Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Первый день – последний день творенья [сборник] - Анатолий Игнатьевич Приставкин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Анатолий Приставкин

Первый день – последний день творенья

© Приставкин А. И., наследники, 2015

© ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2015

* * *

Первый день – последний день творенья

Осень сорок первого

Киев бомбили, нам объявили,

Что началася война…

Песенка начала войны

1

У Гвоздевых на громоздком столе чуть ли не от самых дверей возвышался сверкающий снежной белизной чудо-дворец. Плоскость стола была на уровне моих глаз, так что белый дворец, который все называли «пасхой», как бы парил для меня над столом, узорчатый, с широким круглым основанием и башенками поверху, будто сотворенный из сладких облаков. Сладких, потому что нам отвалили по большому куску, и оно проскочило. Растаяло во рту, как то самое облако. Ничего подобного я раньше не пробовал и никогда не попробую, потому что облако-дворец возникает из детского далека, а в детстве все по-другому: и «пасха», и чудеса, и остальное.

Много позже на чьем-то чужом чердаке я увидел резные, темные от времени дощечки, связанные у основания продетым через дырочки кожаным ремешком, и долго не мог сообразить, что это, пока не вспомнил свою первую в жизни Пасху. Наверное, и у Гвоздевых, которые были, насколько я понимаю, глубоко верующими, хоть об этом вслух не говорилось – опасно, сохранялись главные обряды, а уж приход Пасхи был столь заметен, что и мы, при нашем безбожьем воспитании, не могли не принять участия.

А там было и другое чудо – крашенные горкой на столе яички, но они замечались потом, после чудо-дворца. Яички, впрочем, красили и у нас в семье: мама варила их в отваре из луковой шелухи, а еще мы раскрашивали сами, макая кисточку в акварельные краски из моего школьного набора. Яички у Гвоздевых были свои, а мы покупали у соседей. Но вот такого белоснежно сладкого с изюмом узорчатого дворца я не видел ни у кого, и, когда в какие-то годы мне показали освященный круглый кулич и назвали «пасхой», я удивился и не поверил, потому что моя «пасха» из детства была совсем другой.

У Гвоздевых и куличи были самые вкусные, с пряной желтизной, с округлой коричневой корочкой, сдобные, легкие, – сами пекли. А уж из чего печь, для них не проблема: в городе три магазина, и самый крупный, «Угловой», так он в народе прозывался, на углу Октябрьского проспекта и Смирновской, был для Гвоздева Ивана Ивановича своим, он там работал бухгалтером.

У Гвоздевых и свой двор при доме, огород, и вполне допускаю, что ко времени той первой в моей жизни Пасхи могла быть еще и своя скотина. Во всяком случае, закрытый двор для этой скотины у них точно был. И с улицы через щели можно было разглядеть конуру для собаки, свиней и кур.

Для нашей семьи Пасха – это крестящаяся мама, сперва на люберецкую церковь, куда я заходил с опаской и нежеланием, а потом на ее развалины, да вечерняя пьянка с песнями. Но до сих пор помню глаза мамы, когда она смотрела на развалины церкви: я, наверное, не смогу их описать, но они были напряженно-испуганными, как у человека, который не может понять, отчего рушат храмы, куда можно ходить молиться.

В доме мама уже другая, домашняя, все время у керосинки на кухне, у стола: подать, принести, постирать, помыть и так далее. Поэтому ее, а значит, и моя Пасха состояла в посещении старушки в Панках, которая жила в темной избе одна.

«Христос воскресе, воистину воскресе», и подарочек в белом узелочке и долгий чай за самоваром, где сахарница с мелко наколотыми кусочками сахара и, особенно, сверкающие щипчики для них поставлены так, чтобы я не мог достать, но однажды достал и тут же прищемил себе палец.

А в школе в этот день громогласные коллективные стихи: «Что такое Пасха – это просто сказка… А что такое Троица – в три ряда построиться…» И тому подобное.

Сочинители – какие-нибудь комсомольские активисты.

А вот у Гвоздевых Пасха – это праздник, торжество. Все принаряжены и с утра принимают гостей и поздравляют друг друга, целуются и нас, нас тоже поздравляют, когда мы оказываемся рядом.

Но все-таки оно, торжество, там, внутри их семейства, а не снаружи. Это у нас: выпивка, и все за окном слышат, да и в доме тоже слышат, он же старый, деревянный. А у Гвоздевых свой этаж, и если я несколько раз туда попадал по случаю, то еще больше удивлялся, что они по-другому живут, и они, вообще, если сравнивать с моим семейством, другие. А значит, у них и праздники другие, и Пасха тоже.

Не знаю уж, каким образом я оказался в этой огромной, главной в их доме комнате-зале, но, когда вошел, я сразу увидел парящий над столом белоснежный дворец… И так отпечаталось в душе. Образ «пасхи» как образ неземного и прекрасного. А теперь, полагаю, это был, наверное, и образ начала жизни. То т самый первый день творенья.

А уж потом все остальное. Семья, улица, городок… И как финал – война.

А началась война совсем не страшно: взрослые слушали радио и передавали шепотком всяческие слухи, а мы кричали «ура!». А популярную тогда песню «Если завтра война», ее исполнял громоподобно ансамбль Красной Армии под управлением Александрова, переиначивали на свой манер:

Если завтра война,Слепим пушки из говнаИ пойдем на фашистов войною,Всех фашистов перебьем,В жопу пороха набьем,Тра-та-та, тра-та-та…

Мы орали изо всех сил, так что слышно было на соседней улице, но взрослым это нравилось, нас не одергивали, не наказывали. Знали мы и другие боевые песни, на слова, скажем, Рудермана, про тачанку-ростовчанку, которая наша гордость и краса… Или вот из популярного тогда фильма «Трактористы», где артист Крючков сам играет на баяне и мужественно выводит такие слова: «Броня крепка, и танки наши быстры, и наши люди мужества полны…», а в другом фильме, про сельский урожай, жнут хлеб и – хором:

Ой, вы, кони, стальные вы кони,Боевые друзья-трактора,Мы за счастьем поедем вдогонку,Мы любого отыщем врага…

Мы и эти песни орали на всю вселенскую, и у нас не возникало сомнения, что для счастья, за которым мы все поедем вдогонку, нужно скорей кого-то отыскать и разгромить: шпионов, там, диверсантов, фашистов… Одним словом, ВРАГА.

Боюсь ошибиться, но думаю, что слово «ВРАГ» было чуть ли не из первых вообще слов, услышанных нами, когда мы стали себя осознавать лет с пяти-шести.

От моего рождения до Гражданской войны, при отсчете назад, и было-то с десяток лет. Тогда это казалось целым веком; Гражданская война и битва при Бородино стояли в школьном учебнике почти в одном ряду. А сейчас я прикидываю, удивляясь: совсем, совсем по времени рядышком. И, возможно, поэтому от самых первых лет, вовсе не пяти, а много раньше, в нас внедрялись слова и мелодии послевоенного времени… Пулеметы, тачанки, махновцы, Петлюра, а еще красные и беляки. Ну, разумеется, после «той» войны, после «гражданской», хотя это слово всегда меня смущало, оттого что образ «гражданина» с войной в моем сознании не совмещался: Гражданин был в шляпе и с зонтом, и непонятно было представить, как он при этом воюет.

Но вот тогда же возникает еще одно слово, которое будет сопровождать нас всю жизнь, – ВРАГ.

А уж когда мы себя осознавали, в тридцатые, предвоенные, годы оно зазвучало вовсю по радио и крупно, так как я сейчас пишу, обозначалось в наших букварях. Чужое, режущее слух сочетание букв: вв-рр-а-ггг, – его можно произносить, лишь ненавидя словесность. Ибо непригодное для слуха сочетание, совершенно непонятно, как можно было его, скажем, спеть. Прореветь, да.

Хуже этого слова были лишь КаГэБэ и энКаВэДэ. А для моих ушей при слове ВРАГ слышалось: враки и овраги. Когда звучало КаГэБэ, оно возникло в моей жизни гораздо позже, я отыскиваю его в памяти под обломками юношества, и мне видится образ паука. Не потому, что это какая-то глубоко осознанная ассоциация, вовсе нет, просто сами буквы своим узором напоминают мне длинные кривые ножки паука.

А вот слово ВОЙНА сперва вполне рифмовалось со словом волна («Чайка смело пролетела над седой волной…»), это раннее, ну а чуть позже: вина, беда.

Повторюсь, наша жизнь, лишь только мы стали себя осознавать, была сплошь заполнена героикой войны, и предыдущей, то есть Гражданской, и будущей, на которой мы еще мечтали повоевать. В люберецком белокаменном кинотеатре с башенкой, он был прямо напротив нашего дома, лишь Рязанку перебежать, шли сплошь боевые фильмы: о Чапаеве, о Щорсе, о Котовском, о Пархоменко, о Салавате Юлаеве… А в школьных книжках – стихи о пограничниках, таких как Карацупа и его верный пес Индус, а на новых денежных купюрах, они только-только появились, опять же летчики и танкисты.

В фильме «Тимур и его команда», который мы смотрели по сто раз, все заканчивается проводами молодого героя под звуки аккордеона с блестящими перламутровыми клавишами, который мы впервые тогда увидели, – куда? Конечно в армию! Аж завидки брали… Да и песня опять же боевая: возьмем винтовки новые, на штык флажки… И даже веселый спортивный фильм «Вратарь» сопровождался песней такой: «Эй, вратарь, готовься к бою, часовым ты поставлен у ворот, ты представь, что за тобою полоса пограничная идет…» Спорт, как и все остальное, был призван для того, чтобы воспитать воинов-патриотов, и футбольное поле при этом становилось ареной, имитирующей боевые условия. Не случайно, если помните, соперники из зарубежной команды выходят на поле в касках с рогами. Так они, проклятые буржуйские футболисты, только и могли выглядеть. И понятно, победа над ними в кино была прежде всего не выигрышем, а победой над врагом.

Ну, а шпионов, книжных и киношных, в нашей жизни не счесть. И все они были лютыми врагами советской власти и хотели что-то украсть (секреты!) или что-то взорвать (шахту, завод!). Был среди нас популярен фильм про шахтеров «Большая жизнь». Там враг, чтобы лучше притвориться, сперва поет хорошую песню: «Спят курганы темные». А потом зачем-то шахту хочет обрушить, но это ему не удается. И в финале артист Борис Андреев с отбойным молотком на плече вместе с другими артистами, которые играют шахтеров, будет гордо шагать по забою и петь героическую песню.

И мы читали громко с выражением про человека, который якобы заблудился, а на самом деле оказался скрытым и переодетым врагом, который говорит: «Я сбился, кажется, с пути и не туда свернул, никто из наших десяти и глазом не моргнул…» Ребята сразу смекнули, что это враг, и привели куда надо… «Человек стоит чужой, мы знаем, кто такой!» А заключали мы стихи на высокой ноте: «Есть в пограничной полосе неписаный закон: мы знаем всех, мы знаем всё: кто ты, кто я, кто он!..»

В общем, к войне мы были даже очень готовы. Страна, народ, армия и дети. А о том, что в первые же дни войны не хватало обыкновенных винтовок и бывшие школьники защищали страну с голыми руками, мы узнали не скоро. Но, слава богу, узнали. Могли бы и не узнать.

2

А когда она началась, война, с первых дней стали ходить слухи о пойманных диверсантах, которые подавали знаки фашистским самолетам при помощи карманных фонариков. Мы на всякий случай даже ходили за огород посмотреть, не мигает ли там тоже кто-нибудь фонариком, но никого и ничего не нашли, кроме драных кошек в лопухах на помойке.

Мы – это рабочая наша люберецкая слободка, окраина, черная косточка. Лихой атаман Валька по кличке Пешка рос у маленькой тети Нюры без отца; его сосед по дому Митек, с признаками некоторой безобидной дебильности; сын извозчика-алкаша Толька Мустафа, моя мама с его мамой дружила; Колька Купец, местный хулиган, толстый, с наглыми повадками, от которого я натерпелся; Яшка и Эльга – еврейская семья, загадочная, оттого что закрытая; и Манечка из кирпичного дома (наши – деревянные), моя первая любовь.

Были и другие, не столь заметные: Борис Барбарис, тихоня, Надя Соловьева, красивая девочка, в одно довоенное лето возникшая и тут же исчезнувшая навсегда; и, конечно, Гвоздевы: Володька, младший, и Шурка, старший, который уйдет на фронт. Был у них еще Ваня, который умрет ребенком, и эта смерть отчего-то меня потрясет.

Рядом с Володькой, который старше нас и ловко отнимает у нас мелочь, сбереженную на мороженое (он до войны успел посидеть и в тюрьме), маячит фигура Кольки Паршина, тощего, всегда в соплях, его дом крайний к станции, но после войны вдруг окажется, что он футбольная звезда, центр нападения в «Торпедо» и даже в сборной.

Все это пока выстроено мной в последовательный ряд, но до поры не обозначено, как у кукловода, где до спектакля кукольные артисты развешаны на стене.

Откуда в моей памяти возникает слово «кукловод», если я и в театре тогда не побывал? Ах, вот откуда: от популярного тогда фильма «Золотой ключик», где как раз куклы на стене висят, а чернобородый шарманщик поет замечательную песню про неведомую страну: «Далеко, далеко, далеко лежит золотая страна…» Подразумевалось, что герой поет о стране победившего социализма. Туда и повезут на воздушном корабле Буратино и его друзей, а Карабасу-Барабасу влепят, на радость зрителям, по первое число.

Интересно бы, конечно, продолжить сказку: как их, несчастных и пострадавших кукол, довезли до «золотой» страны. Но я сейчас про моих дружков, они вскоре оживут, взаимодействуя друг с другом и со мной, и так в хаосе и великолепии яркого лета войдут в страну, но совсем другую, именуемую словом «война», а уж оттуда кто каким выйдет, и выйдет ли, мне дотоле неведомо. Как не знаю до поры ничего и про самого себя.

Сейчас-то знаю. Но тогда…

Вот уже в шестидесятые годы приехал поглядеть на свой дом в Куракинском переулке, вместе со своей первой женой, и странным образом, никем не замеченный, прошел на второй этаж… Еще одна дверь и тесная прихожая и дверь налево, увидел нашу комнатушку, где умирала мама. Было кругом голо, пусто, и, как выяснилось, дом вот-вот должны сносить. Но застучали по деревянной лестнице шаги, и вдруг объявился старший Гвоздев Иван Иванович. Уж не знаю, что он делал в пустом доме, может, тоже пришел прощаться. Вот он-то и произнес такие слова: «Ты, вишь, живой… А мы слышали, что тебя поездом задавило…»

Наша семья, отец с матерью и я с сестренкой, были в этом доме подселенцами, видимо, до поры, пока завод не даст отцу настоящее жилье, которого, как выяснится позже, никто и никогда нам не собирался давать. Власть потеснила хозяев, забрав у них второй этаж, ибо такой купеческий дом не мог находиться при советской власти в личной собственности. Там, проживая на втором этаже, в старых бутылках, которыми был заполнен почему-то чулан, мы обнаружили нечаянно множество дореволюционных, свернутых в трубочки кредиток с изображением Петра Первого и Екатерины Второй. Наколотив бутылок, мы играли старыми деньгами, роскошно отпечатанными, с водяными знаками, куда красивее, чем современные червонцы и рубли.

Сейчас я думаю, что они имели отношение к родителям Гвоздевых, которые до поры еще надеялись на возвращение старой власти, а нынешние хозяева такую надежду вряд ли могли питать, да они, кажется, и не помнили про таинственные бутылки, иначе бы их перепрятали или уничтожили. По тому времени даже это компромат, и немалый!

Гвоздевы, сколько их помню, занимали в своем доме весь первый этаж. Был у них свой внутренний, с воротами, дворик и подвал, за домом, в сторону станции, – огород, а перед окнами, выходящими на Вязанку, – небольшой палисадник, заросший сиренью и акацией, там мы обычно играли в прятки.

Иван Иванович, как я упоминал, работал бухгалтером в угловом продуктовом магазине на перекрестке Смирновской улицы и Октябрьского проспекта, так именовался отрезок Рязанского шоссе, проходящего через центр города. Старший Гвоздев уходил по утрам на работу с черным солидным портфелем, а его жена Татьяна Ивановна, статная, красивая, с походкой королевы, густые с проседью волосы свернуты вокруг головы огромным жгутом, всегда со вкусом одетая, непохожая на наших зачуханных мам, которые наряжаются только по праздникам, хозяйничала дома. Хотя, я сейчас прикидываю, у нее было четверо сыновей и не все так уж удачно складывалось в жизни. Самый младший, Ванечка, умер при нас, и я помню первое тяжкое впечатление, когда нас, детей, позвали с ним проститься. Впечатление не смягчило и обильное угощение, и сладости, я потом долго просыпался ночью от страха. Двое старших, Лева и Шура, при деле, учатся, потом работают, оба погибнут в войну. А младший, Володька, не будет вылезать из тюрьмы, думаю, там и сгинет.

Но в то довоенное время Гвоздевы еще на высоте. И они, конечно, другие, непохожие на всех, проживающих на нашей улице. Они даже со мной, не только со взрослыми, чрезвычайно вежливы, обращаются чуть ли не на «вы». К нам, подселенцам, людям, по сути, им чужим, занявшим по воле властей их родные пенаты, не ощущается никакой враждебности, я бы это сразу почувствовал. Единственно, кто с нами отчужден, – это старая бабка, полупарализованная, у нее левая рука и левая нога едва действуют; ее я запомнил кормящей овчарку по кличке Рынька или копающейся на огороде, где алеет мясистая клубника, выглядывают из-под резных листьев пупырчатые огурчики, густо зеленеют петрушка, свекла и стреловидный лук.

Через дырки в железном заборе, а он как у всех, из собранных на свалке плоских ленточных обрезков, сплошь в больших и малых отверстиях, мы заглядываем в огород, клянчим у старой бабки ягоду, и она иногда угощает. А вот Володька, тот демонстративно поедает на наших глазах ягоду за ягодой и никогда не даст, да мы у него и не просим.

Гвоздевы, хоть мы и ходим через одно с ними крыльцо, существуют почти автономно, сами по себе, но живут энергично и весело. У них всегда полный стол гостей, угощение, громкий смех, который доносятся до второго этажа. С ними дружат наши соседи по второму этажу Воронцовы, которые занимают три комнаты, а мы только одну, и притом небольшую. Дядя Коля, он-то и есть Воронцов, полагаю, с Украины, его жена тетя Нина из Прибалтики, ее фамилия Паукшта. С ними живут ее два старших брата: Витя и Валя, а из Винницы приезжает хромоногая бабка, мама дяди Коли, которая следит за Сашкой, моим дружком и ровесником.

Один Сашкин дядька, Виктор, спортсмен, он играет в местной футбольной команде и работает на заводе сельскохозяйственных машин имени Ухтомского. Здесь все связано с именем Ухтомского, так район называется, и уже с раннего детства я знаю, что Ухтомский – это такой машинист, который помогал революционерам, перевозя тайно оружие. Потом он погиб, а может, его расстреляли, и на кладбище – оно от нас прямо за линией железной дороги – самая заметная могила его: кованый железный флаг, крашенный в красный цвет, цепь и меч… Мне тогда казалось, что это красиво.

Кстати, бродя по Подмосковью в военном сорок третьем году, я не раз забредал на это кладбище в надежде собрать скорлупу яиц или куски сухаря, которые крошили на могилы верующие старухи, и, хотя у могилы Ухтомского, кроме железного вечного венка, никогда ничего не бывало, я не проходил мимо его могилы, уж очень она мне нравилась… Но почему-то в ту пору не вспоминал, что где-то совсем рядом лежит моя мама.

Не могу объяснить, не знаю, почему могилу мамы я не пытался отыскать, хотя, наверное, не раз проходил мимо. Мы ее и потом не нашли. А на заводе Ухтомского, который считался заводом сельскохозяйственных машин, где работал Виктор и его дружки, в войну будут делать «катюши»… Оттуда приносит Виктор значки на цепочке под названием БГТО: «Будь готов к труду и обороне». Значки на заводе никелируют, то есть покрывают блестящим металлом, и они сверкают, как золотые, а мы с Сашкой цепляем их на грудь, когда играем в войну.

Второй дядька у Сашки, Виля, шофер. Он добрый, любит выпивать, чумазый и покладистый, катает нас на своей грузовой машине. И хоть Виктор и Виля ненамного моложе дяди Коли, они для нас просто как старшие дружки, мы так и зовем их по именам. А Сашины родители любят декламировать стихи: «Елки-палки, лес густой, ходит Виктор холостой, когда Виктор женится, куда Виля денется?!»

А Виктор потом женится на моей однокласснице Вере Овчинниковой, в первом классе я был в нее влюблен. А куда делся Виля, не знаю. Кажется, он воевал и умер после войны от ран.

3

Вот тут в моих воспоминаниях должен возникнуть въяве мой дружок Саша. Он всего годом моложе, но с ним мы соседствуем и дружим, играем опять же в войну и стреляем из пушечек горохом. Еще одна игрушка – пистолет, который палит пистонами, и этот пистонный запах мне почему-то ужасно нравится, поэтому Саша, спустив курок, в это время крошечный огонек, и дым, и гарь, вынимает бумажный прострелянный пистон и дает мне понюхать.

Для наших родителей покупать коробочку с бумажными пистонами, сейчас я прикидываю, немалый расход, а нам хватает ее на один час. Но, конечно, самая большая мечта, несбыточная, подержать в руках, я уж не говорю заиметь, серебристый пугач; их заезжие старьевщики дают в премию тому, кто сдаст медную посуду, а то и серебро. Старьевщики – народ ушлый, они и появляются, кто на телеге, а кто с тележкой, когда взрослые на работе, открывая из-под брезента во всей красе свое волшебное богатство, в виде мячиков на резинке, цветных вееров, пестрых дудочек «уди-уди» и показанного, но только из своих рук, сверкающего на солнце серебряным металлом этого самого пугача. Пугач заряжается «пробкой», которая стоит дороже самого дорогого мороженого, и стреляет так, что слышно на краю Люберец. Еще нам известно, что такие пугачи имеют на весь городок только два блатных парня, не нам чета. В войну они станут главными местными урками, которых боится даже милиция.

Зато у Сашки, первого на нашей улице, появляется настоящий детский велосипед, а потом и проектор с диафильмами. Взрослые Воронцовы (мои родители к ним не ходят, а мирно сосуществуют на кухне), это случается вечером, получают от нас нарезанные кусочки бумаги – билеты, посмеиваясь, рассаживаются в узкой комнатке-спальне. Я подаю Саше квадратные стекляшки-позитивы, а когда Саша вставляет их в аппарат, громко читаю тексты. Саша моложе на год и читать еще не умеет. Все семейство в сотый раз смотрят кино «Три поросенка», громко комментируя происходящее на экране, а потом дарят нам по тянучке, а сами уходят в столовую и шумно допивают за столом вино. Пьет даже тетя Нина, а однажды я вижу, как она курит папироску, и это настолько необычно, что запоминается на всю жизнь.

За столом взрослые говорят обо всем, но чаще – о войне, потому что дядя Коля – офицер, он служит в ближайшей части, а на письменном его столе, в рамке, его фотография, где он снят на лыжах: занял в своей роте первое место. В газете, которую читают взрослые, много раз нам попадается слово «США», и я тут же соображаю, что это слово «САША», только почему-то пропущена одна буква. Взрослым наша поправка нравится, и они громко хохочут.

Шумно, многоголосо в их большой комнате-зале, да мы с Сашкой добавляем крика, бегая вокруг стола, и никому не ведомо, это я сейчас знаю, что с началом войны дядю Колю одного из первых, как кадрового офицера, бросят на фронт, он попадет в окружение, потом будет скрываться на чердаке в украинской деревне и в конце концов там и осядет, женившись на хозяйке, которая, видимо, спасла ему жизнь.

А Саша из Пензы (что такое Пенза – город, деревня?), то есть из эвакуации, тоже новое, непривычное словцо, где он окажется с мамой, будет мне писать в деревню Зырянку письма, а я ему отвечать, а после войны поселится с мамой в Киеве, вроде бы станет инженером-электронщиком. Далее и его следы теряются.

Но пока вся семья в сборе, все веселятся, пьют, подтрунивают над Сашкой (кличка Карасик, это из кино «Вратарь»), у которого сзади обнаружился хвостик, а оказалось, что через дырочку в штанах вылез настоящий глист. Хромая бабка, которую мы держим с Сашкой за колдунью, гонит меня спать, а Витя ходит по комнате на руках, посадив на загривок меня или Сашку, а потом показывает нам «Москву», зажав железными пальцами мне и Саше виски и поднимая высоко над полом. И каждый вечер мы с Сашкой канючим: «Ви-ить, а Ви-ить… Ну покажи Москву!»

Иногда в комнатушке у Вити, она через стенку с нами, играет патефон и танцует танго и фокстроты молодежь, все это старые пластинки: «Брызги шампанского», «Риорита», «Дядя Ваня», «У самовара я и моя Маша»… После войны их будут гонять на танцверанде, но впервые они услышаны здесь. Здесь же вместе с нами Витя разучивает модную песенку, где есть такие слова: «Леля, Леля, вырасту большой, далеко уедем мы с тобой, отращу я пуще для красы, как у Вильки-дворника, усы…»

Моя семья живет совсем по-другому. У нас рано ложатся спать, и никаких компаний развеселых у нас нет. Разве что по воскресеньям приезжает из Москвы старший брат отца, дядя Егор, он воевал еще в Первую мировую, попал в плен и оттуда привез золотые пенсне, которые ему не нужны, но он их носит для важности. Братья пьют водку, а отец лихо отплясывает «Барыню» вприсядку или даже волчком. Потом они спорят о политике, и дядя Егор ратует за какую-то крестьянскую партию, но мне это неинтересно. Позже я догадываюсь: все Приставкины огромные спорщики. Особенно любят спорить о политике.

4

Меня создала война.

Понимаю, сейчас надо еще объяснять, о какой войне идет речь. Россия всегда с кем-нибудь воевала. Хотя та, что была «нашей» войной, конечно же отличается от других, предыдущих и последующих, войн. Она была, если выразиться словами историка, и в самом деле о-т-е-ч-е-с-т-в-е-н-н-о-й, то есть народной войной. Мы защищали себя, свой дом от фашистской чумы, и воевали мы все, даже я, хоть и по-своему, не на фронте. Не случайно год моего рождения подтвержден в законе о тех, кто трудился в тылу в 41–45-х годах. Полагаю, что мне положена какая-нибудь трудовая медаль, которую давали потом всем труженикам тыла, тем кто «ковал, – как писали в газетах, – победу над врагом». А трудились в войну, кто не помнит, с 12 лет и по 12 часов в сутки, и я и многие мои ровесники-подростки успели поработать на оборону. Лозунг того времени «Все для фронта, все для победы!» не был формальным. Мы свято верили в победу и резонно считали, что от каждого из нас зависит, когда она наступит.

Но медали у меня нет.

Да и нужна ли она мне?

Я получил от войны все остальное.

Она пала на мои 10–14 лет, и если черточку между двумя этими датами не наполнять событиями, хотя как же не наполнять, все равно наполнится, то первый день творенья падет на июнь сорок первого года (мне было, если точно, 9 лет 8 месяцев), а последний – на май сорок пятого, соответственно, 14 лет 6 месяцев. Оба года вполне благополучные, если бы не смерть мамы в августе сорок первого года. Но и эту смерть по-настоящему я тогда не переживал, это случится позже, а значит, много тяжелее.

И первый год, даже первые дни войны будут еще заполнены по инерции тем, что называется просто детством. Оно таковым и было: летняя голубень, горячая, подпекающая подошвы пыль и у дома отцветшая желтым цветом сладковатая на вкус акация перерастает в крошечные стручки, которые пойдут на свистульки.

А последний день – тоже солнечный с ветерком, но все уже совсем по-другому: я подросток, подхваченный вихрем войны в воздух, как домик в одной сказке, вдруг приземлившийся в какой-то чудной стране; озираюсь, узрев невесть откуда свалившуюся на меня мирную жизнь, и не представляю, но догадываюсь, что это все будет: возвращение на родину, отец, дом и обретение вновь семьи, которую я почти забыл. И чуть ли не в первый день две лютые порки ремнем. Один раз оттого, что отказался идти в поздний час за водкой, а второй – поставил на плитку чайник и ушел, забыв выключить. Только случаем не сжег тогда описанный дом Гвоздевых. Как же отец тогда, озверев, кричал на меня… Как кричал!

5

Валька, он же Пешка, запускал змея, а я стоял рядом. Змеев, которые бы так высоко летали, как у него, я делать еще не умел. Валька натягивал тонкую бечеву, намотанную на катушку и прижатую пальцем с красным рубцом от бечевы, то придерживая, как норовистого коня на скаку, то чуть отпуская, и тогда змей резво взмывал вверх, вильнув длинным мочалочным хвостом и с силой рванув руку хозяина.

Мне хотелось, очень хотелось прикоснуться к бечеве и хоть вдвоем подержать змея, и Валька это знал. Но никакой надежды на такое счастье не было. Вот если змей нырнет вниз, и надо будет снова его запустить с огорода за домами, мне, может быть, доверят подержать его за прочный деревянный каркас, на бегу подбрасывая вверх. Но змей парил высоко, врезаясь белым конвертом в ярко-синее небо, и надежды, что он почему-то опустится, тоже нет.

И вдруг Валька предложил:

– Письмо напишем?

– Напишем! – с радостью соглашаюсь я.

Я уже знаю, как змею отправляют письма: делают в тетрадочном листке дырочку, продевают через катушку, и листок сам собой, чудесным образом поползет вверх, пока не достигнет змея. Змей потяжелеет, опустится чуть ниже, но свою воздушность не потеряет.

– А что напишем? – спрашивает Валька, глядя в небо.

– Не знаю.

– Думай, если голова приставлена! – говорит Валька. – Надо написать такое… Ну?

– Какое? – спрашиваю я.

– Важное, – поучает Валька и тянет, тянет за бечеву, глядя на змея. – В письмах пишут только важное. Письмо-то куда?

– Туда! – Я ткнул пальцем вверх.

– Ну вот, катай!

Я послюнявил огрызок химического карандаша, из грифелей таких карандашей можно разводить чернила, но они дорогие, да и не достанешь, извлек из портфеля тетрадь, рванул чистый лист так, что вырвались сразу два, но я не пожалел драгоценной тетрадки, хоть в школе потом влетит, речь-то о письме (первом письме в жизни!), да еще к змею, и тут же накарябал два слова, которые не надо было придумывать, они жили в нас всегда.

Буквы были чуть враскорячку:

ХОЧУ К ТЕБЕ!

Валька проткнул пальцем в письме дыру, продел катушку, и письмо медленно поплыло по бечеве в небо, делаясь все меньше и меньше. Змей гулял на большой высоте, и мы долго смотрели, задрав головы и сощурив глаза от солнца.



Поделиться книгой:

На главную
Назад