Она была убеждена: если явление или человек еще слегка несовершенен, то все потому, что в самом начале была нарушена строгая система уложения в основание краеугольных камней. Если все положено правильно, все не может не быть не прекрасным. Но мама любила как шить, так и пороть. Столкнувшись с чем-то вполне достойным, она бесстрашно вооружалась скальпелем, чтоб вскрыть и посмотреть, а что внутри? На каком тесте замешено это достойное? Как важно ей было покопаться при первом же знакомстве в Алене! Но та, увидав вооруженную скальпелем маму, так забаррикадировалась, что даже Илья ее не сразу нашел.
– Пойми, – говорила Алена, – мне одинаково противно мое отрицание, как и ее утверждение. Я не люблю крайностей. Мир не острый. Он, увы, обтекаемый. Он как кольцо Мёбиуса – где верх, где низ, не всегда ясно. И почему я должна подкладывать под каждое свое заявление, каждый поступок справку о благонадежности и идейности? Никогда я этого не делала и не буду делать.
– Илюшенька, – говорила мама. – Она славная, оригинальная, твоя Аленушка. Но есть вещи незыблемые. Принципы – не прическа. Их нельзя красить, укорачивать, завивать… Тем более стричь наголо.
Илья тогда думал: а какой он сам? Он восхищался умением отца понимать людей. «Ты толстовец», – говорила ему мама. Но папа был как гранит, если он почему-то начинал не уважать человека. Тут даже мама ничего не могла сделать. Илье это нравилось. Но он ловил себя на мысли, что наивная сокрушающая принципиальность мамы ему нравится тоже. И насквозь посеченные, протравленные всей житейской химией убеждения Алены ему вполне симпатичны. «Ты беспринципный», – говорила ему мама. «Я, мамочка, широкий, – успокаивал ее Илья. – Как двусторонняя дорога».
«И она тоже широкая», – думал о Мокеевне Илья. Они шли вчера с Верой по улице, а она смотрела им вслед. Не осуждая и приняв.
Илья встал. Тихонько вышел в сад. Возле яблони во дворе Мокеевны так же стояла лесенка. «Надо будет ее сегодня перенести куда-нибудь», – подумал Илья. Рыжая курица, растопырив перья, отважно пробивалась сквозь заборчик. Ей это уже почти удалось, она с недовольным кудахтаньем соскочила, когда подошел с ветками Илья. «Тут надо все делать капитально, – думал он, заталкивая хрусткие прутья между штакетником. – Надо будет приехать сюда в отпуск и все поправить». Мысль о том, что он будет теперь сюда приезжать, пришла естественно и спокойно. Еще он подумал о том, что поедет в Тюмень. Туда тоже бывают командировки в связи с нефтью. Вот и съездит. Он прошел вдоль всего забора, поправил, повернул ветхие дощечки, в самом конце придвинул к забору с Полининой стороны большой камень. Лежал камень просто так, а сейчас какая-никакая опора, видно, у женщин не было сил его сдвинуть. Илья радовался, что сумел что-то сделать. Он поставил ногу на обкатанный временем голыш – как тут был! – и вдруг услышал крик. Илья принадлежал уже к другому, не привыкшему к крикам в ночи поколению. Крик для него – это голос мамы из окошка, это ауканье в лесу, это пацанячий сигнал сбегаться или разбегаться. То, что Илья сейчас услышал, было ни на что не похоже. И наверное, поэтому сразу подумалось: не война ли? Так бы, наверно, закричала, если б началась война, Алена. И Верка закричала бы так же. А больше ничего не пришло в голову, и Илья побежал из сада, слыша, как подымалась на крик улица. Стучали ставни, хлопали двери. У ворот уже стояли в халатиках Полина и Тамара. А крик все висел в воздухе, безнадежный и одинокий. И оттого что он был одинокий, пришло убеждение: все-таки не война.
– Павленчиха кричит, – сказала Полина. – Ее голос.
А Тамара, прихватив рукой полы ночного халатика, побежала. И будто этого ждали женщины, как побежит заспанная простоволосая Томка, выскочили из дворов – кто в чем – и тоже побежали. И уже через минуту возле дома, где жил Славка, стояла толпа. И снова кто-то кричал, но кричал по-другому – жалобно, на люди, а может, это Илье слышалось иначе?
– Видать, что-то со Славкой, – сказала Полина.
– Почему? – удивился Илья.
– Он же в ночную. А Миронович дома… В шахте что-нибудь? – крикнула она женщинам.
Из толпы махнула на нее рукой Тамара: не кричи, мол, но Полина вздохнула и убежденно сказала:
– Конечно, в шахте… Воскресенье…
Илья проснулся рано. Скосил глаз на стул, где лежали часы: полшестого. В это время он просыпался, когда Наташка была совсем маленькая. Тогда они с Аленой ночь делили пополам. До четырех вскакивала к дочке мама, а после – он. А в полшестого он вытаскивал ее из кроватки, и она освобожденно гукала на их диване, попиная ножками Алену, которая, блаженно уткнувшись в стенку, «кусочек досыпала». Захотелось их увидеть. Алена прищурит левый глаз и спросит: «Ну?» Он скажет: «Нормально!» А папа попросит: «Я тупой. Мне пообстоятельней». И будет слушать, каждый раз уточняя, как стоит завод, в низине или на холме, и как с отходами. Есть ли чем дышать людям? А какой в народе настрой? Что говорят? Он, к примеру, скажет: «Рабочих не хватает. Низкие заработки». И папа возмутится. И будет выяснять, почему же «у них, головотяпов» низкие, если на других химических предприятиях высокие? Не заходил ли Илья, случайно, в горком? Какое впечатление на него произвел секретарь? Не чиновник ли? В каждой командировке он набирал разных сведений специально для отца. Алену это веселило. «Невероятно! – говорила она. – Вы когда-нибудь собираетесь туда ехать? Так, пардон, на фига вам чужие мистрали? Пусть себе дуют». «Ну что ты, Аленушка, – говорил папа. – Мы становимся все менее и менее наблюдательными, любознательными. Это плохо. Это обедняет… Вспомните Чехова с его поездкой на Сахалин…»
Илья представил, как будет рассказывать об этой командировке, о Тамарином прадеде, который смотрит все телевизионные передачи, о круглолицем Иване Петровиче, о Вере. «Вот о ней поподробней, – скажет неожиданно Алена. – Она меня слегка заинтересовала».
– Почему? – опять не понял Илья.
Но Полина не была разговорчивой, посмотрела на него, пожала плечами, всем своим видом говоря: ну если ты этого не понимаешь, что тебе вообще объяснить можно? Тамара вернулась с Веркой. Обе плакали, и, еще подходя к дому, Верка прокричала:
– Славку присыпало!
Томка качала головой, громко шмыгала носом, она была вся расплющена непритворным горем, нескладная широкая Томка, похожая в печали сама на себя.
– Бедный! – рыдала она. – Бедный!
И тут до Ильи дошло. Не то чтоб он толстокожий, но с ним уже так было. Когда умерла мама, он не мог сразу понять, что это конец. Может, оттого, что и тогда, и сейчас все было неожиданным и казалось обратимым? Ну, инсульт – вылечат, ну, присыпало – откачают. Как же жить, если знать, что между быть и не быть такая тоненькая, враз разрушаемая стена? Но тут Томка говорила «бедный», и это почему-то не оставляло надежды. Вчера вечером Славка катал племянницу на велосипеде. Два раза видел его Илья. Утром и вечером. И оба раза на колесах. Второй раз он был выспавшийся, отдохнувший и от этого еще больше мальчишка. Собирался сегодня в кино.
– Я, правда, не очень люблю комедии, – сказал он. – Мне артистов жалко, которые дураков изображают. То его, бедного, бьют, то на него льют… Ей-богу, и жалко, и противно…
А Верка тогда сказала, что им за это платят хорошие деньги, можно и потерпеть. Славка засмеялся:
– Оно конечно, за длинный рубль и нырнуть в дерьмо можно. Теперь бани всюду…
– Нырнул бы? – спросил Илья.
– А ты? – съехидничал Славка. – Мне это тоже интересно.
– Да ну вас! – возмутилась Верка. – Будь они прокляты, эти деньги!
– Откажись, Вера, от зарплаты, – смеялся Славка. – Зачем она тебе? Отдай мне!
– Веселый парень, – сказал потом Илья Верке.
– У мужчины главное серьезность, а не веселость, – ответила Верка. – А шуткувать теперь все мастера.
Сейчас она была похожа на Томку. Такая же зареванная и расплющенная, ничего от вчерашней бой-бабы, которая должна была ждать его в одиннадцать.
– В кино сегодня собирался, – сказала она. – Артистов, дурачок, жалел, а себя не пожалел…
– А Павленчихе кто сказал? – спросила Полина.
– С шахты пришли. Он уже в больнице был. Там и умер. Забирать сейчас поедут.
– Одного убило? – расспрашивала Полина.
– Да хоть тут слава Богу. Одного.
– А судить есть кого?
– Славку этим вернешь? – Верка махнула рукой. – Потаскают начальника участка. Может, и главного…
– Бедный Славка! – снова запричитала Томка. – Бедный Славка!
Илья посмотрел на двор Мокеевны. Он знал: старуха не спала. Еще тогда, в полшестого, когда он так нечаянно проснулся, видел: ситцевая занавеска от мух заброшена на дверь. Значит, выходила Мокеевна, выпускала из дома ночь. А сейчас не видно. Илья подумал: старый человек, надо суметь сообщить о беде осторожно. Крик-то она наверняка слыхала. И он пошел в сад, шел вдоль забора медленно, чтоб первому увидеть старуху. Она в самом конце двора тяпала огород. Видно, только пришла, потому что с удивлением смотрела на выпрямленный заборчик, на камень с Полининой стороны.
– Доброе утро, – сказал Илья. – Слышали, какое несчастье?
– Царство ему небесное, – ответила Мокеевна.
– Вы знаете? – удивился Илья. Ведь она не бежала на крик. Во дворе ее не было. Откуда же она знает?
– Я еще в пять жужелицу выносила, а со Славкиной смены люди пришли. А чего со смены приходят ни свет ни заря? Крутились возле дома Павленков, идти боялись.
Старуха говорила спокойно и тяпала спокойно, казалось, если ее сейчас что и занимает больше всего – так камень. Хорошо он забор припер.
– Ты? – спросила она.
– Что? – не понял Илья.
– Камень подвинул? Я говорила Полине, а он, черт, тяжелый, она на меня обиделась. Что, говорит, не знаешь, что у меня опущение матки? И Томку, говорит, не вздумай просить, ей этого еще не хватало… А ему как раз тут место… Ты это правильно сообразил. Не то что вчера со шлангом. – И старуха засмеялась тихим, каким-то мелким смехом.
Илья растерялся. Значит, уже тогда, когда улица бежала на крик, она знала? Поняла, догадалась? Потом взяла тяпку… Илья вдруг представил себе всю недопустимую, на его взгляд, последовательность этих движений, поступков… Она знает. Она слышит крик. Видит, как бегут растрепанные Полина и Тамара, как бежит к калитке он. Потом берет тяпку… Ту, что стояла возле летней кухни. И уходит в сад, где лежит камень. Вот ведь молодец, думает она, подвинул, а то у Полины опущение матки…
Подумалось: его мать так поступать не могла. Значит, все неправда, все случайное совпадение, в котором, как и в сиюминутной работе Мокеевны, не было, не могло быть смысла. Он вспомнил маму и отца с их постоянной готовностью прийти кому-то на выручку. Что там крик? Усталый голос по телефону, кто-то прошел рассеянный, Кимира одела наизнанку чулки – и мама бежит.
«Это невероятно, – говорила Алена. – Как они узнали? Можешь быть уверен, я перед дверью сделала лицо какое надо. Я терпеть не могу рассказывать о своих неприятностях. Каждый умирает в одиночку… А твои потянули, как собаки, носом – и все унюхали».
«Не делай впредь лицо! – смеялся Илья. – Тоже мне Станиславский!»
Но Алена могла быть злой. Тогда она не признавала за ними даже права на сочувствие, сопереживание.
«Вот тут ты их не переучишь, девушка, – говорил Илья. – Они все равно будут. Хочешь, я на тебя не буду обращать внимания? Наплюю. Мне это запросто».
Но так он только говорил. Куда уж денешься, если вырастаешь в обстановке этого постоянного бега кому-то на выручку? Мама так и говорила: «Сынок, хороший человек не ждет, когда его позовут на помощь. Если он хороший – он уже рядом, пока ты только что-то там соображаешь».
Его воспитывали в этом «не жди, пока позовут». И Алену воспитывали тоже. «Граждане! Я сложившаяся черствая личность! – кричала она. – Махните на меня рукой». Все смеялись. А потом Илья и не заметил, как стала вытягиваться в струнку его длинноногая супруга: типичная стойка перед «бежать-спасать».
Он видел, как всколыхнулась утром улица. Цветные халатики женщин как сигналы тревоги. И похожие в горе, забывшие вчерашние обиды Тамара и Вера. И Полина с великим осуждением в глазах: а вы, извиняюсь, не понимаете? И крик, второй крик, уже облегченный от разделенности горя.
А эта спокойно себе тюкала в огороде.
«Ну и что? – подумал Илья. – Она по-своему горюет, по-своему радуется… А если и не горюет, то мне ли ее осуждать? Что я о ней знаю?» Мысли принесли удовлетворение. Они казались объективными и справедливыми. Он наклонился и стал вырывать сорную траву с Полининой стороны, а старуха удивленно покачала головой: ну и суетной парень!
– А Славку жалко, – сказал Илья. – Это все-таки дикая нелепица…
– На всех слез не хватит, – сказала Мокеевна, поднимая от тяпки голову. – А тебе он чужой… Ты его, считай, не видел. – И она, собрав в руки светло-зеленую траву-повитель, понесла ее выбрасывать.
«Своего жалеть, родного, – говорила мама, – не велика заслуга. Тут и сердца не надо, тут одного инстинкта хватит. А ты научись жалеть других…»
«Чепуха! – кричала Алена. – Пусть сначала научится любить. Жалость хороша только производная от любви, а не сама по себе, от ума. Такая оскорбительна».
«Никакая жалость не оскорбительна, женщина! И умоляю, пожалейте меня, не спорьте!»
Илья обнимал их обеих. Мама говорила:
«Илюшка! Ты несчастный миротворец».
А Илья целовал ее в ухо и шептал:
«Счастливый, счастливый…»
Мокеевна не возвращалась, и в хорошие, спокойные мысли начинало врываться совсем другое. Удобно ли, что он вообще сегодня здесь? Надо как-то так сделать, чтоб он не мозолил глаза. Вот придет сейчас Мокеевна, он предложит себя в помощники, повозится во дворе, поразговаривает с ней. Но она все не шла. Он присел на камень, стал ждать. Было тихо, и он почему-то вспомнил вчерашнего трубача. Как он догадался, что это он, когда увидел в оркестре парнишку с вдохновенно-перепуганным лицом? Оркестр был шахтной самодеятельностью, по субботам и воскресеньям он играл перед кино. Вера их всех знала, она подвела Илью совсем близко к возвышению и громко прокомментировала: «Хороший оркестр – громкий. Далеко слышно». Илья думал, что музыканты обидятся, но они посмотрели на Верку с согласием. «А вот он, – сказала весело Верка, показывая пальцем на парнишку, – из нашего общежития. Его раз из окна хлопцы выкинули, хорошо что невысоко. Дудел, а люди после смены. А он падал, а трубу вверх держал, чтоб не сломать…» Почему он о нем вспомнил? А, вот почему… Это папа всегда говорил:
«Падая – сохраняйся».
«Не падай». – Это чеканила мама.
«Так в жизни не бывает», – повторял папа.
«Обстреливайте его, обстреливайте, – смеялась Алена. – Ах ты мой бедненький, весь насквозь продырявленный воспитанием».
Потом, когда родилась Натуля, Алена сказала:
«А вот из нее я мишень делать не дам. Мне надоели эти пушки, заряженные благими идеями последних трехсот лет… Скажи своим…»
«А что такое, по-твоему, воспитание?»
«Научить любить и ненавидеть. Все!»
… Вернулась Мокеевна, увидела сидящего на камне Илью, удивилась:
– Все сидишь?
– Дайте мне какое-нибудь во дворе дело, – предложил Илья. – Охота повозиться…
– Нет у меня дел для баловства, – сказала Мокеевна. – И все по мне ладно… Ты иди, там тебя уж Полина искала… – И добавила: – Дворы у нас одинаковые, поищи в своем работы. А я чужих во дворе не люблю. Не обижайся. Я уж так привыкла… – И она ушла.
Пошел и Илья. «Я кретин, – думал он, – я прыгаю через тридцать лет, как через забор». И тут, освобожденная от всяких мелочей и частностей, пришла мысль, что ему хочется уехать. Вот она сказала: чужой. Но ведь действительно чужой. Он что-то вымеривал, вычерчивал, он приволок на помощь и папу, и маму, и Алену, он демонстрировал сам перед собой широту «двусторонней дороги», а она сказала: чужой. Вот и все. Очень просто. Для драматического финала есть возможность стянуть рубаху и повернуться к белому свету спиной – смотрите, я меченый. Но ведь это для слабонервных. А на самом деле слава Богу, что так все кончилось. В сущности, он рад, он сам так хотел…
Полина и Тамара были в темных закрытых платьях.
– Садитесь, поешьте, – сказала Полина. – Горе-то какое.
– Жизнью не дорожат теперь, – услышал Илья тихий голос деда. – Никто теперь ничего не боится. А в забое нужна осторожность…
– И то верно, – согласилась Полина. – Каски не надевают, на ходу из клети прыгают. Это дед верно говорит… Но оно еще и судьба. Какой и прыгает, и на мотоцикле как сумасшедший носится, а живой…
– Конечно, судьба… Чего ж ты удивляешься? – Дед посмотрел на Илью, предлагая ему согласиться. – У каждого своя…
– Ну тебя, дед, – сказала Полина. – Не гаркай. Никто не знает, что есть, а чего нет…
– Да ладно, мама, – тихо перебила ее Тамара.
И они замолчали. Кто-то прошел по улице в черном. Напротив, во дворе Кузьменко, ходила Антонина, подвязав волосы черной косынкой… Недалеко, подумал Илья, прятали на улице черный цвет – достали его враз. А две черные фигуры стучали в окошко Мокеевне.
– Тут как тут, – сказала Тамара. – Я, мам, тетку Шурку и Боровчиху боюсь.
– Ну и зря, дочка. – Полина вышла на крыльцо. Интересно, зачем пришли к Мокеевне обмывальщицы, – определенно что-то просить. – Такую работу тоже кому-то надо делать. Я вот не умею. Ты боишься. А от этого никуда не уйдешь, все к этому приходят.
Илья тоже вышел на крыльцо, мысленно соглашаясь с Полиной. Был у него какой-то опыт в этом деле. Он даже пришел к нему раньше. До мамы. Заболела Кимира. Тяжело болела, вырезали ей грудь. Пришли они с мамой ее проведать уже домой, после больницы. А Кимира в панике. К ней приходила из школы Варвара Петровна из начальных классов. Она была во всем районе учительской обмывальщицей. Ну Кимира как ее увидела, так пришла в ужас.
«Не пускай ее ко мне! – говорила она матери. – Я ее боюсь. Вот так и кажется: засучит она рукава, и конец…»
Мама тогда смеялась, говорила, что бедная Варенька такая душевная женщина и все этим пользуются, но Кимира пусть не волнуется, она теперь их всех переживет.
А потом Илья видел Варвару Петровну в их доме. И действительно с засученными рукавами.
Он смотрел на спрятанных во все черное двух женщин. Они никуда не торопились, они всегда была у цели, они стояли и ждали, когда к ним, величественно и тоже не торопясь, подойдет Мокеевна.
– Лизавета Мокеевна, – скорбным голосом сказала та, что постарше. – Мы к тебе с просьбой по такому случаю… Не дашь ли ты на машину свой большой, три на четыре, ковер… У Павленков нету, и дорожки у них узкие… А Славку, царство ему небесное, надо хорошо отвезти.
– Конечно, она даст, – подхватила та, что помоложе. – Кто ж откажет в таком деле?
– Откажу! – твердо сказала Мокеевна. – Славке эта пышность ни к чему. Не поможет. А ковры сувать чужим – нечего. Ковры у меня трубой свернуты и в нафталине. Тоже мне придумали!