Так они и сидели молча. И каждый мысленно клял Маню: могла бы предупредить обо всем, могла бы не посылать сюда, могла бы не навязывать Зинаиде их общество, могла бы лихая женщина Маня хоть раз в жизни подумать и не делать глупостей.
Лидию положили в маленькой комнатке, окошком в палисадник. В ней, узенькой, как пенал, помещалась совсем узкая кровать, из тех, о существовании которых, как и о навесных замках, Лидия забыла… А увидела кровать – снова расстроилась. Железно-кружевные спинки – где это теперь найдешь? Все их давно пионеры нашли и сдали в металлолом, а вот эту хорошо спрятали. Даже у Мани лет двадцать уже стоит деревянная кровать. У Мани! Человека, которому всегда было все равно, на чем спать. Не имело это значения, кроватный вопрос не был вопросом в Маниной жизни. Но даже она имела деревянную! Держась за шершавые холодные переплетения кровати, Лидия поняла, как бедно жила всю жизнь Зинаида, если не выбросила этот пламенный привет тридцатых годов. Когда же умер Ваня? И чем она занимается сейчас? Шьет? Когда-то она была классная портниха. Но московские портнихи не бедствуют. Те, что что-то умеют, дерут будь здоров! Лидия это знала, она иногда, раз в десять лет, шьет у одной. Так она посчитала: приличное платье в таких случаях стоит ровно половину ее месячной хорошей зарплаты. Как тут не подумаешь, прежде чем решиться идти к портнихе. В общем, если брать домой шитье, то эту железную кровать вполне можно было бы выбросить. Значит, Зинаида дома не шила.
– Вы здесь спите? – спросила Лидия.
– Нет, – ответила Зинаида. – Тут Ваня спал. Ему нравилось, что сирень прямо под окнами. Он очень сирень любил. А я в кухне… Там всегда теплее, а эта комнатка холодная, тут же ни одна стенка не обогревается, это же пристройка. Да и то сказать. Планировалась не комната вовсе, хотели сделать теплую уборную и ванную. У нас тут все уже поделали, как только воду в дома провели. Вот и мы хотели. Да не получилось.
– Почему?
– Так кто же бы это все делал, Лидочка? – засмеялась Зинаида. – Ну стенки я сама выложила и крышу сама крыла. И дверь пробивала. А трубы вести… Тут моего ума не хватило. А потом Ваня заболел, тут лежал, сирень нюхал и говорил, как это я хорошо комнату выстроила. Решили: пусть и останется летней комнатой, а на ванную позовем специалистов. Не успел Ваня.
– Он когда умер?
– Да уже пять лет…
– А вы?
– Что я? – засмеялась Зинаида. – Я живая. Да ладно, Лидочка, ладно! Ничего вы такого не сказали. Вы про работу? Я работаю в швейной мастерской.
– У вас это должно хорошо получаться! – горячо сказала Лидия. – Я помню вас как самую модную у нас портниху.
– Какое там! – махнула рукой Зинаида. – У меня же никакого образования. Я же самоучка. Один фасон умею шить. Ладно, Лидочка, спите. Умаялись мы все сегодня.
Кровать оказалась удобной. Она чуть поскрипывала, но так ласково-утешающе, что Лидия, уже много лет не выносящая каких бы то ни было посторонних звуков, будь они самыми прекрасными и естественными, уснула сразу, не испытав раздражения и злости.
«Какая-то гипнотическая кровать», – уже сквозь сон подумала она.
…А потом вдруг сразу проснулась. От шепота. Ей показалось, что она спит в старой своей московской квартире, в узком пространстве между двумя старинными гардеробами. Тихий ночной разговор свекра и свекрови проникал к ним в выгородку через большое количество препон, через толстые стенки мебели на века, через ворох белья на полках, гору посуды. Оттого проникающий голос всегда казался то глухим, то гулким, то звенящим и даже скворчащим, как на сковородке. Такой голос имел и вид. Он был обряжен в шелковое с оборками платье свекрови, укутан в теплый, чистейшего козьего пуха платок, и, так весь одетый, голос был спрятан в треснутую супницу из китайского фарфора, где хранились серебряные кофейные ложечки 1871 года издания. Так вот, этот самый голос позванивал ложечками и, пробиваясь сквозь пуховую вязку платка, выползал из трещин супницы прямо Лидии в уши и в одно мгновение взрывал и ночь, и сон, и покой, и счастье.
– …Режет мясо, а потом вилку перекладывает в правую руку, чтобы есть, понимаешь, в правую руку! И не замечает, что все смотрят… Вилка в правой руке. Вилка… Вилка!.. Пятьдесят вилок начистила… Пятьдесят вилок в правой руке… Все смотрят… Такой моветон… Пятьдесят вилок… Зачем столько? Но она такая… Она всю жизнь была такая… И режет, и ест правой. А левая зачем? Все должно соответствовать предназначению. Ест правой, а флаг повесила. Милицию надо звать, милицию! Правой ест, правой! Пятьдесят вилок. С ума сойти. Это же значит и пятьдесят тарелок?!
– И рюмок, – гоготнул гардероб.
– Ш-ш-ш! – сказал голос.
– Дз-з-з… – серебряно звякнули ложечки. И Лидия окончательно проснулась.
В палисаднике разговаривали. Тонкие стенки комнаты-пристройки, оказывается, были прекрасными резонаторами. Знала ли об этом Зинаида? Сейчас здесь, на железной гипнотической кровати, было все отчетливо слышно, будто разговаривали рядом. И Лидия понятия не имела, как быть: обнародовать ли уникальное акустическое свойство Зинаидиного дома или уж смолчать… «Я ведь не подслушивала, – подумала Лидия. – Я услышала».
– .. .Ты мне скажи… – Ленчик со всхлипом вздохнул. – Ты меня всю войну ждала? Я ж, в общем, не в курсе…
– Нет, – ответила Зинаида. – Врать не стану. Не ждала я тебя… Знаешь, я тогда еще, когда Веру хоронили, поняла: не вернешься ты ко мне никогда. Ты помнишь, как ты бежал после похорон? Помнишь?
– Как я бежал? Как?
– Прытью, – засмеялась Зинаида. – Мы еще слезами умывались, еще и поминки толком не начались, только старушкам просвирки роздали, а ты уже плести что-то стал про поезд, время, обещание какое-то. Я с тобой тогда насовсем и попрощалась. Дурой-то я, Леня, не была.
– Да ты же мне потом писала!
– Не писала, Леня. Это ты все напутал. Я до этого тебе, считай, каждый день писала, а потом нет… Никогда и ни разу!..
– Писала, – упорствовал Ленчик. И Лидия засмеялась.
Она вдруг поняла, в кого у них Сергей. В дядьку. Он тоже любит придумывать факты и обстоятельства, которых не было, но которые, по его убеждению, должны были быть, потому что ему так хотелось. Он до сих пор убеждает Лидию. что это она сама отказалась ехать тогда после войны с отцом, злится, уличает ее в искажении правды, а Лидии бывает неловко призвать в свидетели самого отца, чтоб он сказал: не хотел я брать ее, не хотел. Так и считается в семье Сергея и Мадам, что Лидия отца неблагодарно отвергла, поэтому и понятно, и справедливо, что отец именно к сыну имеет чувства особые, а на Лидию в душе обижается. Хотя – заметьте – манто купил… И сейчас там, в палисаднике, Ленчик тоже придумал историю и раз и навсегда в эту историю поверил.
– …Я ведь тебе, помню, и отвечал…
Печально засмеялась Зинаида. Печально и тихо. И посчитал Ленчик этот смех доказательством своей, не ее, правоты, почему и сказал довольно:
– Вспомнила все-таки… То-то… Ну а потом? После войны?
– А чего ты через войну, как через лужу, перешагиваешь, Леня?
– Эвакуировалась? – спросил он. – С Маней?
– Слушай, – сказала Зинаида. – Слушай. Я с Маней всего полгода как разговариваю. Мы с ней по разным сторонам улицы больше тридцати лет ходили.
– Ну, бабы! – гоготнул Ленчик. – Ну, циркачки! Чего не поделили? Или кого, может быть?
– И не знаю, как тебе сказать, – снова тихо сказала Зинаида. – Ну вот если я тебе так скажу: всем в войну горе было, а мне счастье, ты как это поймешь?
– А так! Все бывает. Там, где я был, тоже радости встречались. Посылку Маня прислала с куревом – у, какой я счастливый был! Потом мне дали работу по специальности, инженерную. Так я чуть на голове не ходил. Чертежи, готовальни, все трогаю, все нюхаю, ну, думаю, братцы мои, теперь больше ничего и не надо. Пока человек живет, он всегда найдет себе повод для радости. В самых невероятных условиях. И слава богу, Зина. Ну не были бы мы такими живучими, давно бы уже к чертовой бабушке вымерли от пессимизма.
Лидия слушала дядькин голос и думала: все верно. Но она сама никогда этой человеческой живучестью не умилялась. Иногда даже думалось зло, гневно: было бы хоть во имя чего? Но тогда что же? Не выживать? В этом-то какая доблесть? А в чем вообще доблесть? Дядька, счастливый, нюхает тушь… Маленькая радость, которая должна скрыть все несчастье той поры?
– Я счастливый тогда был, Зина, счастливый! – Дядькин баритон взвился до теноровой высоты. – Так что я понимаю!
Кажется, он прикоснулся к Зинаиде, потому что скрипнула лавочка, и Лидия просто увидела, как деликатно, но настойчиво отодвинулась от него Зинаида.
– Да ты что? – удивился Ленчик. – Что уж, я тебя обнять не могу? По праву первой любви? Я, если б знал, что тебя встречу, шкуру бы тебе привез на пол. Зверя бы большого положил, чтоб ты по нему ногами походила. И пришлю, ей-богу, пришлю. Мне дадут отстрел, я ведь у себя в Якутии фигура – у-у! – а жена у меня персо-о-она… – И Ленчик, довольный, захохотал.
Лидия почувствовала, как ей сдавило грудь. Произошло таинственное: ее сдавило невысказанными Зинаидиными словами. Было что-то страшное в этом ощущении чужого стеснения и чужой немоты, как своих. Сидела через стену далекая и забытая ею женщина, которую истязало несказанное, невыраженное, невыспрошенное, а рядом сидел этот сундук с голосом, этот счастливый родственник, и ничего не понимал, и ничему не мог сочувствовать. Мысленно он уже свалил большого зверя к ногам своей первой любви и чувствовал себя превосходно в этом своем исконно мужском деле! Он не мог, ну хоть застрелись, понять, чего ждет от него Зинаида.
– Ты, знаешь, – сказал он, – хорошо сохранилась. Фигурка у тебя в норме, мясов, молодец, не распустила. И Маня тоже. Вот моя Александра грузна. Великова-та, так сказать. Но я считаю, это – от президиумов. Каждый день по многу часов сидит, бедняга, давит стул. А ведь есть все равно же захочешь? Десять бутербродов она в перерыве в себя бросает… В общем, шесть пудов – контрольный ее вес. А центнер ее уже беспокоит. Садится на диету.
– Давай ложись спать, – сказала Зинаида каким-то далеким голосом, пробившимся сквозь невысказанное, главное. – Завтра – день хлопотный.
– И то, – согласился Ленчик. Еще раз скрипнула лавочка.
– Что ты, что ты! – прошептала Зинаида.
– А я еще не старик, не старик. Я еще вполне… Но, видимо, Зинаида резко встала, а он плюхнулся всем весом на скамейку.
– Тогда не давалась, – хохотал Ленчик, – ценность свою берегла, а сейчас чего? Да ладно, ладно… Я силой этот вопрос никогда не решаю. Не психуй, старушка недотрога. Я спать пойду. Устал, как черт… А у нас в Якутии, между прочим, уже день…
Зинаида плакала тихо и отчаянно. Пока Лидия надевала в темноте халатик, пока ощупью, стараясь не шуметь, выходила из незнакомого дома, Ленчик уже захрапел на террасе, по-детски почмокивая губами, и этим снова напомнил Лидии Сергея. Тот тоже всю жизнь «сосет соску». Она осторожно спустилась с крылечка и, вытянув впереди себя руки – ничего же не видно! – пошла на этот тихий плач, не зная, ни что скажет, ни что спросит, ни за чем идет. Так, не размышляя и не задавая вопросов, она шла ночью только к дочери, когда та вскрикивала во сне, или стонала, или, совсем наоборот, спала так тихо, что надо было прийти и наклониться к ней низко-низко, чтобы услышать слабое, едва уловимое дыхание. Она прижала голову Зинаиды к себе, и та отзывчиво и покорно приняла эту ласку, будто и ждала ее, и знала: вот сейчас придет человек, в плечо которого можно доверчиво и безоглядно ткнуться. Они сидели, покачиваясь, будто баюкали друг друга, ночь была черная и теплая, ночь для понимания без слов, и то, что они все-таки заговорили, не было их сомнением в том, что возможно понимание без слов. Выговориться, выплакаться, высказать значило другое – вытолкнуть наконец из себя спекшийся кровавый ком долгого-долгого молчания и немоты.
– Марио, Лидочка, был очень хороший человек. И никаким он врагом не был. Просто несчастный мобилизованный. Ну что он мог против этого сделать? Нам по двадцать лет было. Его с товарищем определили к нам жить. Я испугалась, спряталась, а он говорит: «Не бойсь! Не бойсь! Я не злой!» Он по-русски совсем понятно говорил и старался читать по-нашему. Всю этажерку с книгами перерыл, а у нас ничего толком и не было. Как сейчас помню, «Мартин Иден», «Милый друг», пьесы Бернарда Шоу, а он все спрашивал: «Где Лев Николаевич Толстой? Русский дом, а нет Толстого. Ай-яй…» Я тогда принесла ему от соседки «Воскресение». Он его читал и говорил: «Ой! Это роман о вине и искуплении». Я очень удивилась, я считала, что это роман о любви. Но я с ним поначалу старалась не говорить. Я хотела его ненавидеть. Я очень хотела этого, Лидочка. Разве я не ненавидела их всех, проклятых, всех до единого, вместе взятых, всех, кроме него? Надо сказать, что я по природе своей человек замкнутый, одинокий, у меня особо и подружек никогда не было. А те, кто и был, те эвакуировались, те в деревню поехали, были и такие, что работать пошли, а я, что называется, ни то ни се, ни пятое ни десятое. Мама моя как-то крутилась, что-то продавала, что-то меняла, а я, дылда здоровая, сижу, как колода. Но мама мне ни слова. Наоборот, она рада, что я никуда не хожу, что я дома. Но уже скоро стали меня люди осуждать, что я ничего не делаю. Шла бы, мол, в контору, какие-никакие бы деньги приносила. И тогда Марио нам стал помогать. То суп в котелке принесет, то кашу, то сладкого чего. Приносит и все извиняется за это. Я, Лидочка, думала тогда, что с ума сойду. Я же комсомолкой была и осовиахимовкой, я же хорошей, порядочной была девушкой, а тут получается – чужой, враг меня кормит. А он не враг, не враг был. Он мне сам говорил, что фашистов ненавидит. Товарищ у Марио, что жил с ним, был
очень противный. Он сразу стал ко мне приставать, но Марио ему что-то резкое по-своему сказал, и тот затих… Вот сейчас говорю про это, и мне страшно делается. Как я жила? Ни с кем ни словечка, есть не ем, а все тупо думаю: надо что-то делать, надо что-то делать… Может, вам, Лидочка, это странным покажется, но мысли у меня были героические. Я думала о подвиге, но понятия не имела, в чем он может заключаться. Вы подумаете: какая она глупая. Я, Лидочка, до войны все о любви думала. Все мои мысли были об этом. Любовь, семья, дети, домашнее хозяйство. И несколько лет все это было – Леня. А потом я поняла, что ему это все не надо. Он хороший человек, но для него все то, что для меня было главным, главным быть не могло. И жениться он еще не хотел, ему одной женщины просто было мало, а при слове «дети» он умирал со смеху. Мы и расстались после смерти вашей мамы, а тут как раз война. Вот я так дважды заледенела, один раз от неполучившейся своей любви, а потом от войны. Я так думаю: мне надо было сразу на фронт призваться. Но уж больно быстро нас оккупировали, не успела я, Лидочка, ни в чем разобраться. А потом, значит, я стала думать, что надо совершить какой-то поступок. Вы в Бога, конечно, не верите. Да и я как-то не очень. Но что-то, Лидочка, есть… Есть, Лидочка, какой-то твой, написанный на веку, путь, и никуда от него не уйдешь… И было так… Приятель Марио получил отпуск, Напился он на радостях, как свинья, и ввалился к нам. Все у него уже было собрано в два чемодана, но набрал он еще ложек деревянных, как сувениров, и сложить их решил. Мама моя, покойница, рукодельница была удивительная. У нас дома целые картины под стеклами висели, ее вышивки и гладью, и крестом, и аппликациями. Я таких, Лидочка, больше не видела. И вот этот самый паразит вдруг начинает эти мамины картины снимать, мол, к ложкам добавление. И смеется, довольный, что мы стоим и молчим, как чушки. И вот тут меня и прорвало. Схватила я кочергу – и как закричу, и как шмякну его по голове… Лидочка, я его убила! Это столько во мне накопилось горя и силы, что он без единого звука свалился. Только картину уронил, и она разбилась. Представляете, что было с мамой? Стоит смотрит, а лицо у нее то белое, то какое-то синее, то красное. И тут входит Марио. Хватаю я кочергу и – на него, а он смотрит на меня внимательно, понимающе, виновато… И я вдруг чувствую, как кочерга у меня в руках пудовеет, как я ее уже не могу держать, как она меня валит с ног… В общем, стало мне плохо, и я упала. Пришла в себя, Марио голову мою на коленях держит и по щекам меня похлопывает, а когда я глаза открыла, он меня так нежно-нежно прижал к себе и говорит: «Ничего не бойся. Все будет хорошо». Лидочка, я не знаю, как к кому приходит любовь, а ко мне она пришла так. Я еще раз глаза закрыла, чтоб он еще раз меня по щекам похлопал и еще сказал, что все будет хорошо. В общем, мы втроем убитого закопали в летней кухне, вместе с чемоданами и деревянными ложками. Марио очень за меня беспокоился. Ну, во-первых, крик мой страшный соседи слышали, стали выяснять, что случилось. Объясняли мы им так: сорвалась со стены картина, стекло вдребезги, а я от неожиданности испугалась и закричала. В общем, все поверили, тем более что рассказывал все Марио. Он же предложил нам уехать. Содействие обещал любое. Но, Лидочка, никуда я от него уже не могла уехать. Пока он тут – решила – и я буду тут. А там видно будет. Кончилось тем, что предложил он мне выйти за него замуж и ехать к его родным. Парикмахеры они. И русских они очень уважают, потому что какая-то прабабка у них русская… Я, смеялся Марио, продолжаю традицию. Тебя примут, как королеву. Ты ведь Зинаида, это значит дочь Зевса. Он очень увлекался литературой».
Лидочка. Про Зевса мне рассказал, про Данаид. Чего говорить? Не знала я этого. И немцев он не любил. Говорил, что это противоестественно, что они союзники немцев, а не наши. Мы всегда в войнах дураки, говорил. И мама мне сказала: езжай, раз он тебе нравится. В конце концов: война не вечна. Купил мне Марио на толкучке белые туфли, а мама платье сшила из муслина, и пошли мы жениться. «Нонсенс! Нонсенс!» – говорил немец из комендатуры, но все-таки выдал нам официальную бумагу и даже речь произнес. Я ничего не понимала, спрашиваю у Марио: что он говорит? Он наклонился ко мне и говорит: «Глупости, Зиночка!» А потом после сказал, о чем немец философствовал. Что мы, дескать, своим союзом подводим итог и начинаем новые отношения между народами. Я тогда спросила у Марио, а как он думает. Он вздохнул и сказал: надо тебе скорей уезжать, а меня ранит в правую руку, я тебе обещаю. Я знаю как… Ничего он не знал. Его свои же за самострел расстреляли.
Поехала я неизвестно куда, а попала на работу в лагерь для военнопленных. Испугалась я этого, Лидочка, сил нет. Как же я смогу там работать? Но повезло мне – заболела. Что со мной было – не знаю. Только я ни ходить не могла, ни смотреть, ни говорить, как паралик стала. Провалялась в больнице месяц с лишним. Вышла я как-то во двор больницы, я уже ходить начала, потом за ограду вышла, так и пошла, пошла домой. К маме. В сером халате и тапочках. Никого я не боялась, спала где придется, ела тоже. Где-то мне дали юбку, кто-то дал галоши, пускали переночевать, а расспрашивать не расспрашивали, тогда много девчат домой пробивалось. Вы скажете, зачем шла. Было у меня одно в сердце: дойти до мамы. Мы ведь с ней тогда прощались насовсем; не дай бог вам, Лидочка, прощаться когда-нибудь с живым родным человеком насовсем. Я так думала: если я дойду домой – есть Бог.
И дошла, а мамы уже не было. Она очень скоро умерла после того, как я уехала. А держалась хорошо, дождусь, говорила, как война кончится и нечего будет тебя стыдиться. Смерть мамы у меня на совести, Лидочка. Не дай бог кому носить такой грех. А тут Маня вернулась из эвакуации. Ну, думаю, вот кому я все расскажу – и про убитого, и про то, какой Марио был хороший, в общем, про все, все, все. Во-первых, Маня вроде как родственница, через Леню. Во-вторых, она всегда была человеком справедливым, вникающим. Так мне казалось. И пошла я к ней. А тут она сама мне навстречу. Я к ней кинуться хотела, а она видит, что я к ней вроде рвусь, остановилась, смотрит на меня с такой ненавистью, а потом ка-а-ак плюнет… Повернулась и пошла. Спина каменная, лопатки сдвинула, вся как неживая, как из железа сделанная. Идет и аж звенит вся от возмущения. И превратила меня эта железная Маня, Лидочка, в камень. Так я, каменная, и стала жить.
Ваня был добрый, хороший человек, но он считал меня очень виноватой. И до самой смерти считал, хоть и любил, и уважал по-своему. За то уважал, что я, мол, свою вину искупаю служением ему, слепому. Я не могла ему объяснить, что я ничего не искупаю. Что я после Маниного плевка и виноватой себя не чувствую. Я с ним не для искупления живу, а потому что мне с ним, слепым, легче, чем со зрячими. Он же не видит, что я каменная. Я очень для него в жизни старалась. Но поверьте, Лидочка, не из-за вины. Я Марио любила, я знала, что он хороший, случись так все заново, я бы все равно за ним пошла. Меня уже после войны его родственники искали, все хотели породниться. Отказалась и сама ехать, и к себе звать. Вы фильм «Подсолнухи» видели? Ко мне тогда из кино приезжали. Показывали фотографию артиста Мастроянни, похож, спрашивали, или нет? Я, конечно, не сказала, что Марио – совсем молоденький был, я даже не представляю, каким он мог быть взрослым мужчиной. А фильм… Ну что фильм? Там же все хорошо и благополучно, а у меня все было плохо. Маму потеряла. Марио потеряла. Репутацию хорошую тоже вроде бы как… Ну чем такие потери возместишь? Никакого счастья на такое несчастье не хватит. А мое счастье вообще каменное было.
Потом какой-то дурак пустил сплетню, что у меня за границей наследство… Советчиков появилось тьма. Сроду я не слышала, что такое сертификаты. Услышала! Одна даже принесла их, показала, все, говорит, на них купишь. Сама в руках бумажку держит, не выпускает. Господи ты боже мой! Дальше еще хуже!
Меня стали сватать, стали говорить, какая я и не старая, еще и красивая, мол… Послала я всех подальше. И тогда обо мне некоторые стали говорить: дура. Я молчу. Дура так дура. А вот пришла ко мне Маня и говорит мне с порога: «Прости, если можешь, меня, дуру…» Я ей отвечаю: «Дуру поймет и простит только дура…» Заплакали мы с ней, засмеялись и вот теперь вместе. Про старое не говорим: обе боимся. Боимся, вдруг что-то не так поймем, а нам, Лидочка, нельзя сейчас не понимать друг друга. Вот и захотелось мне выговориться хотя бы перед Леней. Я скажу, а он уедет. Не захотел… Нет, нет, я его не осуждаю. Кто знает, Лида, какие у него внутри баррикады выстроены и против чего… А я сразу решила прорываться. Ну и не вышло… А вы, Лидочка, меня выслушали. Вам это давно хотелось, да? Я ведь помню, как вы меня старательно не замечали. Очень старательно. Интересовала я вас, значит…
Как несправедливо устроена жизнь! Что бы получить человеку интерес к себе ровнесенько в тот момент, когда это ему больше всего надо. Но все приходит потом. Приезжал ко мне один писатель, где-то что-то про мою жизнь услышал. Явился. Ровесник
мой, может, постарше. Почему-то не воевал, а был в эвакуации. На вид здоровый, но мало ли что… Но я не об этом – пришел и сразу спрашивает: «Какое чувство вы испытывали к итальянцу? Какая в нем была особенность?» Ну, как с таким разговаривать? Я ему вежливо так сказала: уходите, пожалуйста. Вот такая, Лидочка, жизнь. У Вани была любимая песня «Заветный камень». Он иногда сам любил ее петь и всегда плакал. И я с ним. Плачу и вроде мягчею. Вроде обратно из камня в человека превращаюсь. Но Ваниных песен на это дело не хватило. Или я уж такой камень-гранит? Все может быть, Лидочка, все может быть…
…Они сидели, прижавшись друг к другу, отрезанные от всего мира темнотой и тайной. Поэтому, когда в комнате включился свет и выхватил из ночи их заплаканные лица, и куст малины, и перевернутое дырявое ведро, и шланг, змеей свернувшийся у ног, они, как по команде, отодвинулись друг от друга и провели пальцами по щекам, и улыбнулись виновато этому жесту, и только тогда повернули головы к окну. На них смотрел, еще не видя, а только всматриваясь, Сергей, заспанный и вроде перепуганный. Лидия постучала ему в стекло.
– Что случилось, Сережа?
– А! – сказал он. – Это ты! Я проснулся и понять не могу, где я. А кто-то бубнит, бубнит над ухом. Это ты с кем? Чего не спишь?
– Спи! – сказала Лидия. – Спи!
– А вы прекратите трепаться, – обиделся Сергей. – Или уйдите куда-нибудь от окна.
– Уйдем, Сережа, уйдем! – сказала Зинаида. И повела Лидию в дом.
Они прошли мимо чмокающего Ленчика, мимо ворчащего Сергея, Зинаида укрыла Лидию одеялом, провела рукой по ее волосам.
– Спасибо вам, Лидочка! – сказала Зинаида и ушла.
Она постелила себе в кухне на высоком кованом сундуке. Она любила это место, твердое, высокое и покатое. Никто не мог спать на такой покатости, а она могла. Даже научилась не скатываться во сне. Так и спала на горбе, ухватившись руками за металлические холодные сундучные оковы, хранившие много лет старое стеганое одеяло, солдатскую шинель и тяжелую чугунную кочергу. А Лидия, как ни странно, уснула сразу. Глупый ей приснился сон. Будто выходит она замуж за Ленчика, но за «замужем» надо постоять в очереди. И вот они стоят, стоят, измаялись, а очередь идет медленно, они куда-то отлучаются и пропускают свое время. «Мы вас не видели, не видели, не надо было отлучаться». Ну совсем как за кофе или там за французской помадой. И тут же новость: следующий раз «замуж» будет только через год. Ленчик тогда говорит, что ждать не намерен, и начинает силой тянуть ее в дом, где этот самый «замуж», а все вокруг кричат, возмущаются, плачут какие-то дети. И Лидия уже во сне начинает понимать, что все это чушь, что Ленчик – ее дядя и замуж за него нельзя. Она пугается во сне такого безобразного поступка и просыпается совсем.
«Приснится же, – думала Лидия, надевая халатик и расчесывая волосы. – За замужем очередь». Теперь, не во сне, именно это казалось ей самым глупым и нелепым.
Во дворе Мани полно было народу, и это еще только утром. Оказывается, Лидия проспала все на свете. Приходила к Зинаиде Маня и направила Ленчика в близкий магазинчик: ей там кой-чего оставили, надо было принести. Зинаида пошла помогать с готовкой, а Лидии они оставили записку, как запереть дверь и где умыться. И потому, что приснился дурацкий сон, и потому, что она так долго, оказывается, спала, Лидия почему-то растерялась и забеспокоилась. И, идя к Мане, думала о глупом: ей скажут, что она поспать горазда или что-то в этом роде. А тут полно народу, и навстречу с какой-то кастрюлей идет Зинаида, и тогда только вспоминается весь ночной разговор. Лидия просто в ужас пришла. Как же она могла так спать после всего услышанного, как же она не вскочила сегодня первая, чтобы сказать Зинаиде какие-то важные слова.
– Вы так сладко спали, Лидочка, – сказала Зинаида.
– Не спала – дрыхла! – закричал Сергей откуда-то сверху.
Лидия подняла голову и увидела, что он, оказывается, протягивает удлинитель к радиоле, стоящей на возвышении из каких-то ящиков, а эти самые ящики покрыты знакомым с детства, но давно забытым ковриком. Боже мой, когда это было! Он висел над ее кроватью в еще доисторическое время – при маме. Потом он оказался с ними в эвакуации, там же загорелся от плиты, вернулся снова, занял место над кроватью, на прогоревшее место Лидия повесила вырезанный из журнала и заведенный в рамку портрет Ули Громовой. Вспомнилось ощущение от ковра и портрета. Казалось очень красиво: на желтом подпаленном поле черноглазая и чернокосая девушка, и Маня, глядя на стену, сказала: «Что же ты из нее украшение сделала? Ишь как все сочетается…» Лидия не поняла тогда, осудила ее Маня или похвалила, не вникала просто в слова. Тем более что Уля на самом деле была любимым героем и надо было повесить ее портрет на лучшем месте, а лучшего места, чем ковер, не было. А то, что этим самым еще и дыра закрылась, так что в этом плохого? Теперь коврик лежал на ящиках и на нем, выпятившись, стояла радиола, а Сергей тянул к радиоле провод. Во дворе ходили какие-то неизвестные Лидии люди, они еще издали предупредительно здоровались с ней первыми, и было что-то в воздухе… Какой-то первомайский флюид, что ли… На крыльцо вышла Женя Семенова, в розовом чепчике ее топорщились бигуди, она вкусно потянулась, не стыдясь показать всему народу полные белые ноги, почти до трусиков, потом наклонилась, обмякла вниз, потряхивая руками, и так вот, скрюченная, прокричала Лидии:
– Вот как надо уходить на пенсию! С барабанным боем – ни больше ни меньше. Слышишь меня, старуха? Я буду уходить только так!
Потом она выпрямилась и легко сбежала с крыльца.
– Черт возьми! – сказала она. – Кому только теперь не дают персоналки, а Маня будет, как всю жизнь, в графе «и прочие». Точно! Знаешь, у нас с тобой еще есть время, чтобы все предусмотреть на такой случай. Я опять о Мане. Если уж ты общественница по сути своего характера, оформи это документом. Надо было ей дружить с райкомом. Пусть бы она там была зафиксирована в какой-нибудь роли. А у нее – ничего. Одна трудовая книжка, и в таком виде! С ума сойти! Во-первых, пропуски в стаже, а ты помнишь, чтоб она не работала? Ни одной благодарности, я имею в виду записанной. Я, конечно, напишу о ней очерк, но этого для дела мало. Для дела надо было позвать в гости преда исполкома и начальника треста, а не подруг-алкоголичек. Ну, умная у тебя тетка, как ты считаешь?
Лидия почувствовала совсем легкое головокружение. Первое доказательство того, что жить приходится на планете, которая мало того что все время летит в неизвестном направлении, так еще и вокруг оси своей крутится. Затошнит тут! Ну что ей возразить бывшей откатчице, ныне столичной журналистке, Жене Семеновой, по существу? Да ничего! Все правильно. И все совершеннейшая ложь. Конечно, надо думать о будущем, о старости и запасаться нужными документами и бумагами. Только – как это? Как это? Дана на-стоящая в том, что податель сего принес людям добра в количестве… Метров? Килограммов? Микрон? Боже мой, ведер! Конечно же, ведер! Добро можно измерить только ведрами! Головокружение прошло, и Лидия внимательно посмотрела на Женю. Та стояла, зажмурившись и подставив лицо солнцу, и было видно невооруженным глазом, как она его впитывает и поглощает. Такое непосредственное подключение к светилу завораживало и валило с ног.
– Ты же знаешь, – мурлыкала Женя, не открывая глаз, – я в жизни прошла все дороги. В пятнадцать лет откатка. Потом колхоз. Училась и работала. Дети в яслях с двух месяцев. У меня вырезаны все мои женские потроха, был страшенный поликистоз, и я думаю, что это результат той же самой откатки. Так вот черта с два я на это наплюю и забуду. Я извлеку максимум из своей тяжелой молодости. И хоть я давно интеллигентка по положению, я педалирую именно на этом.
Она неожиданно широко открыла глаза и, защитив их от солнца, внимательно посмотрела на Лидию.
– Так и знала, у тебя уксусное лицо! – сказала она. – Я тебя шокирую? А я зла, я зла на Маню, зла на эту проклятую расейскую простоту, при которой все промеж пальцев. Ну будь доброй, ну отдавайся обществу сколько тебе влезет, но помни же и о себе в конце концов!
Женя отошла в тень, наклонилась над бочкой с дождевой водой и, испуганно фыркнув, опустила лицо в воду. И снова Лидия подумала, что она заряжается непосредственно от природы, то от солнца, а теперь – от воды. И будто в подтверждение этому – Женя сорвала какие-то цветы и стала растирать их мокрыми ладонями, чуть скривившись от брезгливости, Поглощение и переработка Солнца, Воды, Травы…
– Ты хорошо выглядишь, – сказала ей Лидия.
– Стараюсь! – засмеялась Женя. – Иначе нельзя. Мне надо прожить минимум шестьдесят пять лет. Значит, еще семнадцать. Надо распределить энергию так, чтобы не быть никогда старухой. Ты так сможешь?
Она оглянулась по сторонам и довольно шустро сделала стойку на руках, прижавшись белыми пятками прямо к голубой ставне. Халат сполз на голову, открыв Женю всю, до самого пупка, в розовых шелковых трусиках, сидевших на ней влито, без морщин. Вот это и увидел в первую очередь Егоров – женщину вверх ногами, в трусиках, с голыми розовыми ногами на синей ставне. А вверху, прямо над этим физкультурным стриптизом, трепыхался флаг, и Егоров воспринял это не по частям – ноги и флаг, а в целом – ногифлаг и снова – в какой раз! – возмутился неуправляемостью гражданской жизни, в которой все несуразно перемешано, по чьему-то злому умыслу, по чьей-то недоброй воле. И этот умысел хорошо бы вскрыть, потому что разреши только отдельным людям стоять на руках под флагом, завтра встанет весь народ… Егоров живо представил возможное безобразие, но тут ноги опустились и уже, как положено, держали женщину, которая вчера была вся в белом, а сегодня вся такая розовая, если не сказать красная, но тут все правильные мысли Егорова окончились – и началась сплошная бузня. На каких-то подрагивающих ногах, каким-то шепелявым голосом он, завывая на знаках препинания, обратился к Жене Семеновой:
– Утленнюю залядоську де-а-ете? На свезем воз-дюське? А тлюсцей не бе-а-ете?
Разламывался на части могучий военный человек Егоров. Сомкнув пятки вместе и разведя носки в стороны, он уже не видел груди четвертого человека, он видел только женщину своей мечты, светлый образ которой был создан после просмотра трофейных послевоенных фильмов. Мечта сломила Егорова: он забыл, зачем пришел, но уже знал, что просто ему не уйти.
А вокруг все закипало. Закипал крутой куриный бульон к пирожкам с мясом. Закипал компот из прошлогодних сухофруктов к отварному рису, шипело добавленной водой масло для хвороста, уже готовы были на все случаи три эмалированных чайника. Но главное – закипали страсти. Чему в большой мере способствовала завопившая на всю улицу радиола. И хоть до начала праздника было еще много времени, все, услышав музыку, засуетились, и женщины стали снимать фартуки.
– .. .Ах, Маня, я пойду хоть завьюсь, а то неудобно…
– .. .Мне платье отпустить надо, по короткой моде сшито, а теперь уже не идет, чтоб колени виднелись.
– …Маня, не серчай! Я побегу, кой-че и для себя надо…
Разбежались помощницы. Остались те, что с ночного поезда – их Маня уложила отдыхать и свои – Зинаида и Женя с Егоровым.
– Отдохни, – говорила Лидия Мане, – мы с Зиной за всем присмотрим, а ты пойди полежи.
– Да ну тебя! – возмутилась Маня. – Вроде я смогу. Леня! Леня! – крикнула она. – Может, сходишь еще в магазин? Надо б сахару прикупить. А то я сейчас этот в компот ухну – и у меня всего ничего останется.
Идти с Ленчиком в магазин собралась и Лидия.
– Вот и славно! – сказал он. – А то я не очень кумекаю, где тут теперь что…
Не сговариваясь, они свернули на ту довоенную улицу, где Лидии было и шесть, и восемь лет, где была жива ее мама и по которой ходила молоденькая Зинаида в ожидании писем от Ленчика.
Их бывший дом уже подперли бревнами, Лидия, оказывается, забыла, что так поступают со всеми старыми домами. Маленький дворик был огорожен новым зеленым забором. Какая-то женщина стояла с ведром и смотрела на них без всякого выражения. Лидия не знала, кто она, а Ленчик вдруг покраснел, засопел и замахал рукой.
– Здравствуй, Тамара! Не узнаешь?