Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Без труб и барабанов - Виктория Юрьевна Лебедева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Опубликовано в журнале: «Дружба Народов» 2016, №4 - №5

Виктория Лебедева  Без труб и барабанов

Роман. Журнальный вариант.

Виктория Лебедева — прозаик, литературный редактор. Родилась в поселке Купавна Московской области. Окончила Московский институт радиотехники, электроники и автоматики и Литературный институт им. А.М.Горького. Лауреат премии Союза писателей Москвы «Венец» (2003), дипломант премии «Рукопись года» в номинации «сюжет» (2012). В 2014 году сборник «В ролях» вошел в лонг-лист премии «Ясная Поляна». Автор книг «В ролях», «Девайсы и гаджеты» и др. Живет в Москве.

Начинающий писатель не может придумать название для романа и приходит к опытному за советом.

— В романе трубы есть? — спрашивает опытный писатель.

— Нет.

— А барабаны?

— Тоже нет.

— Чего проще. Назови «Без труб и барабанов».

Бородатый литературный анекдот

Часть 1

Немного мела и чернил

Телефон звонил и звонил. Звук был тихий, почти невесомый. Он ввинтился в сон и стал разрушать его изнутри, заражая тревогой и неуютом. Рука затекла, болели суставы. И опять напала невралгия, будь неладна, так что не повернуть головы. «Старость не радость», — подумала Ольга. Подумала весело, без отчаяния. Не разлепляя глаз, нашарила на тумбочке мобильник. Наощупь нажала кнопку, поднесла к уху и только сейчас поняла, что звонок идет с первого этажа. Звук оборвался.

В окна проливалось яркое весеннее солнце, подсвечивая листья бегонии на подоконнике. Ольга опять зажмурилась и попыталась лечь поудобнее — так, чтобы не обеспокоить больную шею. Не тут-то было. Где-то внизу зазвонило с новой силой.

— Мартин! — громко позвала Ольга. — Мартин!

Никто не ответил.

Ольга накинула халат. Сунула ноги в тапочки. Телефон внизу снова замолчал, но ложиться уже не было смысла. Надо было разогнуться — вот так, потихонечку, помассировать спину непослушными руками, немножко расправить плечи и попытаться повернуть голову. Ольга сделала несколько наклонов вперед и вбок. Между лопатками ощутимо хрустнуло, и боль в шее отпустила. Так-то лучше!

Снизу снова послышался назойливый звук. Ну что ты будешь делать!

На городской телефон никто не звонил уже лет сто. И помимо воли Ольга начала беспокоиться. От свербящего звука дом казался пустым и гулким. Даже кошки запропастились куда-то. И где, интересно, Мартин?

Одиночество накатило, еще более жестокое от теплого солнца, бьющего в окна, от молчаливого порядка, в котором находились все предметы в доме. Телефон звонил и звонил, и чем ближе подходила Ольга, тем надсаднее был звук, как будто звенело внутри головы, а не снаружи.

— Мартин! — позвала она, заглядывая в спальню мужа.

Кровать была аккуратно заправлена. На тумбочке двумя ровными стопками лежали журналы — отдельно автомобильные, отдельно научные. Между ними помещался кожаный очешник — и можно было не сомневаться, что очки находятся именно внутри, а не валяются где-нибудь в доме.

Ольга прикрыла дверь и стала медленно спускаться, вцепившись в перила, — лестница была крутовата. Раньше она не замечала этого и легко порхала вверх-вниз, а теперь вот хватается что есть силы, словно находится не дома, а на корабельном трапе в открытом море. Ольга не помнила, когда это началось. Года полтора назад, может быть, два. В первый раз списала на давление, на усталость, потом привыкла. Стала даже шутить, командуя неловким ногам: «Левой-правой, левой-правой!» — Мартин никогда не одобрял этих шуточек. Но сейчас она просто шла вниз, и оттого, что торопилась на звук, еще острее ощущала, как медленно движется.

Ей было не по себе. Поэтому, добравшись до места, трубку подняла не сразу, а некоторое время примерялась, будто решала, как ловчее взять, чтобы разом утихомирить, не выпустить из дрожащих рук.

Голос она узнала сразу. Хотя слышала его в последний раз… когда?.. Таня звонила ей, дай Бог памяти… К чему обманывать себя, Таня никогда не звонила. И не писала. Ни единого разочка за прошедшие сорок лет. И даже когда умер папа, Ольга узнала об этом случайно — и так поздно, что не успела на сороковины.

— Могу я услышать Ольгу Александровну? — строго спросила трубка.

И помимо воли вместо «здравствуй» Ольга пролепетала испуганно:

— Танечка, что случилось?

Глава 1

Тане выбрали имя без всякого литературного умысла. И спустя три года, решившись на второго, ждали, конечно, мальчика. Но родилась девочка. В досаде ли, или просто было у папы такое чувство юмора, он предложил назвать младшую Ольгой, чтобы вышло в честь знаменитых пушкинских сестер. Жене мысль неожиданно понравилась. Ей казалось, это выйдет интеллигентно и оригинально. И младшую назвали действительно Олей.

С тех пор родители неосознанно искали в дочерях соответствия литературным образам. Танечка была темненькая, а Оленька — светлая шатенка. И это было правильно. Танечка не очень любила подвижные игры, а Оля вечно носилась как угорелая. И это было правильно. Танечка часто плакала, а Оля была хохотушка. И это было тоже правильно. Но чем старше становились сестры, тем меньше оставалось навязанного книжного сходства. Таня уже годам к двенадцати обещала вырасти в замечательную красавицу. Она была куда ярче и привлекательнее Оли — выше и стройнее, и кожа ее была светлей, и волос гуще, и голос звонче, и четче капризный изгиб верхней губы. А хохотушка Оля, чем вырасти недалекой и ветреной, с первого класса проявила усидчивость и интерес к учебе.

Впрочем, учились обе на «отлично». Таня, что называется, корпела. Тетрадки ее возили в районо как образец прилежания, выставляли на школьном стенде напротив раздевалки. Тетрадки и правда впечатляли. Четкие и крупные округлые буквы крепко держались друг за дружку, все с одинаковым наклоном — и не то чтобы кляксы, помарочки в них не было (а случись такая беда, Таня готова была вырвать страницу, даже переписать всю тетрадь). Оля училась легко и весело, как будто играла. Математика вечно была исчеркана как попало, и по многочисленным исправлениям легко было проследить, откуда и куда идет мысль; торопливые буквы немножко приплясывали, а почерк менялся, как у соседа по парте. Но учителя ей прощали. Потому что у Оли была «золотая голова». И не только в математике. Математика что? То ли дело литература и немецкий! А ботаника? А рисование?!

Обе сестры были яростными общественницами.

Таню непременно выбирали председателем совета отряда, а когда она вступила в комсомол, быстро дослужилась до комсорга школы. Таня верила, что жить надо правильно. Как герои-молодогвардейцы. Как Гагарин. Как Ленин, когда он был маленьким. И если каждый — каждый! — станет правильно жить, тогда и наступит всеобщее счастье. Оля о всеобщем счастье, конечно, тоже думала (а кто тогда не думал?), но не так масштабно. И общественная работа была для нее такой же игрой, как все остальное. Потому была не председатель и не командир, а бессменная редколлегия, рисующая плакаты и сочиняющая стихи к праздникам.

Так и жили. Между собой не ссорились. С родителями ладили. Обыкновенная советская счастливая семья. Папа служил мастером на заводе «Красный путь», мама там же работала в поликлинике, бабушка заведовала заводской библиотекой. Собственно, на «Красном пути» трудился весь Военград. И школа, где учились девочки, была как бы при заводе, и детский сад, и ясли, и небольшая местная больничка, и кинотеатр, и клуб, и даже почта. Производство было, разумеется, секретное. И, разумеется, весь Военград прекрасно знал, что «Красный путь» выпускает танки.

Таня сразу для себя решила, что учиться пойдет в технический вуз. Заводу необходимы хорошие специалисты. Чтобы стать по-настоящему хорошим специалистом, нужно учиться в столице. И после школы Таня, конечно, поступила. И, конечно, после института стала кем хотела. Оля про столицу как-то не думала, а работать хотела всеми сразу: медсестрой, как мама, и мастером, как папа, и инженером, как Таня, и библиотекарем, как бабушка. И художницей. И космонавтом. И переводчицей. И актрисой. И кондитером. И продавщицей газировки у кинотеатра. Все работы хороши — выбирай на вкус. Можно бы сказать, что младшая любила жить, а старшая любила жить правильно, — но это было бы слишком просто. В том, как жила категоричная Таня, не было ровно никакой показухи, а лишь наивная искренность и желание осчастливить целый мир, — ведь это было время, когда патриотизм и энтузиазм не считались чем-то неприличным.

Они занимали на двоих десятиметровую комнату с окном во двор, вечно занавешенным елью напротив. Кровати стояли по правой стеночке, сходясь изголовьями, и, засыпая, можно было секретничать и делиться новостями — только это случалось редко, все-таки три года разницы. Таня относилась к младшей сестре немного свысока. Не потому, что у Тани был плохой характер или Оля давала повод. Это делалось по праву старшинства. А Оля, по праву младшей, всегда тянулась к Тане и все-все ей прощала.

Неорганизованность Оли не могла не раздражать аккуратистку Таню. Однажды, в воспитательных целях, она провела посреди комнаты меловую границу — и по одну сторону остались Танина безупречная кровать, письменный стол с симметрично разложенными тетрадками и учебниками, стул и шифоньер, а на Олиной половине сгрудились в беспорядке все куклы и кубики, все книжки, все платья, наспех стянутые через голову, весь «природный материал», оставшийся от поделок по труду, все карандаши, когда-то закатившиеся по углам. Проводя границу, Таня кривила тонкие губы и пинала на половину сестры все, что плохо лежит, — брезгливо так, мыском. А потом сказала, подражая классной руководительнице: «Мне этот бардак не нужен!» Но Оля, кажется, даже не заметила преподанного урока. Подгребла к себе карандаши, из-под кровати выудила кусок ватмана и стала рисовать. Она расселась на полу, по-турецки скрестив худые ноги, и от усердия высунула язык. Таня, признаться, растерялась. Нет бы осознать и исправить, нет бы обидеться в конце концов! А она сидит и рисует, будто и границы никакой нету.

— Ты чего это?! — спросила Таня, все еще пытаясь держать тон.

— Парусник! — весело отозвалась Оля, приподнимая лист и растягивая за края.

И действительно, это был парусник. Он шел по волнам — трехмачтовый, невесомый, и флаги развевались, и паруса пузырились над палубой… Таня молча вышла из комнаты и вернулась с мокрой тряпкой. Стерла мел. Ей было двенадцать, Оле девять. Кажется, в детстве это был единственный инцидент, отдаленно напоминающий ссору.

Таня бы ужасно удивилась, узнав, как хорошо запомнила Ольга ту границу на полу. На жалких два метра неровной меловой линии оказались нанизаны сорок с лишним лет воспоминаний. Но это уже потом, а пока речь о детстве, которое было одинаково счастливым у обеих. Сестры жили-были и счастья своего не ощущали — как не ощущают сердца, пока оно не заболит или не заколотится от волнения.

Тане и без Оли было кого перевоспитывать. Например, хулиган и троечник Петухов, и второгодник Гришин, гроза младшеклассников, и смазливая Юленька Галкина, способная думать об одних нарядах. Всех их необходимо было «подтянуть», чтобы класс не позорили.

Потому Юленька была назначена в лучшие подруги и звана в дом, где просиживала до вечера и больше списывала, чем «подтягивалась». Она, впрочем, была добрая и незлобивая, просто ленивая и нелюбознательная.

Потому троечник Петухов прятался в ближайшей подворотне, если Таня вдруг шла ему навстречу, а если дело было в школе, тогда, разумеется, спасался в туалете.

Сложнее было с Гришиным. Строго говоря, это был не второгодник, а третьегодник. Повторил он два класса — сначала шестой, потом седьмой. За Гришина Таня взялась особо. Прямо с 1 сентября, когда это «счастье» свалилось на голову седьмого «А». Тане исполнилось четырнадцать, и это была настоящая барышня-красавица. Гришину стукнуло шестнадцать, и это был сформировавшийся хулиган, из числа отпетых.

Ах, как боролась Танечка за Гришина! Но ему хоть кол на голове теши. Долгих два года, пока Танечка боролась, он знай мямлил и только пялился чуть ниже того места, где краснел новенький комсомольский значок спасительницы. Впрочем, не обижал. И шпане в обиду не давал никогда. Потому что вполне предсказуемо влюбился в Танечку — неразрешимой любовью человека, недостойного счастья, которое на него свалилось. Худо-бедно Танечка дотянула Гришина до восьмого класса и хотела забрать с собой в девятый, чтобы был под присмотром, да только учителя не дали. Гришин уехал в Свердловск, поступил в ремесленное — и через полгода получил срок по двести шестой, за какое-то не особо крупное, но и непростительное хулиганство. Танечка винила себя и очень мучилась.

Впрочем, быстро объявилась достойная замена — Михеев Бронислав. Это уже в девятом. Папу Бронислава перевели на «Красный путь» откуда-то с юга, и медный загар Бронислава, «дельты» и «трапеции» Бронислава, наплаванные в теплом море, выгоревшие добела кудри Бронислава произвели на старшеклас-сниц неизгладимое впечатление. Увы, оказалось, что этот херувим и Аполлон — хронический лоботряс. И опять Танечка принимала меры, и опять не очень успешно, а Бронислав, что логично, тоже влюбился — и это дополнительно мешало ему учиться по-человечески.

Мама роптала на такие знакомства. А папа лишь посмеивался. Ты бы, говорил, доча, в учительницы шла. Зачем тебе в технику лезть? На что упрямая Таня кивала, мол, почетная профессия учитель, да, но упорно зубрила неподатливую физику. Училка — слишком просто. Ей ли искать легких путей?

Меж тем за Таней пытались ухаживать лучшие парни Военграда, спортсмены и комсомольцы, даже сын директора «Красного пути», избалованный девичьим вниманием футболист Костик. Но ни у одного из соискателей, даже у Костика, не было шансов. Потому что спасать и «подтягивать» их не требовалось.

Когда Оля немножечко подросла, она все выпытывала у сестры, что привлекает ее в асоциальных типах. Неужели ей приятно с ними общаться? А Таня только пожимала безупречными округлыми плечами — она не понимала, где граница между «приятно» и «необходимо». За лояльность и доброту к несимпатичным людям Оля очень уважала старшую сестру. Сама она так не умела — и общалась всегда только с теми, кто был ей интересен. А это были такие мальчики и девочки, которые, как сама Оля, относились к жизни с энергичным любопытством. Они пели в школьном хоре, ходили в походы, сажали деревья, строили шалаши, собирали макулатуру и металлолом, помогали пенсионерам, как в книжке «Тимур и его команда», занимались в кружках и секциях. Что их объединяло? Во-первых, никого из них не нужно было спасать. Они бы сами кого хочешь спасли.

Таня окончила десятилетку с золотой медалью и поступила в институт инженеров транспорта. Там тоже было за кем присматривать. Все-таки техническая специальность, на троих барышень — семнадцать оболтусов, впервые хлебнувших общежитской самостоятельности, а вместе с нею открывших для себя табак, алкоголь и, кому повезет, секс.

Когда Таня поступила и уехала, отец очень гордился и очень горевал. Таня была «папина». Не в том смысле, что он ее больше любил. Просто она была ему как-то понятнее. Даже эти ее операции по спасению «утопающих»… Он был из той редкой категории взрослых, которые до старости помнят себя юными и беспомощными — вот именно беспомощными, потому что юность — это и есть самое тяжелое человеческое время, когда ничего еще не знаешь и ото всего зависишь, а кажется, будто познал все и во всем прав. Когда-то он сам был таким же хулиганом и троечником. И кто знает, как сложилась бы его жизнь, не начнись война. Как-то сразу стало не до глупостей, все повзрослели в то лето, даже самые отвязные. Но подобного способа взросления он не пожелал бы и врагу. Вот не будь войны, а будь у него, наоборот, в юности такая Танечка — тоже ведь неплохо все могло сложиться.

Оля была «мамина». Внешне это почти не проявлялось, но понимали друг друга с полуслова. И если маме вдруг требовалась помощь, просить никогда не приходилось — Оля была тут как тут. Мела и мыла с песней, так же весело и легко, как перед этим мусорила. А пироги? Что могло быть интереснее строительства настоящего домашнего пирога? Таня сестру не одобряла. Она тоже до отъезда делала по дому все необходимое, но без огонька, а потому что надо. И приговаривала, что это, мол, пережиток, а вот наступит светлое будущее, и уж тогда изобретут для хозяйства специальную машину. Мама улыбалась. Поживет девочка, помыкается, дом свой обустроит — повыветрится из головы дурь. Папа был согласен — изобретут. Раньше вон на кобыле пахали, а теперь? То-то! А Оля просто делала и все. И чего ж не сделать-то? Подумаешь!

Скучала ли Оля по старшей сестре? Пожалуй, нет. Скучать, тосковать не было ей свойственно. Но вот ведь странно — в комнатке, которая теперь принадлежала ей одной, навела было хаос — а он не прижился. Прибежит она из школы, вытряхнет учебники на стол, начнет переодеваться — и не дает эта куча покоя. Делать нечего — подходила, складывала аккуратно. Как Таня. А еще Оля покрывало стала разглаживать на кровати, чтобы без складочек, и для карандашей завела специальную банку. Больше тоска по старшей сестре никак не проявлялась.

Старшей же сестре было вовсе не до Оли. Новые предметы, люди, общественные обязанности — за этой суетой и на сон-то времени не хватало. Сначала Таня исправно писала, два раза в неделю. Потом решила, что это мещанство. И стала писать раз в две недели. А студенческая жизнь набирала обороты. Как-то Таня обсчиталась, как-то отвлеклась — и письма стали приходить в Военград лишь по праздникам. Родители были обижены, а зря. Вовсе она их не забыла! Ведь в сутках жалких двадцать четыре часа. И еще… появился один человек, с Таниного курса. Он нуждался в спасении больше всех вместе взятых.

Мама стала быстро стареть. Появились вдруг складочки в уголках губ и сеточка в уголках глаз, истончилась кожа и заострился нос, и выглядела теперь мама как будто невыспавшейся — всегда. Оля обнимала ее за шею и осторожно вела пальчиком от сизой припухлости под нижним веком до подбородка — и замирала.

— Совсем бабка делаюсь, да? — спрашивала мама весело.

Оля яростно мотала головой и еще крепче обнимала — так что дышать делалось трудно.

— Пусти! Ну пусти! Задушишь! — сопротивлялась мама.

— Ты у меня самая-самая лучшая! — шептала Оля.

— И ты у меня! — мама целовала Олю в лоб. — Это нормально… Со всеми женщинами в моем возрасте… вырастешь — поймешь...

Но Оля не хотела понимать, зачем у мамы становятся старое лицо и утомленный вид.

— Вот вырасту — и изобрету лекарство от старости! — обещала она. И действительно начала готовиться в медицинский.

«Красный путь» расширялся, и работы у мамы прибавилось, так что она поначалу списывала на усталость. Ну и «по женским» вполне мог начаться переход на зимнее время. Она худела, бледнела и буквально засыпала на ходу, но чтобы болело где-то, это нет — поэтому, когда поставили диагноз, было поздно что-то предпринимать. Между впервые произнесенным словом «рак» и похоронами оказалось жалких четыре месяца. Никогда больше Оля не чувствовала себя такой беспомощной и такой непростительно бесполезной.

Папа стал как деревянный. В том, как он поднимался утром, припадая на искалеченную ногу, как собирался на работу и завтракал, не осталось ни одного живого движения. Чистая механика. На жену он старался не смотреть. Не подходил к ней. Не заговаривал. Не из черствости. И не от слабости — это был сильный человек, солдат. Смерти повидал. Он бы и не такое снес — но только не с матерью своих дочерей. Слишком больно.

Познакомились в сорок четвертом в госпитале. Никакого героизма и романтики в их отношениях не было. Никто никого не выносил с поля боя, не сидел у постели умирающего, и с первого взгляда они не влюбились. И все-таки Верочка спасла его. Потому что он тогда не хотел жить. Совсем.

Вроде бы дело повернуло на победу, но вдруг накрыла такая апатия, что не пошевелиться. Нога быстро заживала, неделя-другая — и добро пожаловать в строй. Но внутренних сил для войны Саша в себе не находил. Он бы никому не признался. Он бы пошел, куда пошлют, только… Его бы послали, и он бы пошел. И дошел бы. И там, куда прибыл, потихоньку пустил бы пулю в лоб, из табельного оружия.

Тогда и появилась Верочка. И Саша, надо сказать, ей не понравился.

Другие солдатики были люди как люди. А этот лежал, глаза в потолок, с койки не поднимался. И добро бы серьезное что, а тут ранение под коленку, навылет — тьфу, а не ранение! Другим-то, может, руки-ноги ампутировали, и то ничего, держались. Тоже мужик! Верочка старалась не подходить к Саше и не смотреть в его сторону. И он на нее не смотрел. И не звал никогда. А когда уколы надо было, подлетала Верочка, презрительно губы поджав, да как зыркнет, да как всадит… А ему об стену горох. А глаза такие, знаете… как у артиста.

В общем, не выдержала однажды. Сдали девичьи нервы. Зачерпнула холодной воды кружкой железной, подошла гордая — и выплеснула ту воду пациенту на голову. По волосам потекло, по шее, по подбородку. На мгновение во всем мире выключили движение и звук, остановилось время. А потом этот — мокрый, растерянный, бледный, — потом он взял и улыбнулся…

Это после была любимая семейная шутка — про живую воду.

А теперь Верочка умирала. Глупо. Непоправимо! Медики, они же как сапожники без сапог — всех-то вылечат, а про себя думают, что неуязвимые…

Стояла осень. Весь Военград оказался засыпан красным и желтым, рябиной и кленом, небо было высокое и прозрачное, солнце жарило почти как летом — и от этого несоответствия становилось еще больнее. Оля начала десятый класс.

Папа потерянный слонялся по квартире и боялся заходить в спальню жены. Она тогда уже не вставала, а только приговаривала, мол, повезло — девочки взрослые, выдюжат. И улыбалась через силу. От этой улыбки Оле хотелось выть. Но держалась. И так же через силу улыбалась в ответ. Они за всю жизнь друг другу так много не улыбались, как в те месяцы. Весь уход, вся домашняя работа легли на Олю. Потому что папа не мог. Правда не мог. Таких мужчин бессилие парализует.

Таню ждали на ноябрьские. Но она не приехала. Про болезнь матери она, конечно, знала. Но так, как знают на большом расстоянии: что-то где-то происходит нехорошее, не с тобой. Но ты-то жив и в порядке. И никаких плохих предчувствий, зловещих примет, ничего. И тревоги нет особенной, некогда студенту тревожиться, у него одних учебников от пола до потолка. А страшное слово Тане не сказали. Все надеялись, может, ошибка. Потому увиделись сестры на похоронах. И у Оли плакать уже сил не было, а на Таню зато было страшно смотреть — так она рыдала. Смерть такое дело — сколько ни говори «нормально» и «все там будем», но это до первого прецедента.

Для Тани мамина смерть выглядела как монтаж. Конец лета — и мама почти здорова, просто немного усталая, собирает в дорогу домашние заготовки и пирожки с капустой, а Таня отпирается. Осень — и пара тревожных писем из дома, достаточно торопливых и бережных, чтобы воспринять их как начало трагедии. А потом хлоп — середина декабря, и какое отношение эта восковая кукла в деревянном ящике имеет к маме, всегда подвижной и веселой, живой?! Верните, верните время, и я там, в прошлом, все починю!

Примерно так чувствовала Таня и глотала слезы, которые лились не переставая три дня. И на всю жизнь затаила обиду — на папу, который толком не объяснил, на каменную Олю, не проронившую ни слезинки… на собственную мизерную роль статистки и плакальщицы.

С тех пор каждый вращался как бы вхолостую, сам по себе. Они еще соприкасались шестеренками, но от этого не происходило никаких созидательных действий, одно трение.

Таня была не из тех, кто способен силой фантазии втащить себя в чужую шкуру. Она пыталась как-то действовать, поддерживать сестру и отца, но все казалось неуместным. Менее всего они нуждались в деятельной заботе. Им хотелось отдыха и тишины. А Таня, выпытывая, как все случилось и что было сделано, словно бы ковыряла едва затянувшуюся ранку. И если папа оглушен был настолько, что Таню почти не слышал, то Оля так не умела. Каждое лишнее слово ранило. Она стала ускользать от старшей сестры, убегать. Находила миллион причин исчезнуть из дома.

Январь был удивительно холодный для их широт и снежный, сугробы у подъезда казались выше головы. Оля открывала дверь, делала шаг и невольно смотрела под ноги — ей мерещились похоронные еловые лапы, ведущие от дома прочь, словно следы гигантского чудовища. Дворник давно смел их, но они стояли перед глазами — правая, левая, шаг и другой, — зверь уходил и уносил с собой маму, далеко за реку, за корпуса «Красного пути» на погост Военграда — и закапывал в ледяную нору. Оля шла по городку куда глаза глядят и находила себя уже на мосту, откуда могилы на холме были хорошо видны. Военград был еще невелик, и кладбище казалось крошечным, необжитым. А родных тут было уже двое — бабушка и мама — на этом крошечном пятачке! Оля надолго останавливалась и смотрела через перила на лед. Весной он вскроется, и вода потечет на север, а пока под черными промоинами не было видно течения, одна пустота. Именно здесь она решила, что никогда не станет врачом. Потому что какой в этом смысл, если уже не спасти самого родного человека? Учебники по биологии и химии были заброшены. Но этого никто не заметил. С тех пор как умерла мама, каждый сделался сам по себе.

Раздосадованная Таня, так и не осознавшая до конца всей тяжести горя, уехала: она пропустила сессию, а на носу был новый семестр. Папа выглядел обыкновенно, только не шутил больше. Вернувшись с работы, он садился на табурет в кухне, включал радио на полную громкость и так сидел. Не ел до тех пор, пока Оля не приносила ему дымящуюся тарелку и не вкладывала в руку ложку. Механически жевал. Отодвигал от себя грязное и опять сидел. До тех пор, пока не становилось пора спать и Оля не прогоняла его в комнату. А где-то через месяц, вернувшись из школы, Оля не обнаружила двуспальной железной кровати и стола, на который клали маму. Вместо кровати был ровный яркий прямоугольник нестертого пола. В углу комнаты, которая казалась огромной, стояла сложенная раскладушка. Оля ни о чем не спросила, папа ничего не объяснил. Они только обменялись долгими взглядами и отвели глаза, как будто извинились друг перед другом.

Человеческое горе — величина относительная. Таня не очень глубоко его почувствовала и поняла это как свою душевную ущербность, хотя это было всего лишь неведение, и стыдилась — потому старалась предъявить горе всем и каждому, словно хотела компенсировать внешним шумом внутреннее тихое удивление, которое испытывала вместо приличного случаю отчаяния. Преподаватели очень жалели Таню и легко простили ей все зимние хвосты. Оля, наоборот, старалась сберечь каждое лишнее движение — только бы не расплескать хрупкий покой, наступивший после нескольких месяцев постоянного страха. Оля выглядела спокойной, даже равнодушной, с самого дня похорон, это вызывало невольную укоризну. И когда она немножко запустила химию, химичка не преминула вывести за второе полугодие четверку — и, выводя ее в журнале, а потом в дневнике, ощущала справедливость своего поступка. Все дело было в знании. Оле очень не хватало мамы, но она знала — маме так лучше. Потому что те несколько месяцев… Это ведь тоже была не жизнь. А отец… На следующее лето отец неожиданно женился на заводской буфетчице. Таня восприняла это как предательство и долго не писала домой,  до самого окончания института. А Оля поняла и поддержала отца. Да и какое было ей дело до буфетчицы, к тому времени она уже училась в институте, что же отцу одному-то? На его месте она бы поступила так же — попыталась бы заполнить пустое место, чтобы не ощущать больше космической сосущей дырки внутри. Это как протез. Оторвало человеку ногу, и на ее место приставили неказистую деревянную культю. Заменила она настоящую ногу? Нет. Но при культе хоть как-нибудь идешь, а попробуй отстегни ее да проскачи целый день на одной ноге.

Глава 2

Принято считать, что горе мешает сосредоточиться. Будто в горе человек мало на что способен. Но люди разные, и горе у них разное. Оля, оберегая горе внутри себя — лишь бы не стронуть его с места, стала предельно сосредоточенной, ведь только учеба помогала ей не думать о маме, о смерти.

Поэтому школу окончила, за вычетом инцидента с химией, легко. И, конечно, на «отлично».

И тут случилась странная вещь.

Когда Таня окончила ту же школу на «отлично», ею все гордились. А Оля… В том, как легко она доучилась, было что-то не совсем приличное для сироты. То есть ей бы все равно поставили эти пятерки, но это должен был быть акт сострадания, а Оля не давала повода для сострадания. И вместо того чтобы отдать должное ее силе и способностям, учителя невольно испытывали неприязнь. Не только не хотелось помочь, а наоборот, подмывало как-нибудь позаковыристее придраться, отступить подальше от школьной программы и посмотреть, где же у этого странного ребенка предел, болевой порог, за которым началась бы ожидаемая всеми растерянность, а с нею — повод для сострадания… Впрочем, Оля едва ли замечала эти придирки. Она боялась, что внутри шевельнется пережитое, она была точна как никогда — и от этого неуязвима.

Папе было не до Оли. Как она боялась раздразнить свою боль, так же он культивировал чувство вины перед умершей женой. Чем дальше, тем скрупулезнее он подсчитывал, как мало помог ей, пока еще было можно. Даже стакана воды — пресловутого стакана воды! — не подал ни разу… Их семья началась двадцать лет назад со стакана воды, живой водой окатила его покойница Верочка, чтобы запустить жажду жизни, которая и сейчас не иссякла несмотря ни на что, но ему-то где было взять такую живую воду, чтобы поднести ей, мятущейся на четвертой стадии? Не было такой воды, не было ответа. Потому казалось: проще не подходить, не разговаривать, не сочувствовать, и тогда, может быть, мир застынет, болезнь отступит. Вера звала слабым голосом: «Сашенька! Саша!» А Саша замирал около двери и притворялся, будто его нет дома, лишь бы не видеть, что сделалось с Верочкой, с ласковой ямочкой на правой щеке, с завитушкой волос над бровью… В этом состоянии вины он и сошелся с буфетчицей — сам не заметил как. Она, впрочем, была славная женщина.

Оля к тому времени была уже в Москве и зачислена на первый курс.

Это тоже вышло как-то само собой. Ей было все равно, куда поступать. Наверное, позови ее Таня в свой институт, Ольга бы послушалась. Но Таня не позвала. А зато Танина бойкая соседка по комнате взахлеб рассказывала, как одноклассница поступила на переводчика. Оля слушала эту болтовню вполуха, но когда Таня строго спросила, куда сестра подает документы, машинально ответила — на переводчика… Таня хотела возразить, но растерялась и не нашла нужных слов.

Таня считала, что тратить время на чужие языки — блажь. Пол-Европы и так учится по-русски, и со временем все они станут совсем наши, как Белоруссия или Казахстан, а в буржуйских языках проку мало: что там переводить, когда граница на замке, а замок тот куда как надежен. Таня так сестре и сказала. Мол, непатриотичная какая-то профессия. То ли дело тяжелое машиностроение, или там нефтедобыча. Но Ольга вдруг уперлась — хочу учить языки и все тут.

Таня относилась к гуманитарному образованию свысока. Гуманитарии — они ведь ничего не производили. Кроме учителей, которые производили рабсилу, способную обслуживать добрые механизмы. Все остальное, по мнению Тани, было от лукавого. Так она и объявила сестре. Впрочем, сильно не отговаривала. У всех этих гуманитарных вузов была дурная слава. Считалось, что попасть туда честным путем невозможно. Таня поэтому не верила, что блажное намерение младшей сестры оправдается. Подаст документы, получит одну какую-нибудь четверочку и не доберет балла. А там и август. Можно будет устроить ее в нормальное место, на вечерний.



Поделиться книгой:

На главную
Назад