?
— Не, — горько отвечали милиционеры. — Все голима правда. И не работает нигде, и хлещет, как конь, и деньги ему дураки дают.
— А вдруг он СЛУЧАЙНО не работает с января месяца 1972 года, — не сдавался гость. — Может, просто еще не устроился как следует в городе человек! Все-таки всего шесть месяцев прошло…
— Как же, — ухмыльнулся милиционер Гриша. — Он и в прошлом году всего два дня работал. Его когда первый раз привели в отделение, я его спрашиваю: «фамилия, имя, отчество», а он: «Разин Степан Тимофеевич». И зубы скалит, бессовестная харя.
— А никакой он и не молокан, и не иудеец, — вдруг рассердился милиционер Рябов. — Натуральный бич — только туману на себя напускает. Разве молокан, разве иудеец жрали бы столько водки? А этому поллитру взять на зуб — все одно, что нам на троих четушку. Я сам видел — гражданин купил в «гастрономе» 0,5 «Экстры», а этот в магазин залетел. Дозвольте полюбопытствовать. Выхватил у гражданина бутылку, скусил зубами горлышко да и вылил ее всю в свое поганое хайло! Вылил — и был таков. Все аж офонарели!
Милиционер сплюнул.
— Это как же так… вылил? — ахнул гость.
— А вот так — взял и вылил, — разъяснил Рябов. — Пасть разинул, вылил, стекло выплюнул и ушел.
— Не, все-таки он не иудеец, — сказал Гриша. — Может быть, он и не молокан, но уж во всяком случае не иудеец.
И неизвестно, чем бы закончился этот длинный спор относительно религиозной принадлежности Тюрьморезова Ф.Л., как вдруг по базару прошел некий ропот.
Милиционеры подобрались и посуровели. Меж торговых рядов пробирался высокий ухмыляющийся мужик. Он махал руками и что-то кричал. Старушки почтительно кланялись мужику. Мужик схватил огурец и запихал его в бороду. Когда он подошел к фотовитрине, лишь хрумканье слышалось из глубин мужиковой бороды. И вовсе не надо было быть москвичем, чтобы узнать в прибывшем Тюрьморезова Ф.Л.
Тюрьморезов Ф.Л. внимательно посмотрел на свое изображение.
— Все висит? — строго спросил он.
— Висит, — скупо отвечали милиционеры. — А вы на работу стали, Фален Лукич?
— Я вам сказал! — Тюрьморезов глядел орлом. — Пока мне не дадут соответствующий моему уму оклад 250 рублей в месяц, я на работу не стану.
— Да у нас начальник получает 150, — не выдержали милиционеры. — Ишь ты, чего он захотел, гусь!
— Значит, у него и мозгов на 150 рублей. А мне надо лишь необходимое для поддержания жизни в этом теле. — И Тюрьморезов указал на свое тело, требующее 250 рублей.
— Вы эти шутки про Тищенко оставьте, — жестко пресекли его милиционеры. — Последний раз — даем вам три дня, а потом — пеняйте на себя.
— Да что вы так уж сразу и кричите, — примирительно сказал Тюрьморезов. — На человека нельзя кричать. Христос не велел ни на кого кричать. Эх, был бы жив Христос — сразу мне отвалил 250 рэ в месяц. Уж этот-то не пожалел бы! А вы, уважаемые гражданы, а пока, между прочим, даже и товарищи, — одолжите-ка человеку папиросочку. Дайте-ка, пожалуйста, закурить-пофантить!
Милиционеры замялись, а московскому гостю тоже захотелось принять участие в событиях.
— Может, моих закурите? Американские. «Винстон». Не курили?
— Могу и американских, — согласился Тюрьморезов. — В свете международной обстановки, могу и американских. Дай-ка два штука, братка, коли такой добрый.
И он вытащил из глянцевой пачки московского гостя множество сигарет. Спрятал их за уши, затырил в дремучую бороду.
— Ну и фамилия у вас! — игриво сказал московский гость, поднося Тюрьморезову огоньку от газовой зажигалки. — Вот уж и родители, верно, были у вас, а? Оставили вам фамильицу!