— Это не шампанское, — предупредила графиня, — прошу меня извинить. Но мне кажется, лишь н-ским вином можем мы отметить двойное событие: открытие вновь консульства Франции и приезд к нам дипломата вашего уровня со столь блестящей репутацией.
Она сама подала Жюльену бокал и, дождавшись, когда обнесут всех присутствующих, подняла свой. Жюльену почудилось, что графиня разглядывает его сквозь бледное вино в бокале. Затем она пригубила и поставила бокал на стол с мейсенским фарфором, то есть в том самом месте, где встретила гостя и куда вернулась, обойдя всю гостиную. Присутствующие последовали ее примеру; вновь в разных концах гостиной завязалась беседа.
— Выказать вам удовольствие, которое мы испытываем, видя вас в Н., — это не только дань вежливости. Все мы здесь счастливы, что Франция не забыла, кому обязана одной королевой и кому подарила двух великих герцогинь.
Это было первое упоминание о прошлом города — о ставших легендой королевских и великогерцогских браках, о чем позже один присутствующий на ужине старый господин заведет с Жюльеном речь, расцветив свой рассказ живописными историческими подробностями. Консул не переставал удивляться моложавости хозяйки. От Джорджо Амири Жюльен знал, что ей за семьдесят, но ее лицо, руки, плечи, на которые она с великолепно заученной небрежностью натягивала концы газовой косынки, свидетельствовали, что ей едва ли пятьдесят. Впрочем, Жюльен был весьма небезразличен к подобного рода деталям и понимал, что ее моложавость не имеет ничего общего с ловкостью нью-йоркских хирургов, которые способны превратить мумифицированную старуху в старую мумию, но не более того. Напротив, во всем вплоть до взгляда был особый блеск, который не подделаешь; если графиня Бекер и увидела свет во время первой мировой войны, как утверждал Амири, ее осанка, внешность и манера говорить принадлежали женщине, родившейся по меньшей мере на двадцать лет позже.
В продолжение этого первого вечера возраст присутствующих не раз давал Жюльену повод к удивлению: даже если нескольким дамам еще не было и сорока, они выглядели на пятнадцать — двадцать лет моложе. И наоборот, все мужья поголовно выглядели гораздо старше своих жен. Единственным исключением был прокурор с женой — между ними была не так заметна разница в возрасте: г-жа Мураторе оказалась толстухой с расплывшимися и вульгарными чертами лица, контрастировавшего с лицами других дам. Пока графиня Бекер продолжала беседовать с Жюльеном наедине, Жюльен перехватил еще один взгляд прокурора, полный все той же иронии; внезапно ему стало очевидно, что на эту-то разницу между его женой и другими дамами и хотел, указать ему доктор Мураторе, подмигнув, когда они пожимали друг другу руки.
В этот миг Жюльен почувствовал на себе чей-то взгляд и обернулся. На него смотрел мужчина, на которого он сразу не обратил внимания. Он был моложе других мужчин, присутствующих на ужине, с темными, более длинными, чем это было, судя по всему, принято в Н., волосами; лицо его показалось Жюльену знакомым. Да, это был тот самый человек, которого он приметил в один из своих одиноких вечеров в кафе «Риволи». Видя, что француз узнал его, тот, кого ему представили как князя Грегорио, дружески улыбнулся ему. Жюльену пришло на память, что один из князей Грегорио проиграл в фараон изваяние своей прекрасной прапрабабки.
— Вы уже знакомы с Валерио? — вдруг забеспокоилась графиня.
Как и предупреждал профессор, она настолько завладела своим гостем, что уже ревниво относилась к малейшему эпизоду его пребывания в городе, который оставался за пределами ее влияния. Жюльен это уловил.
— Мы всего лишь виделись в кафе.
Успокоившись, она взяла его за руку и повела к князю Грегорио.
— Как когда-то наш друг Амири, с которым вы уже знакомы, Валерио преподает историю искусства. Наверняка у вас много общего.
Валерио Грегорио носил полосатый галстук английского колледжа. Он двинулся им навстречу, впереди него шла его жена: гладкое лицо с правильными чертами и такая же прическа, как у юной Анджелики или мраморного изваяния. К ним присоединилась чета Яннингов, чье присутствие на первом званом ужине с участием Жюльена предсказал Амири; вскоре дворецкий объявил: «Кушать подано». Опять-таки Амири был прав: за столом Жюльен оказался между Моникой Бекер и графиней Берио, которая после консоме, поданного в чашах позолоченного серебра, пригласила его на виллу Грианта. Прекрасная Диана Данини вместе с княгиней Грегорио и еще одной из трех присутствовавших молодых дам, чье имя Жюльен не запомнил, старательно избегала его. Немного поговорили о Париже, чуть больше о зиме, подходящей к концу, а больше всего о Н. и о ранней, судя по всему, весне.
Вечер продолжался. Моника Бекер все больше брала под свое крылышко нового консула, лицо ее светлело, и Жюльен мог поклясться: она молодела на глазах.
Она заговорила с ним о своих парижских друзьях, среди имен знаменитостей замелькали и просто знатные французские фамилии. Она хорошо знала Луизу де Вильморен, бывая на Лазурном берегу, останавливалась на вилле Шарля де Ноайля. У нее в Н. останавливался Франсис Пуленк[39]; она рассказала о концерте, во время которого музыкант стал на шутовской лад исполнять свой «Бестиарий»[40].
— Представьте, он заметил, что мой «Стенвей» за зиму расстроился, но, ничуть не смутившись и даже виду не подав, с грозной решимостью выжал из фальшивых звуков все, что было можно.
Вспоминая о подобных, дорогих для нее минутах, относящихся к послевоенным годам, когда она уже была признанной хозяйкой салона и держала открытый дом, она смеялась почти девическим смехом. Рассказывая об обедах у Флоренс Гулд в особняке Мёрис, она умилялась Жану Деноэлю[41], их завсегдатаю, или юмору Поля Морана[42]:
— Дипломат, как и вы, которому Кэ д’Орсе никогда не оказал чести, назначив его консулом в Н.
По нескольким оброненным ею фразам Жюльен понял, что она хорошо знакома с председателем совета министров или по крайней мере неоднократно встречалась с ним как в Париже, так и во время его наездов в Н.
— Часто он приезжал? — поинтересовался консул, до сих пор не уразумевший, какое место занимал старый французский политик, расчетливый и в высшей степени образованный, в этом закрытом аристократическом обществе.
— Что удивительного в том, что кто-то любит приезжать и возвращаться в Н.? — с улыбкой парировала Моника Бекер.
Затем она предложила ему обойти гостиную, подводя по очереди к присутствующим, словно желая оделить каждого честью общения с почетным гостем; удивительная величавость ее поведения явно свидетельствовала, что именно она признана царицей н-ских салонов. Однако по отчужденному и рассеянному виду графини Дианы Данини, собравшей в углу гостиной нечто вроде своего собственного кружка прямо в центре салона своей соперницы, нетрудно было догадаться, что графиня Данини, красивая брюнетка со светло-голубыми прозрачными глазами, пылко оспаривает у нее это звание и что настанет день, когда Монике Бекер придется уступить. Все это очень забавляло Жюльена, а еще больше то, что он допущен в самую сердцевину этого поединка и даже, как знать, является одной из ставок в нем.
Конечно, отношения между персонажами разыгрываемого на его глазах действа не отличались той тонкостью, которая для Жюльена, человека гуманитарного склада, имела первостепенное значение, но он не мог не соотнести происходящее с миром Пруста, а точнее, с салоном г-жи Вердюрен. Однако у Моники Бекер в отличие от той, кому в один прекрасный день предстояло стать княгиней де Германт — что всегда огорчало Жюльена, — было за спиной четыре-пять веков очень голубой крови.
Видимо, чтобы у него не возникло на этот счет никаких сомнений, хозяйка повела его в галерею, где было развешено десятка полтора портретов, самые ранние из них восходили к началу XVI века. Она обстоятельно разъяснила гостю, что это портреты ее собственных предков и что род Версини, по знатности не уступающий Бекерам, угаснет с ней. Жюльен обратил внимание на висящее чуть поодаль великолепное полотно: молодая женщина лет тридцати была изображена на нем в манере, модной у светских художников в послевоенные годы. Женщина на картине была брюнеткой, как Моника Бекер, но были в ней робость, желание стушеваться, столь непохожие на ту непререкаемость и уверенность в себе, если уж не чувство превосходства, которые графиня придавала, казалось, каждому своему жесту, каждому слову. Да и черты молодой женщины были более расплывчатыми, чем у графини, не таким волевым был подбородок, живая Моника Бекер вся просто светилась уверенностью в успехе. Она объяснила, что портрет был написан давно, и Жюльен уловил гордость в ее желании подчеркнуть, сколько лет истекло с тех пор, как в молодости она позировала модному художнику; годы изменили ее, но не состарили.
Они вернулись в гостиную, Моника заняла глубокое кресло в углу и пригласила Жюльена сесть рядом. Как несколько дней назад профессор Амири, она принялась описывать одного за другим своих гостей. Но хоть уста профессора с беспощадным сарказмом выводили беспощадные портреты, они все же были тогда одни в гостиной профессора над рекой, в то время как Моника Бекер с не меньшей беспощадностью отзывалась о тех, кто в нескольких шагах от нее порой улыбался ей, не подозревая, сколько нелестного говорится в их адрес. Впрочем, при всей резкости ее отзывов, взгляд, которым она окидывала гостей, был сама нежность, лишенная иллюзий, но все же чуть ли не материнская, в которой не было ничего от язвительности старца, затаившегося среди своих барочных полотен, чтобы издали препарировать общество, куда он хотя и был допущен, но на положении чужака.
Описывая одного за другим старых маркизов и графинь помоложе, словно ожидающих своей очереди пройти перед ней, Моника Бекер создала для своего подопечного, которого вводила в жизнь элиты, пикантный образ некоторых высокопоставленных особ Н. Жюльен вновь услышал о драпирующейся в достоинство бедности семьи Берио, о безудержном блуждании четы Яннинг в садах истории. Диану Данини она удостоила леденящего душу отзыва, упомянув сперва о ее супруге, затем о бывшем плейбое с седыми висками, не расстававшемся с четой, и, загадочно предложив не верить обманчивой видимости, намекнула таким образом как на любовный треугольник, так и на то, что даже это было бы слишком просто.
— Бедный князь Жан (таково было прозвище мужа Дианы) коллекционирует старинные театры марионеток, не в силах дергать их за веревочки, — подвела итог Моника Бекер.
Затем речь зашла о глубоком старце, старейшине собрания, и она удивилась, как Жюльен не обратил внимания, что тот не проронил ни звука.
— А вы не знали? Это Рихард Фальк, один из величайших поэтов нашего времени. Одно время его имя произносилось в связи с Нобелевской премией, но это было бы слишком невероятно. Бедняга Рихард слегка ошибся между сороковым и сорок пятым годом, и у него были неприятности после Освобождения. Судьям перед которыми он тогда предстал, он ответил лишь возмущенным молчанием и с тех пор не сказал ни слова. За него говорит его жена Лючия. Впрочем, она даже не говорит, а болтает. Рихард появляется в свете, слушает и молчит. Из-под его пера выходит несколько строк в месяц, он публикует несколько страниц в год лет в десять — книгу, но он связан с Грегорио, Нюйтерами, и всего этого вкупе достаточно, чтобы он считался в Н. гением.
Жеронима де Нюйтер — эта строчит поверхностные биографии малоизвестных писателей. Муж ее был в свое время министром; она вот уже сорок лет верна фирме Шанель, время от времени вынимает пудреницу работы Фаберже, чтобы скрупулезно подрисовать глаза.
— Один глаз она потеряла в странном поединке с лыжным тренером в Гштаде[43]. Официальная версия — несчастный случай в подъемнике в эпоху, когда подъемников еще в помине не было, а лыжные палки походили на копья. В Сан-Кашано под Флоренцией она откопала последнего отпрыска семьи ремесленников обрабатывавших pietra dura[44] еще для Медичи, он умеет так отделать яшму или лазурит, что цвет их меняется в зависимости от освещения, времени и настроения Жеронимы. Она меняет свой стеклянный глаз сообразуясь со временем года, ни от кого не таится и считает делом чести, чтобы никто не догадался, какой именно глаз — левый или правый — выбил ей не в меру грубый любовник.
Молодая белокурая женщина, с бледным скуластым лицом, с которой Жюльен успел перекинуться несколькими ничего не значащими фразами по поводу оперы, которую, по ее словам, она обожала, также попала графине на язычок и была подана Жюльену как фатальная женщина, несчастная сама и приносящая несчастье мужчинам. Супруг ее, грубиян, был к тому же еще банкиром, что усугубляло его положение в глазах неумолимой Моники. Это была сестра молодого преподавателя истории искусства, пожалуй единственного из всех, кто был пощажен ею, хотя, на ее взгляд, и страдал мягкотелостью и неспособностью навести порядок в своей противоречивой жизни. О жене его можно было сказать, что она мила, но не более того...
Незадолго до того, как ретироваться, на что консул все никак не мог решиться, графиня принялась вспоминать роскошные приемы, некогда прославившие дворец Саррокка. Она рассказала об одном из таких приемов в годы юности: тогдашний консул, чье имя знаменито во Франции, пригласил двести человек в костюмах персонажей комедии дель арте. Сам консул, одетый дожем, радушно принимал гостей в недавно отреставрированном дворце, стены которого были увешаны удивительными полотнами, по всей видимости одолженными ему на время пребывания в Н. На эстраде в той комнате, которую займет Жюльен по окончании работ, была разыграна комедия, и сама графиня в костюме Коломбины без колебания сымпровизировала роль кокетки. Отец Валерио Грегорио играл влюбленного и получил от Скарамуша нешуточные палочные удары. Бедный Грегорио упал с перебитой спиной. Под маской Скарамуша, которую сняли лишь в конце представления, скрывался не то фермер, не то полевой сторож, уволенный со службы и вот таким образом отомстивший за себя. Консул Франции, в те героические и баснословные времена, храня полнейшее спокойствие, собрал нечто вроде парламента на королевском чтении[45] в лице полудюжины Арлекинов — все они носили фамилию Яннинг или Данини, — и суд постановил сбросить Скарамуша в реку. Арлекины сами с большой помпой отнесли его к реке и сбросили с моста Ангелов в ледяную воду, от чего несчастный чуть не отправился потом к праотцам, заработав жестокую пневмонию.
— Не думаю, что новый консул Франции ищет те же забав, что и его далекий предшественник, — с улыб кой заметила Моника.
Жюльен объяснил, что ремонту подлежат лишь служебные помещения дворца Саррокка и что в отличие от предшествующих консулов жить он там не будет. Тогда графиня стала думать, как подыскать ему достойное жилье, и пообещала заняться этим, заручившись помощью всех своих подруг.
— Если, конечно, вы не предпочтете виллу на холмах.
Жюльен ответил, что он человек сугубо городской всегда жил в центре Парижа или Лондона, где ему пришлось работать, и не представляет себе жизни в деревне.
— Сейчас видно, что вы не знаете н-ских окрестностей по весне... — тихо проговорила графиня и словно замечталась, после чего стала описывать невыносимую жару в городе летом и прохладу на холмах. — Наплыв туристов также многое меняет. Вот вы с удовольствием прогуливаетесь по улицам и набережным. Н через несколько недель это станет невозможным. Порой народу столько, что кажется, будто ты во Флоренции или Зальцбурге во время фестиваля. Улицы заполонены грязными и шумными ордами. Никто из них никогда не остается на лето в городе!
Жюльен был наслышан об этом периоде долгого лета на загородных виллах: добропорядочное н-ское общество, как когда-то венецианские партиции, покидало город ради тенистых садов. В Венеции для этого существовала Брента, во Флоренции — Маремма или Кьянти, в Н. — множество озер, парков, холмистых лесов.
— Если вы и впрямь желаете иметь квартиру в городе, хотя подыскать ее становится все труднее, так как американские общества и колледжи Новой Англии[46] подчистую скупают все для своих драгоценных отпрысков, я уверена, мы можем подобрать вам то, о чем вы мечтаете.
Когда графиня говорила о туристах и потом об американцах, наводняющих город, в ее словах было столько презрения, что Жюльен не мог не восхититься: он не был ни туристом, ни заатлантическим гостем, но французом и консулом, и эти два качества тотчас же открыли ему двери, которые прекрасная Моника с такой силой захлопывала перед носом чужаков.
Некоторые из присутствующих уже поглядывали в его сторону, и он понял, что пришло время откланяться, поблагодарил и вернулся к себе. В последующие дни он получил приглашения от Яннингов и Берио, от Жеронимы де Нюйгер; за двое суток он превратился в гражданина Н., сознавал, сколь это почетно, и бесконечно радовался этому.
Другу, позвонившему ему из Парижа с просьбой об одолжении, он объяснил, что после нескольких нелегких недель («акклиматизация, сам понимаешь») теперь, кажется, ему предстоит в Н. «золотая ссылка».
ГЛАВА VI
Реставрационные работы в консульстве шли своим чередом. Вскоре стены вытянутой комнаты, где предполагалось устроить кабинет генерального консула, были покрыты красивой светлой штукатуркой, а потолок с кессонами вычищен и сверкал позолотой.
Несколько раз в неделю м-ль Декормон увлекала Жюльена в лабиринт комнат и коридоров с суетящимися рабочими, чтобы вместе проследить, как движется дело. Она не упускала случая похвалить талант и компетентность архитектора Соллера. От нее Жюльен узнал, что именно его отец пятнадцать лет назад осуществил ряд работ, необходимых для закрытия консульства.
Профессиональная деятельность Жюльена или, точнее, его профессиональная бездеятельность осталась прежней. Когда он попросил г-на Бужю представить ему отчет о проделанной работе — визы, акты гражданского состояния, паспорта — с момента его приезда, пришлось констатировать, что все вместе составило не более дюжины подписей на документах посетителей, для которых отправиться в П., где по-прежнему осуществлялась основная часть консульской деятельности, было бы затруднительно. Однако Жюльен не расстроился. Визит к председателю совета министров, замечания адвоката Тома на счет последнего и даже намеки по этому поводу старого Амири и Моники Бекер теперь приятно щекотали его честолюбие: он начинал испытывать еще смутное, но уже льстящее ему убеждение, что от него в Н. ожидали отнюдь не выдачи виз и паспортов. По оказанному ему приему он делал вы вод, что находится здесь в качестве своеобразного посла, чья миссия окончательно не определена, но который должен способствовать сближению двух общин разделенных силою инерции годы назад. Он с удовольствием прочел трактат об истории города в его отношениях с Францией, написанный в начале века одним французским эрудитом, жившим в Н.; между Н. и Францией происходил обмен не только королевами и великими герцогинями, но и видными общественными деятелями, художниками, идеями. Такой-то живописец, уроженец Н., работал в Фонтенбло, другой — в Тюильри, французы же обосновались в городе в эпоху его расцвета, здесь творили многие французские поэты и писатели. Жюльен полагал, что, находясь на самом конце этой цепочки, был последним звеном, которое соединит прошлое и настоящее.
А в иные минуты такой идеальный взгляд на свою миссию казался ему совершенно безосновательным, вызывал у него улыбку, и, похожий на ребенка, дивящегося обладанию чудесной игрушкой, он ограничивался тем, что поздравлял себя с удачей и с тем, как идут его дела. Вскоре с помощью м-ль Декормон, которая была одновременно живым светским Боттеном[47] города и его же Готским альманахом[48], он поймал себя на том, что играет именами отпрысков знатных фамилий, как головоломкой или как в детстве играл с конструктором: составляет вместе разные части, исследует родство, связи, а затем восхищается, как ловко все у него выходит.
На следующий день после ужина у графини ему позвонил Джорджо Амири, который утвердил его в этом чувстве. Старик был уже в курсе всего, что там произошло, и поздравил Жюльена с несравненным, как он выразился, успехом. Не называя свои источники, он даже знал, что Моника Бекер якобы испытывает к новому консулу весьма нежное чувство, на которое она еще способна. Не укрылось от него и то, что графиня вела долгие разговоры наедине со своим почетным гостем.
— Говорила ли она вам гадости о каждом из присутствующих, и если да, то как — мало, много или со страстью?
Жюльен на всякий случай ничего не ответил. Тогда старая лиса разразилась нервным смехом, напоминавшим по телефону звук с трудом рвущейся ткани.
— Бедняжка Моника из кожи лезет, чтобы выглядеть страшно злой, но при этом остроумной, однако чаще всего ей удается быть лишь страшно занудной, и от того она мне еще милей. Ведь именно это делает ее, невзирая ни на что, почти человечной!
Затем он дополнил ее сплетни, не упустив возможности прокомментировать личную жизнь самой графини. У нее была дочь, болезненная, питавшаяся только простоквашей и водой, выданная за здешнего якобы мелкопоместного дворянина, о котором поговаривали, будто он был сыном полевого сторожа Бекеров. Причем зять ее — само животное, для которого меланхолии его жены явно маловато, и Моника, чтобы удержать его в семье, не нашла ничего лучше, как заменить свою дочь в постели. Зять ее поколачивал, она плакала, но, поскольку этот Дженнаро с волосатой грудью — вылитый снежный человек, она питает к нему слабость.
— А вы не знали? — иронично поинтересовался профессор. — Н., быть может, единственный в мире город, где власть и состояние, а также имя, если в том есть нужда, могут передаваться по женской линии. И потом, дочь самой Моники Бекер, урожденной Версини, не может зваться Шумахер, как какой-нибудь полевой сторож, не так ли?
Жюльен рассмеялся и подумал, вешая трубку, что становится доверенным лицом самого злого языка Н., с чем себя и поздравил. «Чувствую себя как рыба в воде», — мелькнуло у него в голове. Выражение это было ему не свойственно, и он удивился, что мысленно употребил его — это, также показалось ему любопытным.
А между тем ничего неестественного, нарочитого в чувствах нового консула не было. В городе еще стояла зима, но он с каждым днем становился все пригожее и все больше походил на воспоминания Жюльена о нем или на представления о нем, сложившиеся на основе народной молвы.
Жюльен вновь стал ходить по музеям, побывал и в музее изобразительных искусств, в первое его посещение не вызвавшем у него в душе никакого отклика. На этот раз он испытал удовольствие, на которое надеялся. Он обрел те впечатления, которые некогда у него уже возникали по поводу того или иного художника, но забылись, с удовольствием сопоставлял полотна с шедеврами, виденными во Флоренции или Венеции, и, покидая огромное здание музея, покоем выходящего на реку, подумал, что пребывание в Н. поможет ему вновь обратиться к исследованиям в области истории искусства, которые манили его с юности, и даже попытать счастья в критике. Ему вновь захотелось написать художественное произведение, сборник новелл, к примеру, герои которых были бы персонажами любимых им полотен. Продлись это время открытий еще немного, Жюльен Винер, генеральный консул в Н., возымел бы амбиции французского консула в Чивитавеккье[49].
Ходил он и в церкви. Особенно привязался к Санта Мария делла Паче, которую до этого видел лишь мельком. Она была в двух шагах от консульства. Вскоре он научился любоваться ею, а потом и просто любить ее гармонию, облеченную в строгие романские формы. Особенно поражал его фасад, возведенный по замыслу архитектора-фантазера, изобретшего все эти новые пространства, линии и движения в камне. А две его наружные подпорные арки чисто символического назначения с берущими на себя часть нагрузки завитками, прочными и грациозными одновременно, в какой-то степени являлись метафорой всего Н., где бесполезное настолько утонченно, что становится необходимо для безупречной организации города. Большие фрески хора и боковых приделов стали ему также дороги. Написанные в середине XV века, но с промежутками в несколько лет, они великолепно иллюстрировали развитие мышления и сюжетики, которыми был отмечен апогей Возрождения: мышление, все еще насквозь проникнутое набожностью, хотя и новой, гуманистической направленности, сюжеты, все еще полные религиозной символики, но уже отклоняющиеся от идей христианства и утонченностью спорящие с интеллектуализмом. И наконец, высвобожденная из-под лесов и чехлов, скрывавших ее до сих пор, ему явилась отреставрированная, сияющая ядовитой красой Саломея, в которую он когда-то чуть было не влюбился: и она тоже олицетворяла собой город. Одна из часовен (ему сказали, что она принадлежит семейству Грегорио), решетка которой всегда была на тяжелых засовах, усугубляла почти языческую таинственность, царившую в церкви. В одном из трех алтарей, где архитектор вволю поиграл с идеальными формами и пространствами, сохранились фрагменты фрески, изображающей потоп. Смерть нечестивцев была на ней представлена как Страшный суд, а Ной, восстающий обнаженным из волн, напоминающих змей, был человеком микеланджеловского толка, этаким Христом, несущим на себе, однако, стигматы самых что ни на есть языческих пыток. Может быть, нигде больше, разве что в Кампо Санто в Пизе, тайна которого была навсегда увековечена бомбардировками 1944 года, разрушившими его на три четверти, он не замечал, насколько эфемерное придает вес этому шедевру.
В алтарях Санта Мария делла Паче, в его строгом нефе, перед геометрическим рисунком инкрустаций мраморного фасада Жюльен чувствовал: он проникает во вселенную, которая понемногу становится его собственной, сливается с ним; и ему пришло в голову, что эта церковь принадлежит ему. Когда приедут друзья из Парижа, он им ее покажет, как показал бы собственный дом.
Чуть ли не случайно Жюльен забрел в галерею «Артемизия», выставляющую под сенью собора современных скульпторов и художников.
Современное искусство уже давно перестало интересовать его. В двадцать лет он подпал под очарование некоторых тогдашних художников. Один из них стал его закадычным другом. В те годы Жюльен бывал на выставках, вернисажах. Покупал гравюры, картины. Даже написал предисловие к каталогу одной из выставок. Потом его друг был убит в Алжире, а все, что делали другие художники, стало казаться ему ничтожным. Со временем это ощущение, в котором он остерегался признаваться окружающим, усилилось. Смену художественных течений он называл сменой моды и оставался к ним равнодушным. С одинаковым безразличием пережил он лирический абстракционизм и неформалов, возврат к образности, поп-арт и оп-арт, гиперреализм и его разновидности, храня верность чистой и суровой абстрактной манере покойного друга, которой он больше не встречал. Поэтому его интересовала лишь старая живопись, хотя он и делал над собой усилие, чтобы найти нечто в художниках нашего века, которые (от Климта[50] до Фрэнсиса Бэкона[51]) в зависимости от времени года и дня становились предметом обсуждения в светских гостиных Парижа.
Так вот, проходя как-то мимо галерея, он вспомнил, что знакомая чета итальянцев за несколько дней до его отъезда в Н. сообщила ему о существовании такой галереи и о том, что владельцы ее — их друзья. Он вошел.
Сперва существование мира, в который он попал, показалось ему абсурдным в городе, который назывался Н. Жесткий, холодный, броский и в то же время недоразвитый и вызывающий — словом, он ему не понравился. Это были скульптуры или скорее скопище кусков дерева и металла, раскрашенных в яркие цвета, целая популяция тотемов, словно бы размножившихся делением под белыми сводами или барочными потолками, отчего становилось как-то не по себе. Жюльен осторожно, как по вражеской территории, продвигался вперед.
Навстречу ему вышла молодая женщина. Брюнетка, с зелеными глазами, пышной грудью, она казалась такой затерянной в огромной галерее. Она обратилась к нему по-английски. Жюльен объяснил, что знаком с приятельницей Андреа Видаля, содержащего галерею, и его жены. Молодая женщина перешла на французский, но он плохо давался ей, и она вернулась к английскому. Позднее она признается Жюльену, что никогда не любила французский и не стремилась его выучить. Андреа и Соня Видаль в настоящее время были за границей, в Милане, где у них была еще одна галерея, но через несколько дней должны были вернуться. Она предложила ему совершить экскурсию по выставке, которая была творением очень молодого н-ского скульптора, чью фотографию она ему показала: тот был похож на огромного толстощекого младенца.
Углубляясь в этот мир, столь непохожий на окружающую его красоту, Жюльен с удивлением обнаружил в нем некую строгость, не замеченную им поначалу. Формы, краски перемежались, вторя друг другу с такой же непреложной четкостью, как рисунок на фасаде Санта Мария делла Паче, вплоть до чисто декоративных деталей, которые словно несли на себе почти физически ощутимую функцию равновесия. Уроженец этого города, большой толстощекий младенец отрицал его порядок, создавал другой, который лишь следовал за первоначальным. И все-таки Жюльен ощущал себя как бы на другой планете, в ином измерении.
Уходил он с сожалением, и от того, что приходилось покидать этот такой далекий от него мир, который он начал постигать, и от того, что расставался с молодой полногрудой и длинноволосой женщиной, которая звалась Марией Терезой. Это была первая женщина, которую он мог бы желать с тех пор, как приехал в Н.
Достаточно ли это ясно? С тех пор как он приступил к исполнению своих обязанностей в этом городе, на первый взгляд таком чужом, Жюльен перестал смотреть на женщин. Желание в нем как бы притупилось. Затем город стал приоткрываться ему, стали выходить на свет его сокровища, а вместе с ними вновь становились притягательными и его женщины.
Обещание Моники Бекер помочь ему с жильем не осталось пустыми словами. Что ни день Жюльен отправлялся в разные концы города, чтобы взглянуть, что подыскала ему та или иная подруга графини.
Начал он с центра, но дома оказывались то некрасивыми, то слишком современными. Всякий раз ему называли впечатляющее число комнат, а потом выяснялось, что комнатами называют здесь все, вплоть до чуланов, не говоря уже о кухнях и ванных. Часто полы были выложены кусочками отполированного мрамора, как на севере Италии, что придавало пустым помещениям какую-то особенную обнаженность. И всякий раз почти полное отсутствие света из окон, выходящих в узкие переулки, превращало квартиру в ужасающую череду темных закоулков. И сколько Жюльен ни внушал сопровождающему его агенту по найму недвижимости, через которого проходили все эти осмотры, что желаемое им не имеет ничего общего с тем, что ему предлагается, на следующий день ему подсовывали все те же кроличьи клетки.
Графиня и ее подруги с помощью многочисленных телефонных звонков справлялись о результатах осмотров. Ему предложили прекрасную квартиру во дворце на улице Черных стрелков неподалеку от квартиры профессора Амири. Она принадлежала только что скончавшемуся маркизу, и его единственная дочь не решалась пустить туда иностранца.
— Иные из нас немного «своеобразны», если вы понимаете, что я хочу сказать, — с сожалением констатировала Моника Бекер, и тут же заявила, что не теряет надежду заполучить для своего протеже квартиру на улице Черных стрелков.
Жюльен нисколько не волновался. Он продолжал открывать для себя город, и эти вылазки в новые, еще не знакомые ему кварталы развлекали его. Однако город был невелик. Весь центр был в руках нескольких знатных семейств, которые уже сдали пустующие этажи своих дворцов американским предпринимателям, о которых упомянула графиня. Вскоре Жюльен понял, что здесь ему не найти анфилады гостиных, если не такой же, тс хотя бы напоминающей те, что он видел во дворцах светских дам. Неохотно согласился он на осмотр окрестных вилл.
С этих пор выбор расширился. Не было ни одной из его знакомых, которая не предложила бы ему виллу тетки, кузины, иногда даже одну из своих собственных, и Жюльен объездил все окрестности.
Так, в компании маркизы Берио он побывал на великолепной вилле XVI века, окруженной обширным парком, у которой было лишь одно «но» — соседство с индустриальным пригородом. Он был просто покорен бильярдной, музыкальным салоном, несколькими небольшими гостиными и огромной спальней на втором этаже, из окон которой, увы, открывался вид на швейные фабрики и заводские трубы. Был там и зимний сад высотой с весь дом, и капелла. Жюльен колебался. Цена была до смешного низкой, а все владение поражало своим величественным видом. Парк полого взбирался на вершину холма, где росли редкие виды растений. В пруду, обнесенном каменной балюстрадой, отражались раскидистые деревья и статуи. Но м-ль Декормон напомнила ему о расстоянии, послеобеденных пробках, и он решил отказаться.
Ему предложили осмотреть другой загородный дом, на этот раз удачно расположенный — прямо над городом на холме — и с очень красивым видом на собор, Ратушную площадь, неровный четырехугольник которой как бы врезался в дома, и на реку, делящую город пополам. Дом был полон книг, сад хоть и небольшой, но разбит на итальянский манер. На крыльце стояла мраморная нимфа. Жюльен заинтересовался. На этот раз он был с Моникой Бекер. Она уговаривала его остановить свой выбор на этой вилле Альберих — по имени многочисленного рода мелкопоместных дворян, сколотивших немалое состояние в золоте, драгоценностях, но затем обобранных бессовестными спекулянтами. В тот день вернулся холод, хотя небо продолжало оставаться безоблачным. Жюльен внимательно ознакомился с системой отопления виллы Альберих и пришел выводу, что для поддержания нужной температуры в доме, до тех пор служившем лишь летней резиденцией, она не годится.
Впрочем, все виллы, которые он осматривал, годились лишь для проживания летом. Владельцы иногда открывали их на Пасху в очень хорошую погоду и, несмотря на холод, проводили гам несколько дней. Графиня Бекер, прекрасная Диана Данини, также начавшая понемногу выказывать интерес к консулу, проявили беспокойство по поводу отказов, следовавших с его стороны один за другим. Сами они жили во дворцах, которым было по пяти столетий, лишенных современного комфорта и в эти зимние месяцы довольно-таки прохладных: их удивило, что новичок отказывается жить, по-спартански под фресками XVI века.
Но Жюльену некуда было спешить. Он побывал еще на нескольких виллах. Цены были все ниже и ниже. Он не мог решиться. Он чувствовал — или так ему казалось, — что его хотят принудить сделать выбор, и потому ему даже нравилось привередничать.
В один прекрасный день он наконец без памяти влюбился в одну из вилл. Вилла Данте, названная так одним, из ее владельцев, посвятившим себя безграничному культу итальянского поэта, была сравнительно молодой, конца XVIII века. Она была спрятана под деревьями заброшенного парка, и от нее исходило удивительное очарование. И озеро, и каменная балюстрада, и статуи — все там было. Она, правда, не обладала величием той исторической постройки, что соседствовала с индустриальным пригородом, но комнаты были просторные, со множеством зачехленной мебели. Ему показали обитую вышедшей из моды тканью спальню с кроватью и белыми занавесками, и сказали, что это спальня новобрачных. На стенах детской сохранился фриз, изукрашенный деревянными солдатиками, а кухня напоминала те, которые описываются в книгах о летних днях былого и счастливом детстве.
Он хотел тут же подписать контракт об аренде. Но хозяйка, кузина Нюйтеров, изъявила желание еще подумать. Он заговорил об этом с Моникой Бекер, и та стала отговаривать его: по ее мнению, дом был слишком просторный, обветшалый и трудно поддающийся приведению в порядок. На следующий день ему объявили, что цена удваивается; в нее якобы не вошло то-то и то-то. Он согласился — тогда сослались на другие работы по ремонту отопления. Он в третий раз вернулся в сад с подросшей уже травой, где, как ему представлялось, маленькие девочки в длинных платьях могли бы играть в волан, качаться на качелях, как в прошлые времена. Несговорчивая хозяйка сопровождала его. Он понял, что ему не сдадут виллу Данте, но почему — не знал. Скрепя сердце он оставил уговоры. Жюльену любой ценой хотели навязать то, что ему было не по душе, этот дом ему нравился — так нет же. Это тоже входило в порядок вещей в Н., и он принял этот порядок: люди здесь были слегка «своеобразные», как и предупреждала Моника Бекер. Он продолжил поиски.
Вскоре, уже побывав в гостях у Яннингов, Берио и Нюйтеров, он получил приглашение от Андреа Видаля и его жены, вернувшихся из Италии. До этого общество, в котором он вращался, было все то же, что и во дворце Бекер, с той лишь разницей, что вместо прокурора с толстухой женой туда приглашались директор городских музеев и кузены, братья, сестры хозяев дома — Яннингов, Берио, Нюйтеров и прочих. Его вводили также в другие знатные семьи, с которыми он прежде был не знаком. Впереди были новые званые ужины, новые виллы, и у Жюльена возникло приятное ощущение, что все идет по накатанной колее. Очень скоро он мог констатировать, что знает в Н. почти всех, разумеется из числа тех, о ком писалось в н-ской «Газетт». С редактором этого издания, старейшего в Европе и пекущегося о своей репутации, он тоже уже успел познакомиться; доктор Каст обещал консулу поручить одному из своих сотрудников написать подробную статью о нем, каковое обещание и выполнил на следующий день, к вящей радости м-ль Декормон, гордой всем, что могло повысить престиж ее шефа. Свел он знакомство и с консулом Венгрии, весьма странным человеком, непонятно чем занимающимся в Н., и с американским коллегой, человеком боксерского телосложения, по мнению Моники Бекер, весьма вульгарным; Жюльен подумал, что уж его-то таким не назовешь. Впрочем, встретиться еще раз с американцем не удалось: принимали его мало и только тогда, когда из США за какими-нибудь предметами роскоши, которыми славился Н., приезжали его соотечественники — дельцы.
После каждого из званых вечеров Жюльену звонил Джорджо Амири, которому он нанес еще два визита. Уже в курсе всего, что произошло накануне, тот хотел вызнать побольше, и Жюльен по мере сил удовлетворял его любопытство. Он чувствовал себя любимым информатором профессора и гордился этим. Однако вечер, проведенный у Андреа Видаля, отличался от всех предыдущих: Жюльену открылся новый мир, о существовании которого в Н. он и не подозревал. Посещение галереи «Артемизия» на Соборной площади дало ему предвкушение этого мира.
Видали жили на другом берегу реки на третьем этаже большого дворца, возведенного в эпоху, когда н-ские великие герцоги перенесли свою резиденцию за реку. Немногие знатные фамилии города последовали их примеру, и квартал Сан-Федерико стал быстро заполняться простонародьем; знати принадлежала лишь горстка особняков на реке и несколько коротких улочек, упирающихся в скалу, на которой возвышалась крепость; на одной из таких улочек и проживала чета владельцев галереи.
Как и в галерее на Соборной площади, в квартире царил контраст между вычурной лепниной потолков XVIII века и убранством в стиле модерн, однако тщательно подобранным и поданным в непринужденной манере. Впрочем, в Андреа и Соне о непринужденности свидетельствовало все: просторная одежда, модная, но не доведенная до абсурда, легкость, раскованность в общении, доходящая до того, что хозяин указывал гостю на широкое кресло, а сам опускался на канапе между двумя молодыми женщинами и продолжал прерванную появлением гостя беседу, в которую того вводили парой слов.
В отличие от гостиной Моники Бекер и других гостиных, где Жюльен уже побывал, женщины здесь все как на подбор были молоды и красивы. Говорили не по-французски, как в свете, а все больше по-английски и даже по-немецки. Друзья Андреа — и мужчины, и женщины — были художниками, искусствоведами, журналистами. Одна из женщин, Джейн, была манекенщицей. Жюльен видел ее лицо на обложках иллюстрированных журналов. Был среди гостей и английский фотограф Питер Мэш, которого Андреа отрекомендовал Жюльену как одного из лучших фотографов века.
— У него очень испорченный вкус; увидите, если он пригласит вас к себе.
Затем Жюльену представили юного скульптора с детским лицом, чьи работы были выставлены в галерее. Он не делал тайны из своих отношений со шведским музыкантом, с которым они вместе пришли; у Андреа Видаля Жюльен обретал мир, к которому сам принадлежал совсем недавно.
Подошел к нему и журналист с усиками щеточкой, представился как Беппо и предложил время от времени встречаться, чтобы поговорить о Франции и об Н. Андреа с улыбкой посоветовал Жюльену быть начеку; Беппо был, оказывается, крупным специалистом по криминальным делам в «Газетт».
К удивлению Жюльена, даже в этом доме он увидел знакомое лицо. Моложавый человек со слегка отпущенными волосами, с которым он уже дважды встречался, тоже был здесь. Однако на сей раз он появился не с гладколицей княгиней Грегорио, а с той самой пышноволосой рыжей студенткой, которую Жюльен однажды встретил на лестнице дворца Саррокка. Она оказалась американкой и первой протянула ему руку:
— Я очень хотела познакомиться с вами, меня зовут Мод.
Валерио Грегорио в свою очередь тоже улыбнулся:
— Вы уже вполне насладились обществом н-ских маркиз и графинь?
Жюльену было известно, что род Грегорио более древний, чем род Бекеров или Яннингов. Он вернул ему улыбку;
— Я путешествую.
Ответ выглядел почти как шутка, и Андреа Видаль сказал, что для консула Жюльен весьма занятен. И все с той же раскованностью добавил:
— Мы ожидали худшего.
Жюльен не обиделся: он знал, что и здесь его приняли. Когда садились за стол, подошла брюнетка, которую он видел в галерее. Мария Тереза задержалась из-за посетителя. Ее посадили рядом с Жюльеном, но они почти не разговаривали. Зато другие гости закидали консула вопросами, казалось, они и впрямь интересуются его деятельностью, реставрацией дворца Саррокка, его городскими знакомствами. Жюльен был очень удивлен, но мало-помалу обнаружил, что большинство журналистов и художников, собравшихся у Видалей, сами связаны со знатными семействами. Это все были родственники, часто дальние, знатных особ, посещавшие их лишь по праздникам, на свадьбу или похороны. Один из журналистов, также из «Газетт», был внучатым племянником Моники Бекер. Он звал свою тетку по имени и, похоже, только недавно навещал ее. Все они проявляли любопытство к мельчайшим подробностям приема, оказанного Жюльену во дворцах на другом берегу реки. И хотя любопытство это было искренним, Жюльен догадывался, что в их вопросах проскальзывает ирония. Это его не оттолкнуло: ведь он находился среди людей, для которых консул, по его понятиям, — не более чем полицейский или почтовый служащий, а выходило, что его личность интересна им, и в силу этого они, люди творческие, допускают его в свой мир.
После ужина к нему подошел Валерио Грегорио и со словами: «Вы позволите?» — присел рядом на большой диван белой кожи. Мод разговаривала с инфантильным скульптором. Грегорио ни словом не обмолвился о своей профессии преподавателя истории искусств, однако Жюльен понял, что сопровождавшая его девушка — его студентка. Потом Жюльен узнает, что, хотя Мод и воспитывалась в Америке, мать ее была уроженкой Н. и девушка была такой же полноправной гражданкой города, что и маркиза Берио, чей отец, кстати сказать, был туринцем. Как почти все, с кем Жюльен свел здесь знакомство, Грегорио заговорил о городе, о жизни в нем. Если его замечания и были не лишены юмора, это не было сжигающим все дотла сарказмом Амири или расчетливой иронией Моники Бекер. Валерио Грегорио был из Н., не скрывал этого, но, делясь своими сомнениями по поводу той или иной слегка устаревшей привычки своего круга, не тешил собственного самолюбия, как делали Джорджо Амири и графиня Бекер, критиковавшие лишь то, к чему оба были сильно привязаны. Не пытаясь рассмешить собеседника за счет того или другого знакомого, чтобы подчеркнуть культуру города в целом, Валерио, казалось, просто разделял со свежим человеком удовольствие при виде того, как живут его друзья и родственники. При этом ему была присуща та элегантная непринужденность, что и у Андреа Видаля, наблюдавшего за ними и открыто затягивавшегося «травкой», как выяснил позже Жюльен. На другом конце гостиной Мария Тереза внимала фотографу Питеру Мэшу, который смешил ее. Кто-то упомянул сестру Валерио Грегорио, ту молодую скуластую блондинку, о которой Моника Бекер отозвалась как о фатальной женщине. Грегорио обернулся к говорившему, тот прикусил язык и перешел на живопись.
Среди гостей была еще одна американка, настолько красивая, что вполне могла бы быть стюардессой. Она подошла к ним; на ней была белая блузка с открытым воротом. Она и в самом деле оказалась стюардессой. Блузка ее приоткрылась на груди, и Жюльен, как и тогда в галерее, испытал волнение. В этот миг взгляд его встретился со взглядом Марии Терезы, переставшей слушать фотографа и не сводившей с него глаз.