– Ну а Камю? – спросил я, теряя последние надежды.
– Ка-мю?! – озлобился мальчик. – Да если хотите знать, меня лично совершенно не устраивает его теория безысходного отчаяния, ведущая к космическому пессимизму. Пассив. А я хочу активных действий. Если говорить образно, то вот на вас жилет, а рукавов на жилете нету. Так вот, философия Камю – это рукава от жилета настоящей философии.
– Какой настоящей?
– Ну, настоящей. Вы что, не знаете какой, что ли? Настоящей философии.
От таких слов я заробел, и неизвестно чем бы кончился наш спор, но тут к нам подсел еще один пассажир, бывший солдат. Он донашивал военное обмундирование, то есть был в полной форме, но без погон и звездочек.
запел солдат, закурив.
– И мой вам совет, – сказал мальчик, – так жить на земле, как живете вы – нельзя. Нужно либо повеситься, либо начать жизнь по-иному. Вот скажите, вы уже написали роман?
Я тут приободрился.
– Э-э! Нет! Видишь ли, пузырь, настоящий роман сейчас написать невозможно. Это раз. А во-вторых, если еще подумать, сколько времени уйдет на роман – полгода, год, два, три, то становится страшно. Поэтому я пишу короткие рассказы, а также потому, что больше я ничего писать не умею.
– Вот. Вот. Вот вы и пожинаете плоды своих увлечений и философий.
– Но помилуй, кто тебе дал право?..
– А почему мне не нравится ваш разговор, – неожиданно вмешался солдат, – да потому, что я в нем ничего не понимаю.
– Боитесь все, боитесь, а чего бояться, – пилил меня мальчик.
– А также потому он мне не нравится, что он мне что-то напоминает. И я даже могу сказать что, если хотите.
– Нужно не клонить голову долу, а смело смотреть жизни в глаза, – наставлял мальчик, и на этом наша дискуссия о литературе, ее творцах и философах закончилась.
Мы начали слушать солдата, так как тот уже стал тяготиться нашим невниманием. Он заорал:
– Тихо, вы – змеи, ро́маны. Дайте и человеку, наконец, слово сказать.
Дали.
– Я в жизни много видел безобразий, – начал свой рассказ солдат, – но такого, какое я повстречал в городе Алдане Якутской АССР, вы не найдете нигде, точно вам говорю. Я, ребята, стоял в очереди за вермутом разливным или, как говорят у нас в народе, за «рассыпушечкой». Мне что? Мне лишь бы рассыпушечка была, а дальше я проживу. И ведь уже почти достоялся, когда вдруг теребят меня за робу две подруги, ладные такие дивчины, и одеты неплохо, и сами ничего себе, все покрашенные. Теребят и говорят: «Солдат! Возьми нам по стакану рассыпухи, а мы тебе обои за это заплатим натурой». Вы понимаете, что это значит? А это значит, что за стакан рассыпухи они уже на все согласные.
И тут солдат на минуту замолк, чтобы перевести дух. Я с удовольствием смотрел на его говорящее лицо, а мальчик в пол.
– Вы, конечно, знаете, как я люблю заложить за воротник. Вы знаете, потому что я вот, например, и сейчас уже под газом. Но это гнусное предложение глубоко возмутило меня, как гражданина, как бойца и как мужчину. Я вышел из очереди, где мне оставалось всего два человека до продавца. Вышел, чтобы круто поговорить с девчонками и, может быть, даже направить их по правильному пути.
Вышел я, значит, из очереди и что же я, братцы мои, вижу? А вижу я, что эти две профуры, они обои стоят в углу с какими-то поросятами и вино дуют без моей посторонней помощи.
Я подошел к ним, чтобы что-нибудь сказать, может быть даже посоветовать, я все-таки постарше их буду, но только мне один барбос из этих как с ходу звезданет по рогам! Он мне выбил зуб.
И солдат открыл рот, указав пальцем на пустоту в своей челюсти, и, достав красненькую в горошек тряпочку, тряпочку размотал, вынул, предъявил нам желтый кривой зуб.
– Что было дальше? Профуры, было, заржали, но я ихним хмырям мигом накидал таких пачек, что развратницы заткнулись и стали их утаскивать из магазина. Вино кончилось. Я был маленько побит. Через месяц демобилизовался в чине ефрейтора. Вот и весь мой рассказ.
– А вы бы лучше постыдились рассказывать такие гнусные истории при ребенке, – взорвался мальчик, перестав смотреть в пол. – Впрочем, я чувствую, что Лена Мельникова из нашего класса тоже когда-нибудь падет до подобных степеней. Она уже сейчас слишком хороша собой и целуется, с кем попало. Ее на переменах всегда жмут в углу. Я тоже жал.
– Вот это мужской разговор, сынок, – одобрил солдат. – А ты что скажешь, жилет? – обратился он ко мне. – Напялил жилет и заткнулся. Ты лучше что-нибудь скажи, расскажи или спой на худой конец.
– Я? Ладно. Я хотел промолчать, но раз вы просите, я скажу. Я вам вот что скажу, дорогой мой товарищ. По моему глубокому убеждению, всякая рассказанная история служит лишь для того, чтобы сделать из нее какой-либо вывод, резюме. Подвести черту. Это – моя теория. Это – мое глубокое убеждение. А из вашей истории адекватного вывода сделать нельзя, так как слишком сомнительно ваше благородство и моральное превосходство над теми хмырями, слишком слабо обрисованы хмыри и профуры, слишком неясна расстановка сил добра и зла в вашей истории. И все это вдобавок при многозначительной простоте вашего рассказа. Ложная простота! Ложная многозначительность! Ложь и ложь! Совокупность двух видов лжи! Ваш рассказ не может существовать без чего-то главного, резюмирующего. Понимаете? Как мой жилет без пиджака. Ну, вот представьте себе, если бы я тут сидел без пиджака в одном жилете, хорошо бы это было?
– Это верно! – волнуясь, воскликнул мальчик. – Это настолько верно, что я, по моему мнению, должен присоединиться к высказавшемуся товарищу.
– Да что уж там. Это все хреновина, пустое, – добродушно улыбаясь, оправдывался солдат, – я и сам не понимаю, что к чему. Зачем я к ним полез? Подумаешь! Может, эти хмыри были их законные мужья. А слова профур, обращенные ко мне, являлись женской шуткой. Может так быть? Может быть вполне. Э-эх, и всю-то мне жизнь не везет. В школе я курил махорку, в Алдане мне выбили зуб, и вот вы с пацаном сейчас меня ругаете. И правильно ругаете, наверное. И, между прочим, может быть вполне, что и зуб мне правильно выбили. За дело. Не лезь в чужие семьи. Э-эх. Дай-ка я лучше выпью, – сказал он, вынимая из кармана пол-литра водки. Поднес ко рту и хотел пить.
И совершенно точно стал бы пить. Тут и сомнений никаких быть не может. Выпил бы – это как пить дать, если бы не приключилось вдруг ниже описываемое ужасное событие.
А в вагоне действительно случилось вдруг нечто ужасное: защелкало, зашелестело, зашевелилось, засуетилось, забегало, задвигалось.
Как бы это гром с ясного неба на ошарашенную местность и ветер, со свистом рассекающий дотоле спокойные купы деревьев.
– Это щелкунчики, – побледнев, сказал мальчик.
– Яковы? – глухо отозвался солдат, проворно пряча невыпитую водку.
А это контролеры железных дорог в этот именно день и на этом именно поезде устроили вдруг внезапную проверку проездных документов.
Работая компостерами, они шли по двое с двух концов вагона. Зловеще мерцали алюминиевые звездочки на обшлагах их форменных пиджаков. Жалобно стонали гонимые ими огрызающиеся безбилетные. Охали сердобольные грибники.
И вот они уже дошли до нас, и вот они уже встали молча над нами. Встали молча, а потом и говорят в четыре голоса:
– Ваши билеты!
И безбилетники тоже, огрызаясь, перепихиваясь, кривляются:
– Ваши проездные документы.
Нахалы!
Мальчик тут тотчас же встал и присоединился к безбилетной толпе, предварительно объяснив всем, что он – дитё.
Бывший солдат сделал вид, что он очень устал от жизни и давно спит, но его разбудили и тоже присоединили.
А я искал по всем карманам – картонный прямоугольник с дыркой, в одном кармане, в другом, в третьем, в четвертом, в пятом, в шестом, в седьмом, в восьмом – нету!
– Черт побери. Где же он?!
– А вы его, наверное, забыли взять с собой, – сказал один контролер.
– Он его, наверное, потерял при входе и выходе пассажиров из вагона, – сказал другой контролер.
– Вы, наверное, очень опаздывали на электричку и не успели взять билет, – сказал третий.
– Его билет был, наверное, у товарища, а его товарищ сошел на предыдущей станции. Большая жалость, – сказал четвертый.
Потом все четверо некоторое время укоризненно молчали.
Зато не умолкали наглые безбилетные.
– Он его оставил дома на рояле.
– Около белого телефона.
– Совершенно случайно.
– Простите его.
– Помилуйте, товарищи, – возразил я, – неужели вы меня принимаете за студента, дитя или лицо, не отвечающее за свои поступки? Ведь у меня, несомненно, должен быть билет. Я купил его за 25 копеек в кассе пригородной станции.
– Если бы у вас был билет, то он бы был, а так его у вас нету, – справедливо возразил контролер и сделал резюме: – Жилет одел, прохвост, а билет дядя за него покупай.
И он был бы совершенно прав, этот человек, если бы это было действительно так.
Таким образом, и меня они сняли с места и меня поволокли вместе со всеми прочими в голову поезда, вымогая по дороге три рубля штрафу.
– Нет у меня три рубля. За что я вам буду давать, когда я уже брал билет за 25 копеек? Я не студент, не ребенок. Я отвечаю за свои слова и поступки.
– Нету у нас три рубля. За что мы вам их будем давать, у нас нету три рубля, – ныла и толпа, пытаясь раздробить зловещее молчание контролеров.
Эти люди загнали нас в самый передний тамбур, а сами куда-то исчезли.
И наступила тишина, и наступило молчание. Тамбур позванивал и шатался. Сбившиеся в кучу, мы грели друг друга. Нас было человек около дюжины. Не было среди нас веселых, но солидных грибников, не было среди нас обладателей трех рублей.
Малодушные скребли мелочь по карманам, надеясь подкупить неподкупных. Мальчик тихо плакал, заметно повзрослев. Он плакал, но все-таки писал в книжечку карандашиком при никудышном тамбурном совещании. Солдат же выпил наконец и заснул стоя – тихим сном счастливого подростка.
И на его одухотворенное лицо упала уже окончательно наступающая вечерняя тень.
Пошли шепотки.
– Ой! И что с нами будет?
– А будет то, что стащут в милицию и оштрафуют как надо.
– А может, по дороге отпустят. Меня раз отпустили.
– Отпустят, жди.
– Ой-ой-ой.
И тут меня взорвало. Меня, тихого человека.
– Товарищи! Ну, вы-то хоть мне верите, что у меня был билет? Вы понимаете, что я – жертва роковой ошибки. У меня есть билет. Я его брал. И вообще. Мы дожили до счастливых времен, а не верим друг другу, что у нас есть билет. И вообще. Это – безобразие, не верить мне, что у меня есть билет. Вы понимаете это?
– Понимаем, понимаем, – закивали товарищи, не веря мне, – как же тебе быть без билета, коли на тебе жилетка с часами.
– Это – безобразие! – опять вскричал я. – Я чувствую, что даже вы, мои невольные товарищи по несчастью, не верите мне. Но я докажу. Клянусь своим жилетом, что докажу… Пустите меня! – окончательно разошелся я. – Я докажу. Я докажу. Я сейчас на ходу выйду из поезда. Из-за такой незначительной вещи, как билет. Я сейчас на ходу выйду из поезда, а вы убедитесь, что на земле есть еще честный человек, и этот человек – я!
– Да верим мы тебе. Верим. Мы даже видим, что у тебя легкоранимая душа. И жилету верим, – удерживали меня сердобольные безбилетники, поняв мой план и решительность.
Но и удерживая, конечно же, не верили.
Укоряли:
– Постыдились бы так делать. Ведь на вас же жилет.
– Бессовестный самоубийца.
– Нехорошо.
– Это не выход! – кричал мальчик. – В любой ситуации надо оставаться человеком.
– Ты противоречишь себе, – холодно заметил я. – Ты требовал активных действий. Вот они.
При этих словах я вырвался, с невесть откуда взявшейся физической силой раздвинул пневматические вагонные двери и, пнув кого-то напоследок, на ходу вышел из поезда.
Вы никогда не выходили на ходу из поезда? О! Сейчас я вам расскажу, что из этого получается.
Я попал под откос. Я летел, как птица, падал, как самолет и катился, сметая в инерционной агонии пригородную траву, кустики, консервные банки, бутылки, костры туристов и другие мелкие предметы.
Потом закон инерции перестал использовать меня в качестве иллюстрации собственного существования, и я затих, лежа в неизвестной, крайне болотистой, вредной для здоровья местности.
Тут-то я и потерял веру в жилет.
Выйдя из поезда на ходу, с подранной штаниной, с пустотой души и ломотой в членах, я хотел узнать хотя бы, который сейчас час. Полез за часами в карман, а там, ясно, и лежит тот самый картонный билетик, из-за которого загорелся весь сыр-бор. В кармане жилета, жилета, подло, неожиданно и мерзко предавшего меня.
А надо сказать, что раньше я очень верил в жилет. Искал в нем остатки человеческого разума, отзвуки гуманистических идей, сам вид жилета успокаивал меня.
А теперь – все. Лежа в неизвестной мне болотистой, крайне вредной для здоровья местности в жутком состоянии, отдыхая после совершенно несвойственных мне активных действий, я, разумеется, после небольшого размышления, пришел к полнейшему отрицанию жилета.
Подлый предатель! Мой бывший милый, а ныне отрицательный жилет! Какой там длинный ряд пуговок, отсутствие рукавов, шелковая спинка.
Что теперь все это для меня значит, если я окончательно потерял веру в жилет и пришел к полнейшему его отрицанию, когда исчез мой милый островок спокойствия? Грустно мне. Пойду, пойду, скорее пойду по белу свету, посоветуюсь с трудящимися. Может, хоть они подскажут, во что мне теперь начать верить.
Р.S. Этот рассказ обнаруживает неплохое для советских времен знание молодым писателем модных достижений мировой литературы, доступной ему в переводах. И доказывает, что и тогда, если кто-то что-то хотел узнать из упомянутой культуры, то слабую возможность для этого имел, даже если не слушал с утра до ночи Би-би-си и «Голос Америки». Причем география здесь не имела ровным счетом никакого значения. Были и в столице неучи, были и в Сибири интеллектуалы.