Мы гуляли по переулку, вдоль черного барака, туда-сюда, и, если я точно соответствовала месту действия – смуглая в черноту, в обносках, «с голодными и жадными очами», часть, плоть этой унылой и пыльной улицы, где без воды жухнет акация и сирень, а сморщенные их листочки забиты шахтной пылью, как забиты и наши поры, то вот Мая… Мая здесь выглядела так же, как выглядела бы английская королева, случись в ее «ролс-ройсе» поломка в районе Савеловского вокзала и ей бы, венценосной, пришлось шагнуть из машины в жижу снега и грязи, а мы бы шли мимо, потому что – что нам королева? Тоже мне событие… Тогда же молчал и смотрел барак.
Мая рассказала, что муж ее – студент-железнодорожник – ищет сейчас им квартиру в Ростове, где они будут учиться, что он у нее необыкновенный («Увидишь!»), что они сюда вернулись из-за близости к Ростову («Можно доехать за три часа на машине»), что, конечно, она не собиралась замуж так рано («Были грандиозные планы, но такие люди, как Володя («Увидишь!»), встречаются раз на сто тысяч, а может, и миллион. Он, оказывается, приезжал в Среднюю Азию в гости к своей тете на зимние каникулы («Она у нас преподавала историю, совсем молоденькая»), мы познакомились, ну и… («Ты понимаешь…»)
– А что с учительницей истории?
Вот объясните мне, Христа ради, что мне эта учительница? Почему из всех возможных, сидящих на кончике языка вопросов я задала именно этот? Почему потянула из клубка именно эту ниточку?
На это ответа нет. Хотя – наверное – именно так, неожиданным секундным озарением, приходит к нам остережение из тех пределов, где все уже известно. Но человек глуп и самоуверен. Ему бы затормозить на знаке, но он, видите ли, знает, куда ему надо. У него, идиота, как бы права вождения всюду. И он пришпоривает коня ли, время, судьбу, а то и все вместе сразу…
А ведь было остережение, было!
Это был день счастья – встреча с Маей. Стало безусловным – получив медаль, я тоже поеду учиться в Ростов.
Мне не читалось, что было фактом удивительным, я лежала в своей полудетской кровати (к детским спинкам дедушка приладил сетку от взрослой кровати), лежала тихо и умиротворенно, такое состояние потом переживется после родов – освобождение, любовь и счастье.
Теперь надо рассказать о Встрече. Я несла в кошелке хлеб к обеду, а они шли мне в лицо – Мая и Он. Высокий, белокурый, в очках. Ну что там говорить? Не считались у нас очки атрибутом красоты и мужественности. Как-то не годилось их носить парням, принижали их очки в авторитете.
Я тут сделала остановку и полезла в ящик со старыми фотографиями – ни одного парня в очках. Потом один старый приятель мне рассказал, как он случайно, уже студентом, надел очки своей сокурсницы и обалдел от увиденного: он, оказывается, не знал мира, хотя, как говорит, вовсю в нем участвовал. «Я украл эти очки, – сказал он. – Такие корявые, старушечьи, с металлическими дужками… У меня развился комплекс вины за свое раньшее, «слепое» поведение. Дело даже не в том, что я не видел грязи на себе и вокруг, что само по себе стыдно. Я был ослепленно, самодовольно глуп. Это я понял мгновенно, увидев собственные жирные угри на коже.
Когда приятель мне это рассказывал, я уже вышла из пещеры и мужчины в очках не казались мне физическими уродами.
Но тогда, с кошелкой с хлебом, я еще несу в себе эстетику моего барака напротив… Все мое детство он, черный и грязный, торчал перед глазами, хотя беленькие занавесочки на наших окнах в его сторону всегда были задернуты. Бабушка презирала барак, но, что делать, он часто был сильнее…
Мая познакомила нас. Конечно, я оробела и смутилась. Это был первый «чужой муж» в моей жизни. У него была твердая сухая ладонь, и он довольно крепко сжал мои пальцы. Я нервно подумала, достаточно ли они у меня чисты и не пахнут ли чем-нибудь не тем. Я хотела быстренько рассмотреть себя со стороны, но поняла, что опоздала. Серые глаза за очками очень внимательно, с непонятным мне удивлением ощупывали меня тщательно и бесстыдно. Рядом с Маей подвергнуться такому обследованию равно уничтожению. Но у меня ни гнева, ни протеста, а одно мучительное моление: «За что?»
Они идут меня провожать. Я не знаю, как ставить ноги. Я чувствую западающую между колен юбку. Она простая, ситцевая, но как скребет по телу! При чем тут юбка? Это друг о дружку царапаются мои ноги, неуклюжие, худые, в стареньких маминых босоножках.
А тут еще дряхлая кошелка. Плетеная, с двумя ручками… Их уже не носят даже у нас. Через сорок лет вернется на них мода, как на русскую экзотику. Но ту, с буханкой хлеба, обтрюханную в очередях после войны, я прокляла на всю свою жизнь.
Необходимые уточнения.
Я была вполне бойкая девица.
Была остроязыка – конечно, при условии, что близко нет мамы и бабушки.
Начитанность моя в миру была недосягаемой, и я могла уболтать любой народ прочитанными (и выдуманными) историями.
Я, как теперь говорят, все просекала быстро и умно, и мне за мою прозорливость даже попадало. Никакие тамошние деревенские хитрости не были тайной – я читала их с листа.
У меня было два обожателя – из школы и ФЗУ, и я подло играла с ними попеременно, считая это дело святым и праведным.
Исходя из последнего, можно предположить, что не столь никудышными были мои заплетающиеся ноги и прочая география тела, бабушка с удовлетворением говорила, что у меня не то что красивое (нет, нет!), а редкое лицо, на котором «написан ум».
Я к чему? К тому, что не было основания робеть и теряться перед новым знакомым. Но случился удар судьбы, и мы трое на крохотном пятачке пространства жизни были выслежены и расстреляны каким-то переростком с крыльями, эдаким омоновцем неба, который обрадовался, что одной стрелой попал сразу в троих. Возможно, ему грозили неприятности за то, что он опустошил колчан не по делу, играя с собратьями по крыльям, утками. Такие дурехи! А ведь стрелы кладовщик выдавал по счету и теперь мог спросить, куда дел, купидон-переросток, а тут такой фарт – трое на солнцепеке, трое в рядочек, так и нанизались, малахольные, на одну стрелу, как на шампур. Так удобно для засовывания в огонь. Просто рационализатор этот амур-омоновец: один выстрел – и получай отгул. Можно будет похамить не только с утками. Лебеди давно нарываются.
Но мы тогда еще не знали, что обречены. Мы плелись по улице. Мая изящно дула в сарафанчиковый вырез («Такая жара, люди!»), Володя снял очки – белый, незагорелый след от дужек полоснул как бритва, – я схватилась за шею – она была чужая и вздрагивала.
Кто-то гнусно хихикнул в мареве жары.
А потом кончилось лето.
И снова был отъезд с Маиного двора, на этот раз счастливый, в маленький автобус укладываются широкий матрас, подушки, овальное зеркало, коробки с посудой. «Кондоминиум», – говорит Маина мама чужое слово.
Я – на подхвате. Что-то ношу, что-то вяжу, что-то утрамбовываю. Во дворе еще остро пахнет краской после ремонта, она еще и вовсю мажется, во всяком случае, у меня, порывистой, все руки выгвазданы. Я отхожу в сторонку и пытаюсь оттереть пятно выше локтя.
– Давай я, – говорит Володя, – тебе неудобно.
Он ведет меня в глубину двора, где торчит новенький водопроводный кран специально для хозяйственного полива. Володя снимает с крана шланг и начинает мне мыть руку.
Я пропадаю во времени и в пространстве. Я понимаю: то, что между нами происходит, не имеет никакого отношения к «оттиранию пятна краски». Плечо, рука, вода совершают нечто такое, что самый крутой современный секс может быть дисквалифицирован. Свершилось все, хотя, в сущности, не случилось ничего. Я слышу его сбивающееся дыхание, его пальцы, которые то гладят, то терзают мою несчастную, обезумевшую руку. Какими-то еще выжившими органами самосохранения я чувствую: своей спиной он закрывает меня от окон дома, прячет наш очевидный Богу грех, и я благодарна ему своим умирающим сознанием, даже улыбаюсь ему за это и вижу в распахнутом вороте рубашки глубокие впадины ключиц. Я погибаю от желания тронуть их, и, кажется, я это даже делаю другой, еще пока безгрешной рукой.
– Где ты взялась на мою голову? – говорит он мне. А может, не говорит. Может, это говорю я. Или мы вместе? Или мне все это снится.
– Володя! – слышу я сквозь миры голос Маи. – Где ты там?
Значит, она знает, что мы там, думаю я. Она умная, моя любимая подруга. Она поняла сразу.
Он сжимает мне напоследок руку, плещет себе в лицо холодную воду убегает.
– Иду! – кричит он. – Я снимал шланг с крана. Анька испачкалась в краске.
Мне кажется, я не уйду отсюда никуда. Я не заметила, что весь подол у меня забрызган, ноги мокрые абсолютно и мне холодно от ледяной воды.
Прибегает Мая, видит меня, смеется:
– Мокрая курица! Пойдем, папа налил на посошок. Пойдем!
Так я и вступила мокрыми ногами в свое предательство. Ничего не разверзлось, ничего. Мы стояли кучкой в столовой, держа за тоненькие ножки рюмки с вишневой наливкой. Папа говорил речь, мама шмыгала носом, Мая хихикала, мне же безумно хотелось лизнуть мое грешное неоттертое пятно. Меня было как бы две. Одна – мокрая девочка, хорошая подруга и другая – жадная, падкая на наслаждения, спятившая особь, о которой я до сих пор даже не подозревала. С ней надо было что-то делать. Вязать там или заталкивать в погреб, она была опасна для окружающих. Спущенная с цепи, она готова бы сожрать свою (свою!) стыдливую половину, становящуюся как бы наперекор ей.
Хорошо, что всем было не до меня. Хорошо, что Володя, выпив наливку, вышел из комнаты, мне даже стало легче, и я смогла себя – другую – лягнуть.
Потом все пошли к машине. Стали целоваться, Володя первым вошел в автобус и уже оттуда посмотрел на меня. И я поняла, что его тоже два. Иначе зачем так радостно взвизгивать моей порочной половине?
То, что он устраивает среди подушек место своей молодой жене, а моей любимой подруге, значения не имело. Это было несчитово.
На следующий день на моей руке проступили синяки.
– Кто это тебя так? – подозрительно спросила бабушка.
– Сама, – сказала я. – Оттирала пятно.
Вралось как пелось.
В школе было скучно и противно, и, если бы не необходимость получить медаль, даже не знаю, что бы я делала. Необходимость же усаживала учить уроки и окорачивала ту меня, другую, что расположилась во мне широко и надолго. Из того крошечного пятиминутного фильма с рукой и пятном в главной роли другая я намастырила многосерийный эротический фильм, который крутила беспрерывно. Что я себе только не воображала! Мама с удивлением отметила, что за это лето я похорошела. Но я-то все про себя знала. Все!
Мне даже не интересно было слушать комплименты, так как в моей тайной жизни я слышала еще и не такое.
Думала ли я о Мае?
Она писала мне письма, говорила, что учиться ей скучно, что она не знает, зачем ей этот романо-германский факультет. Нет у нее тяги ни к языкам, ни к их народам. Надо было идти в медицинский, но там химия… Она писала, что ждет меня не дождется, что они с Володей найдут для меня угол, может, даже у их соседки. Больше всего ей в Ростове нравятся пончики с кремом, которые продают возле гастронома, и солянка в кафе «Дружба». Володя мне как бы посылал привет.
Я продолжала нежно любить Маю. В моем чувствовании они оба были разъединены до конца, до упора, и нигде, никак не пересекались. Меня бил колотун, когда я думала о Володе и о том, что между нами случилось возле водопроводной колонки. Однажды после школьного вечера меня поцеловал очень хороший мальчик, который был влюблен нежно и отстраненно.
Я сама протянула ему лицо, губы и была потрясена абсолютным бесчувствием своего тела. Оно не вздрогнуло, не заискрило, равнодушный орех мозга бесстрастно отметил запах зубной пасты, закисшую лунку глаза, вспухающий прыщ на переносице и враз повлажневшие его ладони, которые он украдкой вытер о собственные штаны.
Пришлось быстренько рвать когти.
Несмотря на все это, на весь мой немыслимый мысленный грех, я любила Маю, а главное – никаких угрызений, никаких…
Грешная любовь и верная дружба так нежно соседствовали в сердце, так досыта напивались соков из одного колодца, что, возможно, это и было то самое слово, которое говорилось в нашем доме в ситуациях экстремальной безнравственности: разврат. Произнося его, мама и бабушка делались выше ростом и как бы каменней. Столь же непримиримо тонкогубыми они становились, когда речь шла «о порядках». То же гневное побледнение, поднятый вверх топориком подбородок и железная прямота спины.
В маленькой во мне это вызывало ужас.
…Нет! Сейчас во мне не было ужаса. Я не была развратной, я не была предательницей… Истинность моей любви определялась самым главным – отсутствием ненависти, невозможностью ее пребывания во мне.
Но долго так жить нельзя. Бог милостив, он вовремя дарует нам спасительную нелюбовь. Просто в биологических целях – для выживания. Но это сегодняшнее знание.
На октябрьские праздники Маин отец послал за ними в Ростов машину.
В нашей семье этот праздник отмечался – см. выше – твердой спиной. Бабушка утром говорила маме: «Поставь графин на стол. Для блезира».
Брат бабушки был расстрелян, а сын сидел в тюрьме. Брат дедушки был расстрелян тоже. Отец бабушки был раскулачен и сослан. Ее мачеха спилась и приходила просить на пол-литра.
Таким был пейзаж эпохи. И я уже успела побывать с бабушкой в Бутырке и поговорить с дядькой через решетку.
В моей жизни было два не подлежащих классификации и нумерации факта.
Во время оккупации немцы открыли церковь в здании старого храма со снесенной колокольней.
Естественно, в нем был склад. Вот в этой церкви-складе, похожей на пацана-новобранца с круглой бритой головой – ощущение бритой головы тогдашнее, все мальчишки были бритые наголо, – так вот там возродилось моление. Народу набивалось битком, и бабушка, взяв меня на руки (пропустите с ребенком! пропустите с ребенком!), донесла меня до главной иконы – не знаю какой – и сказала: «Думай про хорошее и поцелуй ее».
Я поцеловала без мысли. Не смогла сформулировать хорошее, чтоб его хватило на поцелуй. Сколько лет прошло, но я осталась – как теперь говорят – человеком неоцерковленным.
Моя Вера и мой Бог теряются в церкви, они в ней – Господи, прости – глупеют. Я ничего не могу с этим поделать. Мои долгие и трудные разговоры с Богом, которые я веду вне храма, в церкви мельчают и дробятся до собственной ничтожности, и я ухожу, чтоб не сказать – убегаю. На какой-нибудь тихой лавочке Бог возвращается ко мне и каждый раз говорит мне одно и то же: «Дура!» – «Прости меня, – говорю я ему. – Я не умею вести себя в храме.» – «Ты много чего не умеешь», – смеется Бог. «Ну, извини, тупые в жизни тоже нужны. Ты сам их зачем-то придумал». – «Да ладно тебе… Верующий имеет свидетельства в себе самом». – «Это кто сказал?» – «Ну ты совсем… Это я тебе говорю!» – «Я должна на кого-нибудь сослаться… Иначе нельзя. Что значит – ты? А озвучил кто? Иов? Екклезиаст? Иезекииль?» – «Нет на тебе креста!» – «Есть! Вот! Не золотой – простой… Ты на самом деле считаешь, что верующий имеет свидетельство в себе самом?..»
Разговорчики, скажу я вам. Но я препираюсь с Ним уже давно. Временами мы очень не устраиваем друг друга. А все началось с разбежавшихся во все стороны мыслей в церкви Голобритого Новобранца.
…такие Голые, Бритые и Стриженые церкви попадались мне сплошь и рядом в первый приезд в Москву на свидание в Бутырку. Тоже факт без нумерации. Сам по себе.
Бабушка сказала:
– Тебе там может захочется плакать. Так не надо. Думай о хорошем. Дядя Леня обязательно выйдет и покажет, как надо играть Листа. У него такая техника, такие пальцы…
У дядьки были расплющенные ногти, раздутые суставы, и я смотрела только на них…
А Листа он мне сыграл, вернувшись в пятьдесят шестом. Это был спотыкающийся на каждом шагу, старый, астматический Лист.
Он давно впал в маразм, воображая, что остался музыкантом. Он забыл ноты, путая белые и черные, не подозревал об этом, но это было прекрасно. Дядька вернулся.
У поздней дочери дядьки великолепные руки пианистки. Она играет Листа и думает, сколько купонов у нее осталось до зарплаты. Своими дивными пальцами она шьет детям все, даже зимнее пальто. На исколотых подушечках Лист вздрагивает и синкопирует. Этакий Лист-портняга. Почему-то тут я плачу.
– Ты выросла! – прокричал мне дядька, – Стала похожа на Ксению.
– Ксения умерла, – прокричала в ответ бабушка. – Скоротечная чахотка.
Ксения – сестра отца, с которым мама развелась. В доме не говорят о «той семье». Но что взять с заключенного? Он не в курсе, он вторгается словами, не соображая, о чем можно говорить, а о чем нельзя. И я постигаю одно из заурядных свойств тюрьмы: отставание от быстротекущей жизни.
Так вот октябрьские праздники в нашей семье праздники, так сказать, условные и графинчик у нас – для блезира.
Но я жду Маю. Жду Володю. Они-то гости на самом деле! Маина мама рассказала моей, что обязательно шьет к этому празднику вещь. В этот раз у нее шерстяной костюм с бархатной лиловой вставкой.
Мама смеется над дамами-начальницами. «У этих шмар у всех будут платья с одинаковыми вставками».
Я старательно мою полы без предварительного напоминания мне об этом. Тру посыпанные содой доски веником, залезаю в углы. Встряхиваю дорожки с комода и трюмо, выдуваю пыль из бумажных выцветших роз.
Содой же полощу и «графин для блезира». Во всякой бы другой семье могла получить поощрение за тщание. В нашей же, прямоспинной, отмывание липкого от наливки графинчика всколыхнуло совсем другое.
– Лучше бы решала задачки по математике. Тоже мне нашла дело для девушки – мыть этот графин. Это ж куда тебя ведет?
Бабушка проговорилась. Она назвала меня девушкой, чего не было сроду. Я в семье девочка, девчонка, еще ребенок… Мой рост задерживают намеренно, с целью… Такова стратегия правильного воспитания.
Графин для блезира всколыхнул дидактические редуты.
В семье не слышно для меня прозвучал сигнал тревоги.
Мая и Володя ехали долго. Шофер по дороге разживался вяленой рыбой, сухим вином, яблоками. В газике, в котором они едут, вкусно пахнет. В этом запахе они приедут завтра вечером.
Я узнала о моменте их приезда сразу. У меня из рук выпала книга и остановилось сердце. Пришлось закашляться, чтоб его пустить снова. Было десять вечера, тогда у нас еще не было телевизора и спать мы ложились рано. Дедушка ходил, проверял замки и запоры, закрывал ставни, деревянным брусом задвигал калитку. Все по очереди, обстоятельно ходили в уборную, бабушка последней задерживалась на крыльце и тихонько молилась на Большую Медведицу, которая по вечерам как раз располагалась напротив для удобства молящихся.
Я не ерничаю, я слышала эту молитву. Вообще-то, бабушка молилась молча, взбрасывая для креста руку нечасто и по-быстрому. Но иногда, иногда… Шевеление губ выдавало тайный вскрик, и тогда возникали имена: дедушки, дядьки, мамы… Мое…
С тех самых пор с Медведицей у меня отношения личные, свойские. Я знаю место Ее на Небе, она знает мое на земле. Это укрепляет мой шаг, а Алькор и Мицар мне подмигивают. Мальчишки!